Читать книгу «Жизнь пройти» онлайн полностью📖 — Бориса Соколова — MyBook.
image

Волка ноги кормят

Жизнь продолжалась. Ни служба, ни то, что неизбежно приходит к годам, приближающимся к возрасту Христа, – женитьба – не могли повлиять на этого странного субьекта, ибо внутри него горел огонь, который он не был в силах погасить.

Эта напасть брать в руки ручку и записывать на подвернувшемся предмете – будь то лист бумаги, обрывок газеты или даже трамвайный билет, – эта сделавшаяся привычкой тяга оставлять там что-то забрезжившее в голове порой настигала меня, где угодно: на службе, в транспорте… Она поднимала меня среди ночи, а в выходные заставляла прятаться от близких на чердаке дачи…

Мне – теперешнему – остаётся лишь с улыбкой оглянуться на то время и припомнить, как спутница жизни переживала мои мучения. С её – вполне объяснимой точки зрения – мои частые вечерние бдения за письменным столом (когда из-за этого, бывало, откладывались походы в кино или посещения каких-нибудь других развлекающих мероприятий) были неосновательны. Тем не менее, слава Богу, это не приводило к семейным баталиям.

Но при этом не слишком весело вспоминать что испытывал человек, который, вложив всю душу в исписанные, а затем перепечатанные на машинке, страницы, приносил результаты своего труда в редакцию журналов (только, понятное дело, не в «Неву»).

Вот в одном из них происходит, например, такое.

После прочтения рукописи приглашают для разговора. Прихожу. Спрашивают:

– А вы вообще откуда?

До меня как-то не сразу доходит смысл вопроса. С улицы, говорю. Тогда смотрят на меня этак с иронией, головой покачивают.

– Непохоже… – следует многозначитедьная пауза, после которой припечатывают: – С улицы такие не приходят.

Изумлённый этим странным в нашем случае разговором и, даже занервничав, спрашиваю:

– А какие же приходят?

– Приходят совсем начинающие. А вы – наверняка член какого-нибудь…

– Ах, да никакой я не член! – с досадой говорю я, припомнив своё недолгое и бесславное пребывание в литобъединении «Невы» и заподозрив в этих странных речах какую-то игру, смысл которой был для меня тёмен. – Работаю в одиночку, дома.

И тут мне дарят доверительную улыбку: дескать, чего там темнить-то? Свои же люди. И с подчёркнутым удовольствием заявляют:

– Да все-е-е так говорят!..

– Знаете, не вижу смысла притворяться. И чем, собственно, вызвано…

– Ну, хорошо, хорошо. Пусть так. Пишете вы грамотно. Но то, что вы принесли, – нам не подходит. Эта тема уже исчерпана журналом. Попробуйте предложить в другой…

Ещё не догадываясь, что со мной попросту играют в футбол, я посещал другую редакцию, а там всё начиналось с конца – как в той присказке о собаке, которая у попа была… У вас тут школьники, подростки, говорили мне, – это не наша тема, это, скорее, для журнала «Костёр» (то есть детский журнал).

Не обходилось без моментов довольно комических.

Однажды являюсь в помещение редакции, прохожу в коридор к уже знакомой мне двери. Напротив неё, на скамеечке, сидит в ожидании упитанный, круглолицый человек постарше меня возрастом. Ни словом не успели мы с ним обменяться – как его позвали. Своей очереди ждал я недолго. Толстяк вышел с улыбкой до ушей и, проходя мимо меня на выход, с видимым удовольствием изрёк: «Писателя – как волка – ноги кормят!» Для чего поделился он с пространством такой сногсшибательной новостью – до сих пор не понимаю.

Ну, а уж я-то в очередной раз был «отфутболен» по известной схеме.

Подводя итог моих безрезультатных хождений, я прикинул: ни слова не говорят о недостатках – значит, дело в чём-то другом. Но в чём же тогда?

Увы мне, простаку, верующему в некие высшие помыслы. Причина была вполне элементарной, но открылась мне лишь через годы.

Из дальних странствий возвратясь

Это постоянное общение с белым листом бумаги было, можно сказать, неким параллельным по отношению к реальности существованием. А жизнь – с её всевозможными проблемами, семейными заботами, неустроенным жильём – текла отдельно. И тот огонь, мерцающий в душе молодого главы семьи, горел отдельно.

Однообразная работа, связанная с проектированием судов, становилась мне всё тягостнее. И снова в жизнь мою вмешался случай – без преувеличения счастливый: мой давний добрый знакомый, опытный профессионал-океанолог, Виктор Фукс предложил мне перейти в Университет на кафедру океанологии, где он сам работал. И его стараниями я был принят на равных в научную группу, которой он руководил. Таким образом я, как говорится, присоединился к славной когорте «водоплавающих».

