Читать книгу «Оды и некрологи» онлайн полностью📖 — Бориса Минаева — MyBook.
image
cover




Начало 80-х, весна. Я, полуприхипленная студентка филфака, – пишет, например, Елена Брагинская, – отправилась с «цивильными», непродвинутыми однокурсницами в Вильнюс, а Вильнюс, он вообще много значит в моей жизни, у папы была вторая жена (после моей мамы) примерно моего возраста из Вильнюса, недолго, но официально, мы тогда плясали рок-н-ролл на их свадьбе… Впрочем, это было сильно после, в конце 80-х, но я уже тогда как-то предчувствовала…

Казюкас проникал глубоко внутрь, непонятно каким образом. Он манил, обещал другую жизнь, и не только детям, но и отцам. Это какая-то проговорка, не до конца понятная, но важная.

…Однокурсницам мои детоцветовнические искания были по барабану, но я тут же обнаружила братьев по разуму. Повсюду. Бледные тени в капюшонах на хайрах (одни голимые профили, как говорил знакомый уголовник) бродили гуськом по улицам, нисколько не удивляя привычных к этим вереницам прибалтов: хоть и цвел еще совок, но Казюкас-то был не первый.

Брагинская снова возвращается к тому, что Казюкас как магнитом притягивал к себе хиппи со всего Советского Союза. Далее небольшая вставная новелла.

Я вспомнила, что с двумя продвинутыми подругами, прихипленными поболее моего, где-то на две трети практически, я договорилась встретиться возле памятника Ленину.

О, этот памятник Ленину в Вильнюсе! Легенда о котах и ведре валерьянки жива в моем сердце до сих пор. Евреи города Вильнюса, гласит она, вылили на памятник в районе чресел ведро валерьянки, и наутро все коты города Вильнюса были там.

А тут – холодный март (8-е число, как потом выяснилось в ходе задержания – я-то тогда искала истину, любила бхартму, хоть и не знала, что это такое, и все эти ваши числа календаря игнорировала). Заснеженная площадь Ленина. Ни одного человека. И я начала ждать, так преданно и долго, как может ждать друзей юный человек в другом городе в эпоху до изобретения мобильной связи. Так ждала я, пока не начало смеркаться, и тут в голову пришла замечательная мысль: просто так уйти нехорошо, а уйти очень хочется. Надо оставить им послание. Вытоптать на снегу.

К счастью, обеих подруг звали Аня. Это сократило текст послания. Но в процессе вытаптывания восклицательного знака после обращения “Ани!” я услышала скрип сапог по снегу и негромкое “Пройдемте”. Не исключено, что это предложение было сделано по-литовски, но я как-то все равно поняла.

Паспорта у меня при себе не было. Меня повели в отделение. Ирония судьбы! По Вильнюсу шлялись наркоши, валялись в кустах алкаши, праздновал народ 8 Марта, праздновали хиппи первый день Казюкаса, люди пребывали во всех стадиях всевозможного расширения сознания и антиобщественного поведения – и только я, студентка полусвета, не успевшая к тому моменту даже выпить пива, была задержана и доставлена в тот день.

Милиционерам в отделении было скучно. Мое появление их развлекло. Я узнала, что сейчас пройду обследование на гинекологическом кресле на предмет наличия венерических заболеваний, а потом у меня будут брать анализ на наркотики (не уверена, что он тогда вообще существовал в природе). Изнасилованием, впрочем, не грозили.

Приехавшая в ночи однокурсница, которой удалось дозвониться, привезла паспорт и положила конец всему цирку. Меня выпустили на волю.

А на следующий день была ярмарка, красота, круговерть.

Ярмарка, красота, круговерть…

* * *

Перевезя на такси муфельную печку к Леве в Медведково, Тимошин немедленно занялся маркетингом и одновременно сразу производством.

Маркетинг был такой. Он позвонил мне и спросил, не знаю ли я, какой сейчас год.

– 1986-й, – послушно ответил я.

– Да нет! – досадливо поморщился он, и, хотя мы говорили по телефону, я прямо-таки ясно увидел это его выражение, оно было мне хорошо знакомо. – Ну это… зверь-то сейчас какой?

– По-моему, кролик, – сказал я. – Или заяц. Голубой, что ли? Черт, не помню.

– Цвет не имеет значения, – сурово ответил Тимошин и повесил трубку.

На самом деле это был год Зайца, причем голубого.

Лева вспоминал потом, что более страшных зайцев он в жизни никогда не видел. Тимошин где-то достал глину, но вскоре освоил и технику, которая называлась «соленое тесто». Берешь тесто, густо солишь, и в печь.