Поскольку речь сейчас идёт о другом, оставим связанные с таким серьёзным делом подробности. Упомяну лишь, что в течение двух последующих лет – с 1966-го по 1968-й – мне довелось участвовать в учебном (для студентов) рейсе на Балтике и в двух международных океанографических экспедициях по исследованию тихоокеанского течения Куросио, а в 1969-м мы работали у берегов Мексики и в центральной части Тихого океана.

Во всех этих странствиях я вёл записи и, возвратясь домой после последнего рейса, решил, что просто нельзя не написать о посещении – пусть даже по-рабочему коротком – тихоокеанских островов, своей известностью обязанных великим географическим открытиям – особенно такого острова как Таити.

Мои записи, мои впечатления человека ХХ-го века – это одно, сказал я себе. Но до этого писали о чудесах Южных морей и Джеймс Кук, и Беллинсгаузен, и Поль Гоген, и, в конце концов, Эльза Триоле (известная как сестра Лили Брик) – невозможно игнорировать эту замечательную компанию. И я засел в центральную университетскую библиотеку, перечитал их всех.

За время длительных плаваний и долгого отсутствия я совершенно отрешился от никуда не девшихся, существующих реалий. И результат моих нешуточных усилий – очерк об острове Таити, – начисто позабыв о старом происшествии (уж лет восемь с тех пор прошло), я принёс в журнал «Нева». Оставил, впрочем, с недобрым чувством, ибо прежние бесплодные хождения по редакциям не забывались.

И тут вот что произошло.

Когда я через неделю позвонил в «Неву», редактор отдела публицистики позвал немедленно к нему явиться. И едва я вошёл в небольшую комнатку, вскочивший из-за стола человек с сияющим лицом пошёл ко мне навстречу, подал руку и принялся восклицать: «Очерк просто великолепный! Ни убавить, ни прибавить! Будем готовить в ближайший номер!»

Будучи внутренне готовым к прежним – таким привычным – разговорам, теперь я просто оторопел, смутился, растерялся и не знал, как себя вести.

И в самом деле что-то сдвинулось: уже началась работа (в архиве моём сохранились первые страницы редакционной машинописной копии). И что же?

Прошли считаные дни и работа была остановлена. И мой «великолепный» очерк был возвращён мне с извинениями и сожалениями. Не помню, чем объяснил этот внезапный разворот на 180 градусов прячущий глаза редактор, но дело было, похоже, ясное: Хренков из редакции никуда не девался и, наверно, к этому времени уже исполнял обязанности главного редактора. Можно себе представить, что с ним сделалось, когда увидел он мою фамилию – уж её-то он точно забыть не мог!

С тяжёлым чувством я пережил эту неудачу. Вообще пропало желание предлагать мою писанину кому-то ещё. Очерк был заброшен в ящик стола (благо что стол сей был не чужой, а принадлежал, наконец, мне, расположившемуся в своём «кабинете», при помощи серванта выгороженном в углу гостиной нашей двухкомнатной кооперативной квартиры, в которую мы въехали в том году) – брошен, чтоб покоиться там многие годы, поскольку реальная жизнь и в самом деле протекала отдельно, заставляя надолго покидать семейное гнездо: в дальнейшем в составе научной группы я участвовал в международной океанографической съёмке Калифорнийского течения (1972) и два летних сезона – в экспедиции по гндрологическому обеспечению рыбного промысла на острове Шикотан (1973, 1975).

Но забытый несчастный мой опус дождался своего часа. Однажды, совершенно случайно, мой коллега-океанолог Пётр Губер, с которым мы вместе отмотали не одну тысячу миль морских дорог, активно вмешался в его судьбу – и очерк был опубликован – спустя почти десятилетие после того, как он был написан! – в столичном ежегоднике «На суше и на море» (1978). И этот сборник удостоился напечатанной в «Огоньке» рецензии космонавта Виталия Севастьянова, из которой принёсший её мне Пётр с довольной улыбкой прочёл: «Удачей альманаха можно назвать наличие в его составе обогащающих воображение и разум читателя дневников и путевых очерков…»

– Смотри, – он показал пальцем тот абзац мне. – В перечислении твой очерк стоит первым!

Позднее в том же ежегоднике появился ещё один мой очерк «К тёплому Куросио». (Спустя время, он был переведен на грузинский и включён в сборник, вышедший в Тбилиси в издательстве «Сабчота Сакартвело». Были присланы по почте: экземпляр книги, гонорар и любезное приглашение посетить Тбилиси. Обо всём этом я узнал, увы, из письма жены во время моего очередного пребывания на Шикотане, что, разумеется, исключало возможность откликнуться на приглашение. Уже воротясь домой, я открыл присланную книгу и мне стало очень тепло оттого, что я видел своё имя, набранное причудливой грузинской вязью и что написанное мной переведено на язык, на котором писали Тициан Табидзе и Паоло Яшвили).

Да, это была удача, которую подарил мне мой друг. Однако она ничего не изменила в моих дальнейших попытках публиковаться в городе, в котором я жил. Всё это ярко проявилось в истории одного моего рассказа.

«М осква она широка, брат…»

Эта фраза, весело произнесённая Петром, вспомнилась мне, когда произошла она – эта самая, упомянутая выше, история.

Но прежде надо вернуться к началу.

Жить в этом городе и не знать, какому ужасному несчастью подверглись его мирные жители во время войны, – было невозможно. Кажется, он стал единственным городом в мире, для которого столь жуткий смысл приобретало это слово – блокада.

И вот читаю в журнале рассказ одной экзальтированной дамы о той ужасной – первой блокадной – зиме. Там у неё замученная голодом девочка идёт по замершему, погружённому в лютую стужу, городу – идёт себе по улице, видит покрытую ледяной корой, как панцырем, стену здания и, придя в умиление, любуется этой красотой…

У меня заперло дыхание. Выжившим, помнящим ужасы блокады, лёгкой рукой малевать такие «акварели»?! Да ведь это – эстетическая и какая угодно ложь!

Я не мог успокоиться. Негодование толкнуло меня на поистине отчаянный шаг: самому написать на блокадную тему, рассказав правду об ощущениях потрясённого голодом детского организма. Блокады пережить мне не довелось, но что это такое – голод, особенно для ребёнка, – уж это я хорошо знал, не понаслышке.

Принялся писать я с внутренней дрожью – мной владело чувство сапёра, который ошибается только раз. Я не мог позволить себе ни единой – даже самой малой – фактической неточности, не мог допустить ни одного небрежного, приблизительно передающего смысл, сло́ва. И, прежде чем предлагать готовый рассказ в печать, – я показал его нескольким блокадникам. Делал я это для себя, для своей совести – исключительно из боязни пропустить ошибку, в чём-то соврать. И со страхом ждал приговора: если кто-то взбунтуется – будет чем растопить буржуйку на даче…

Но получил я замечательные и даже благодарные отзывы! И конечно был водушевлён. Ведь это была несомненная творческая победа, если на таком суровом материале мне удалось не погрешить против правды. И при всём том, показывая переживания мальчишки, оставшегося с матерью в ледяном осаждённом городе, – я сумел сказать нечто сокровенное, своё, никем ещё не названное – то, о чём я нигде не читал и не слышал. Это было своего рода небольшое открытие: я показал, как оголодавший мальчонка (организм которого – в отличие от взрослого – должен расти, непрерывно строить себя, умножать клетки и властно, жестоко требует питания), как отощавшее тело его ощущает и переживает изматывающее чувство голода. Собственно, именно оно, это чувство, выворачивающее наизнанку слабую душу ребёнка, – и оказалось неким смысловым акцентом рассказа.

Судьба этого моего детища оставалась неутешительной ещё и, как видно, потому, что я периодически и надолго исчезал из городского пространства, не будучи в силах повлиять на рассмотрение моего труда – ведь на пути к публикации те, от кого это зависит, почему-то больше любят личное присутствие автора, чем вглядывааться в то, что им написано. И когда я в очередной раз появлялся в городе и пытался достучаться к представителям мира печатного – это неизменно заканчивалось ничем.

Итог был печален. Несчастный мой блокадный рассказ, то теряясь, то находясь и снова возвращаясь к автору, блуждал по разным редакциям… почти четыре года! (Ах, читатель! Глупый автор из патриотизма упрямо хотел, чтоб напечатан он был непременно в городе, перенёсшем ужасную трагедию.) И в конце концов дело дошло до курьёза. На очередном этапе ненужность публикации была мотивирована тем, что в «Блокадной книге» Гранина и Адамовича уже всё сказано. Но тут вышла неувязка: помимо того что всё может сказать только Бог, рассказ мой был написан раньше да и в той замечательной книге нельзя было найти нечто, содержащееся в моём рассказе.

В таких делах бесполезно что-то доказывать. Вспомнилась мне шутка Петра, что в редакциях «сидят, своих обслуживают». А может, и вправду так?

Убедившись в который раз, что меня водят за нос, во время телефонного разговора с литсотрудником журнала «Ленинградский альманах», я изъявил желание забрать своё детище. После какой-то паузы выяснилось, что в редакции его почему-то уже нет – и мне было предложено обратиться в отделение Союза писателей на улице Воинова. В полном недоумении, какого чёрта небольшая рукопись могла залететь к писателям, к коим её автор не принадлежит, – я отправился в их резиденцию и застал в том уютном доме странную суматоху: оказалось, накануне у его обитателей была приятная – и, похоже, весёлая – поездка по области. Группа творческих работников только что воротилась из неё, переполненная впечатлениями.