Кособокие и оскалившиеся зайцы тут же подверглись 12-часовому обжигу. Затем, уже аляповато покрашенные, они отправились в холщовую сумку, с которой Тимошин ходил всегда.

Лева поехал на вокзал за билетами, они были, разумеется, только в плацкартный вагон. Потом они купили бутылку коньяка и отправились в путь.

…Именно в этом вагоне им встретился экстрасенс.

Экстрасенс, назовем его Володя, или лучше Эдик, позвал их курить в тамбур и, будучи человеком скромным, просто рассказал им про необъятные возможности человеческого мозга.

Лева сходил за фляжкой, и они решили еще раз перекурить.

– Телекинез – это самое простое. Ну вот самое простое… – горячо сказал Эдик, пошатываясь в такт вагону. – Поверьте, ребята, я не шучу. Ну вот, чтоб вы понимали, даже я это могу. Даже я.

Пытаясь посмотреть на это давнее событие с двух сторон – глазами Левы и глазами Тимошина, – я пытаюсь уловить ту точку, где эти два взгляда сходятся. И что-то затягивающее есть в этой точке для меня.

Итак, они пошли внутрь вагона. Эдик порылся в куртке, достал коробку спичек, вынул их из коробки и положил пустую коробку на стол.

Тут нужны особые выразительные средства, возможно метафоры и синекдохи, но я скажу лишь, что поезд к ночи набрал большую скорость, в мерцающем свете ламп ночного света все вокруг немножко дрожало. И фокус был, конечно, не в том, чтобы показать, как коробка спичек, поставленная на ребро, падает на стол, – она могла упасть и просто так, вагон мотало и подбрасывало, фокус был именно в том, чтобы показать, как она встает!

…Однако экстрасенс проделал это несколько раз. Глаза у него были, как лупы, и он весь обливался потом, как будто поднимал штангу. Он поднял коробок спичек со столика несколько раз.

Леве стало немного страшно.

Он прекрасно понимал, что к обычным цирковым фокусам это отношения не имеет. Технику фокусов он хорошо знал, поскольку писал репризы для Союзгосцирка и даже Никулина видел лично, тот ласково ему покивал, когда Леву завели в кабинет, как нового автора. Нет, это были не фокусы. Лева верил в гипноз, но ведь тогда получалось, что тихий экстрасенс Эдик просто загипнотизировал их вдвоем с Тимошиным, и сейчас он их убьет, изнасилует или тупо ограбит.

Отберет голубых зайцев, например.

Неизвестно, чего Лева боялся больше, – поэтому он активно щипал себя за внутреннюю сторону руки, где кожа нежнее. Было больно.

Наконец Тимошин грубо спросил Эдика:

– А нахрен ты вообще нам все это показываешь?

Женщина с верхней полки подняла голову и заспанным голосом попросила говорить потише.

Эдик нахмурился, вежливо попрощался и пошел в свое купе.

Коробок остался лежать на столе.

…Тут я должен сказать, что в конце восьмидесятых годов в экстрасенсов, неопознанные летающие объекты (UFO), инопланетян, снежного человека и бермудский треугольник верили почти все. Даже люди с высшим образованием.

Но то, что спичечный коробок в этом сраном вагоне сам встал на ребро, – это было не про науку и технику. А про что-то другое. Лева и Тимошин это поняли сразу. А я только сейчас.

Мир вокруг подошел к какому-то важному рубежу. Так сказать, к Рубикону. Эдик им просто это наглядно показал.

* * *

Среди моих друзей и знакомых тогда были будущие писатели, политологи, даже маги (каким был, например, Володя Котов, о котором речь пойдет позже) – но Тимошин даже среди них казался совершенно особой фигурой.

Такие люди есть в каждом поколении.

Вот что, например, пишет Валерий Попов об одном из друзей Сергея Довлатова:

Слегка особняком от всех стоял Валера Грубин. Самый ближний, повседневный – и самый загадочный друг Довлатова. Необыкновенный умница и эрудит, за глубокое знание древнегреческой литературы заслуживший прозвище Тетя Хлоя – при знакомстве произвел на меня очень странное впечатление. Большая голова, объемистая, как колокол, грудь, мощные руки. Он был чемпионом, кажется, по метанию молота, а кроме того – одним из светил философского факультета университета. При этом говорил как-то мало, тихо и невнятно, как бы ленясь вести разговор. Все могучие его знания и способности сводились на нет какой-то чуть заметной примесью абсурда, которая была в этом вроде бы воспитанном, серьезном человеке, никогда не повышающем голоса. Но – забыть, опоздать, по совершенно необъяснимым причинам не явиться вдруг на заседание кафедры, где решалась его судьба… такое он проделывал постоянно, без малейшего напряжения и мук, ничуть не переживая и не изменяясь в лице, как говорят в народе – «за милую душу». Когда его с отчаянием спрашивали, как же так – он спокойно отвечал что-нибудь вроде «знаете, забыл», или «ничего страшного, сделаю позже». Наверное, именно он наиболее полно и честно выполнял модную тогда в нашей жизни программу: «Маразм – лучшая форма протеста». Когда я его увидел, он, по-моему, уже растерял все, что могла бы ему дать наука, или спорт, или что-то еще, и работал на какой-то фантастической должности, не требующей никаких усилий и даже появления на рабочем месте… При этом он был ровен и спокоен в общении, вовсе не казался гулякой и разгильдяем, был серьезен и всегда сосредоточен на чем-то далеком, невидимом глазу…

О похожем на Грубина человеке из своего поколения, например, пишет в «Памятных записках» Давид Самойлов, это был его одноклассник – Борис Шахов, которого он запомнил так ярко, что даже через пятьдесят лет досконально вспомнил его любимые книги, привычки, особый облик. Но если Грубин – человек шестидесятых, то Борис Шахов, самойловский одноклассник – человек тридцатых. Их объединяет лишь одно – они потом куда-то пропали.

Такие люди, наверное, одарены не какими-то особыми талантами и способностями, а тем внутренним светом, который поражает, иногда даже ослепляет окружающих.

Странные, они словно очерчивают вокруг себя круг, в котором мы все должны жить.

Но главное, что их объединяет, – это неспособность или, скорее, невозможность приноровиться к внешнему, социальному, вообще к «чужому».

У таких персонажей в организме как будто отсутствует данная всем и каждому от природы способность обтекать жесткие углы жизни. У нас у всех есть эта пластичность, умение превращаться почти в воду, чтобы не столкнуться с чем-то очень жестким и не разбиться об него, способность, про которую мы сами ничего не понимаем, но она нас порой спасает. А такие люди, как Грубин или Шахов, они от природы твердые, в них нет вообще никакой жидкости, если понятно, о чем я говорю.

Наверное, таким человеком был и Тимошин.

Но если все эти «люди внутреннего огня», забытые герои были в воспоминаниях современников все-таки прежде всего несостоявшимися гениями, то Тимошин несостоявшимся гением не был, разве лишь в одном – он был очень увлечен идеей справедливости (или несправедливости).

Он жил с этим ощущением, и оно дрожало, пульсировало в нем ежесекундно, отнюдь не заглушаемое алкоголем, скорее наоборот.

В этом смысле он был, конечно, выразителем, как ни странно, главной идеи нашего поколения.

Идея была в том, что весь этот окружавший нас советский мир – вообще не жалко. Чем скорее он умрет, тем лучше. В нем для нас не было ни одной детали, которую хотелось бы бережно сохранить. Мы все жили с терпеливым и мрачным ожиданием конца этого света.

И мы дождались.

* * *

Казюкас был в марте – то есть, как мы понимаем теперь, это была не только ярмарка, но и карнавал. В ходу были шутовские колпаки, маски, в том числе жуткие – какие-то козлы, пугавшие всех настоящей вонючей козлиной шерстью. Люди продавали горшки, деревянные бусы, шапки, шерстяные варежки, девушки из литовских деревень с интересом смотрели на молодых московских парней.

Это, впрочем, раздражало других молодых парней, литовских – предание сохранило память о «битве при Казюкасе», когда на москвичей напали местные гопники, на самом деле никакие не гопники, а просто литовцы, рабочие ребята, которым, как говорил мне Тимошин, надоел «весь этот выебон», в ход пошли палки, кастеты, и тогда толпе хиппи пришлось быстро спасаться в православном монастыре, и, кстати, попы их приняли, закрыли ворота, литовцы поорали с полчаса да и разошлись.

А Казюкас продолжался.

…Кстати, как тогда выглядели хиппи?

Глупо думать, что они одевались в джинсу (как показывают сейчас в сериалах, изображающих советскую жизнь), – отнюдь. Джинсы за двести рублей (то есть за мою месячную зарплату в «Вожатом»), купленные на Беговой возле магазина «Березка», тогда были как раз буржуазной роскошью. Их берегли для праздника и выхода в свет. У хиппи же вся жизнь была праздник и выход в свет, поэтому одевались они несколько иначе. В ходу были перешитые бабушкины вещи, всякое народное творчество – мешковатые платья, длинные юбки черт знает из какого материала, плащи на пять размеров больше, старые армейские шинели, шляпы тридцатых-пятидесятых годов, мужские пиджаки, прошитые цветной ниткой, да господи, они одевались как клоуны.

Именно за эту невыносимо вызывающую одежду их и били гопники: нормальные люди так не выглядят, а ненормальным не место среди нормальных.