В какой-то комнате, заваленной рюкзаками, сапогами и всяким походным снаряжением, весёлый молодой человек едва отыскал злосчастный мой опус, обнаружившийся почему-то в кипе разрозненного хлама, брошенного на столах. Как он здесь оказался, ничего вразумительного никто сказать мне не мог.

Вспомнив булгаковское выражение: «рукописи не горят», я был доволен уж тем, что они исчезают не насовсем.

Уже на улице, на подходе к Дому писателей, попался мне навстречу скуластый человек в очках, всем видом своим во все стороны излучающий флюиды счастья: глаза его вместе со стёклами сыпали искрами, он бодро мурлыкал какую-то песенку и, как мальчишка, как-то даже подпрыгивал на ходу, чуть ли не в пляс пускался – словом, он был потрясающе весел, доволен жизнью, которая, как видно, складывалась у него весьма удачно. Казалось, от избытка чувств он готов был расцеловать первого встречного – да вот хоть бы и меня.

Я узнал его: это был широко печатавшийся автор и, в отличие от героя известного анекдота, настоящий чукча-писатель, который удачно попал в идеологическую струю, ибо малым народам у нас везде дорога. Пронёсся он мимо, как весенний ветер, ласкающий тундру, а я лишний раз ощутил себя недотёпой – полным неумехой устраивать свои литературные дела.

Шло время, вместе с другими блокадный мой рассказ был похоронен в ящике стола, но именно о его судьбе я печалился больше всего. Вопрос его публикации стал для меня делом чести.

Воспользовавшись служебной командировкой в Москву, я прихватил его с собой, решив обратиться в отдел критики «Литературной газеты», с тем чтобы, наконец, выяснить, кто тут прав – автор рассказа или те, кто отказываются его публиковать.

И вот – с бьющимся сердцем, держа в уме номер комнаты, который мне назвали на проходной, – я поднимаюсь в лифте на шестой, последний, этаж редакционного здания и попадаю в огромное, как спортзал, похожее на чердачное, помешение, по сторонам разгороженное на отдельные «комнатки» – этакие, как в пушкинском лицее, кельи с фанерными, не достигающими потолка, перегородками.

Подхожу к одной из них с нужным мне номером – оттуда столбом возносится к потолку сизый дым, будто кто-то внутри разложил костёр. Стучу – «Входите!» – открываю дверь и вижу: справа за столом, у пишущей машинки, сидит худощавый, черноволосый человек, с аккуратно подбритой от висков к подбородку, щеголеватой чёрной бородой, и, не выпуская изо рта нещадно дымящую сигарету, что-то печатает – бьёт по клавишам. Не отрываясь от своего занятия, спрашивает:

– Что у вас?

Я объяснился как можно короче.

– Привезли с собой?

– Да.

– Покажите.

Я протянул рукопись. Бородач, попыхивая сигаретой, заглянул в начало на первой странице. Пролистнул. Задержался на секунду, полистал ещё в том же духе и открыл последнюю – всё это заняло, должно быть, минутудругую. В таком темпе он просмотрел мой десятистраничный рассказ, в работе над которым мне нелегко давалась каждая фраза!

Ознобный холод коснулся моей спины. Всё ясно как божий день: в столице своих забот хватает. Москва слезам не верит…

Сотрудник отдела критики сложил мои листочки, бросил перед собой на стол и, задумчиво глядя перед собой – будто прочёл он на перегородке невидимое решение, – как-то даже скучно и буднично произнёс:

– Это надо печатать.

Меня взяла оторопь. Я не поверил своим ушам – в эту минуту я просто не готов был услышать то, что услышал. Ведь за мгновение до того я был уверен: сейчас повторится то, что бывало уже не раз. Мне будет сказано нечто, подходящее к случаю – и я, как всегда бывало, молча повернусь и уйду. Ибо не в моих правилах ни отстаивать, ни доказывать что-то. Вот же и в питерских редакциях месяцами полёживали себе эти десять страничек и никто не обнаружил в них ничего сто́ящего – а тут на моих глазах полистать и сказать такое?!

В волнении я как-то не сообразил, что в этой келье сидел настоящий профессионал.

И то, о чём я так долго и бесплодно мечтал, – свершилось. Литгазета на своих страницах редко печатала прозу – мой рассказ «День до вечера» был передан в журнал «Смена», где вскоре и был опубликован. В тексте не было изменено ни единого слова (по цензурным соображениям было убрано лишь несколько строк, в которых говорилось о спекулянтах хлебом).