Очень часто хиппи покупали все это рванье на Тишинском рынке. Это была знаменитая московская барахолка, и если в послевоенные годы вся Москва, любая ее площадь могла быть барахолкой, то есть ярмаркой старья, то к семидесятым годам осталась одна – вот эта. Здесь можно было купить все, что надо городскому клоуну, – мягкие хлопковые штаны в крупную клетку, отстирать и перешить которые было несложно, фуражки без звездочек, свитера с заплатами, кожаные ремни, сумки. Например, если девушка, ехавшая на Казюкас, покупала здесь кожаную куртку за десять рублей, всю в царапинах и разрезах, принадлежавшую когда-то какому-нибудь летчику или чекисту, это была удача. На Белорусском вокзале ее уже было видно издалека, в этой куртке или в старой солдатской шинели и клешах, в грубых мужских ботинках – к ней уже радостно спешил милиционер, чтобы проверить документы. Одевались, конечно, и гораздо скромнее: мешковатые юбки, куртка поверх платья, чтобы не привлекать внимания, – но опытный глаз все равно видел и ксивник на шее, и фенечки на запястьях, и ожерелье из пуговиц, и фуражку без кокарды.

Тимошин относился к хиппи очень плохо.

– Да ты что, я ими вообще брезгую, – сурово говорил он мне. – Не моются, спят черте где, пахнут плохо. Могут украсть что-нибудь. Ну их…

…Сам я к хипповской «системе» никогда не принадлежал. Знакомых у меня там тоже не было, кроме Умки. К словам Тимошина я относился с предубеждением – хиппи казались мне самой прогрессивной частью нашей молодежи.

Но спорить я не хотел.

Между тем именно там, на Казюкасе, Тимошину пришлось отдуваться за всех хиппи перед литовцами – когда они с Левой зашли в пивную, чтобы выпить местного пива (думаю, что холодного, простого, а не местного горячего), чересчур громкий голос Тимошина кому-то не понравился, а может, он сказал что-то про саму ярмарку, что цены слишком высокие, что мостовая грязная или что-то в этом роде. Леву с Тимошиным сразу обступила толпа литовцев, «и я понял, что нас сейчас жестоко отделают… – вспоминал потом Лева. – Но выхода не было. Мы стояли спина к спине и мрачно ждали, как вдруг от толпы отделился один человек, встал вместе с нами и громко сказал: ну ладно, тогда бейте и меня!».

Это вдруг почему-то отрезвило местных, и они отступили.

* * *

Вся эта история была довольно типичной для Тимошина.

– Однажды, – рассказал мне Лева, – он ехал ко мне домой на день рождения, второго ноября. Мы сидели на кухне, закуски уже стояли на столе, я купил водки, и вдруг звонит Тимошин и говорит: «Лева, извини, я тут немного задерживаюсь, тут какие-то мудаки к девушке пристают, я должен немного разобраться, извини…» Потом он позвонил с другой станции метро, из телефона-автомата, потом еще с другой, и еще… То есть он проезжал одну остановку, выходил, дрался, потом опять выходил, опять дрался и так далее.

Потом примерно через час все-таки приехал. Весь в крови, брюки грязные, но вид довольный.

Хорошо представляю себе, как Тимошин нависает над группой гогочущих подростков, которые прицепились к какой-то девчонке, как выволакивает их на перрон, как они всей толпой начинают его бить, как к ним подбегают милиционеры и задерживают Тимошина, это же он «первый начал», волокут его по перрону, заламывают руки, он исхитряется и начинает их бить в ответ, подростки смываются, и только девушка бежит за милиционерами и, плача, умоляет их отпустить Тимошина.

Мы сидели и продолжали говорить о Тимошине. В буфете Центральной республиканской детской библиотеки.

– Ты еще пирожное не доел, – вежливо сказал Лева.

– А, ну да… – ответил я. – Задумался немного.

– Вот понимаешь, – сказал Лева, допивая воду из своей бутылочки, – если бы он здесь оказался, он бы и тут с кем-нибудь сцепился, я в этом просто уверен…

В изумлении я оглянулся – вокруг были малыши, которых безжалостные родители, в основном мамаши тридцать плюс, привели на книжную ярмарку, с кем тут можно было сцепиться, интересно?

Но я вспомнил, как взял детский стульчик (тут были только детские столы и стульчики) и переставил за наш стол, как пролез без очереди, чтобы быстро взять свой кофе, салат, пирожное и бутерброд, мне все пробили моментально, пока малыши мучились с выбором чупа-чупса.

…Ну да, наверное, он сцепился бы со мной. Больше тут было не с кем.

* * *

В 1987 году я работал в «Комсомольской правде», уже во второй раз, и мне нужна была тема