Читать книгу «Последняя Европа» онлайн полностью📖 — Борис Гречин — MyBook.
image









– И больше ничего? А если копнуть поглубже?

– Я разве Алла Флоренская, чтобы копать глубже? Не забывай, что мне только семнадцать лет, и мозг у меня пока кро-ошечный.

– Ну, зачем ты на себя наговариваешь? Возьму да и поверю…

– Может быть, и правильно сделаешь… Если копнуть поглубже? О болоте повседневности, наверное; о том, как мечта сменяется рутиной, а рутина – кошмаром. О предательстве юношеских идеалов, о духе Вудстока, который был, да весь выветрился. Вот самый страшный дракон, которого «они не могут убить», – наоборот, это он обязательно придёт за каждым и каждому откусит голову. А вообще, не верь всему, что я говорю! Любой человек глядит на мир через свои очки, и мои не обязательно самые правильные. Вот, больше ничего не сумела придумать: «В женской голове ниточку перерезали – уши-то и отвалились», как говорит один хамский мизогинский анекдот.

– Ну, хватит, хватит! – но на этом анекдоте я не выдержал – рассмеялся.

– Хорошо хоть я не блондинка, и на том спасибо… Знаешь, – вдруг сообщила девушка несколько невпопад, – то, что Алла умерла, – ужасно, но одно облегчение её смерть с меня сняла. Если бы мы её нашли, то как бы я тебя к ней ревновала! Стояла бы рядом, понимала бы своё умственное убожество – и ничего бы не могла поделать… Хочешь, почитаю тебе из её книжки?

– Какой именно: «Непонятых» или «Моего последнего года?»

– Что-то случилось с «Моим последним годом», наверное, сбилась кодировка – жалко невероятно! Я покажу тебе после… «Непонятых», про Столыпина, к которому мы, кстати, едем. Ты знал, что все её картины, которые я сумела разыскать, связаны с главами из книжки?

– То есть служат иллюстрациями, разбросанными по разным городам? Вот, значит, о чём говорил Волчок! Какая масштабная задумка! – поразился я. И прибавил, подумав:

– Затея – почти в духе Александра Ивáнова: хоть в живописи я и профан, но помню со школы, как он долго работал над «Явлением Христа народу». Не для сегодняшнего дня, с его скоростями и с его мельтешением. Какое мужество надо иметь в наше время, чтобы массу творческих сил вложить в то, что поймут и оценят два-три человека на земле!

– Да, – согласилась Кэри, – она тоже оказалась непонятой. Хоть последнюю главу про неё пиши – только картины к ней никто не нарисует… Но слушай же!

2

СТОЛЫПИН

Столыпин – белая ворона в моей маленькой книжечке. Из великих непонятых Европы он – единственный русский. Из великих непонятых России он – едва ли не единственный европеец. Да, именно он, а не другой Пётр, Чаадаев, который всю жизнь болезненно желал быть европейцем и всю жизнь оставался русским западником, влюблённым в Европу, но так и не сумевшим физически переменить себя в угоду своему идеалу. Столыпину не требовалось ничего в себе перековывать: европейцем он был без всякого труда.

И при этом из одного труда и состояла его не самая долгая жизнь, за которую он совершил три огромных дела, три своего рода геракловых подвига, а любого бы из них хватило, чтобы обеспечить ему место в русской истории. О его огромных делах знают все – все ли? Но назову их ещё раз.

Столыпин суровыми мерами военно-полевых судов восстановил порядок в стране и прекратил безнаказанные убийства государственных служащих политическими радикалами.

Столыпин привёл в чувство Государственную Думу, превратив её из площадки тех же самых радикалов и невнятных меньшинств, тогда ещё национальных, а не сексуальных, в патриотически ориентированное представительство русского народа. Судить издалека сложно, но иногда кажется, что нынешней Государственной Думе России очень не хватает своего третьего июня…

Столыпин, наконец, своей аграрной реформой создал – или почти создал – новый класс землевладельцев-единоличников, напрямую заинтересованных в плодах своего труда; высвободил этих землевладельцев из уз сельской общины, в которой зéмли каждый год перераспределялись между всеми участниками, русского протоколхоза девятнадцатого века.

Все три начинания Столыпина по своему характеру, сути, даже манере исполнения – насквозь европейские, то есть деятельные, точно-конкретные и оставшиеся в рамках светской законности. Неудовольствие и критику, от сдержанной до злобной, вызвали они все; более всех непонятым оказалось последнее.

Вообще, весь Столыпин, вся его фигура, весь внутренний нерв этой фигуры в массовом сознании двадцатого века не был понят ни одним из политических лагерей. Социалисты и коммунисты очевидным образом его отвергли именно из-за его опоры на частную инициативу. Ну, и за его трепетное отношение к Помазаннику, конечно: что это, мол, за пережиток феодального сознания и воинствующего мракобесия?

Сторонники частного предпринимательства, пресловутые ельцинские демократы, рыночники – проще говоря, классические либералы – к Петру Аркадьевичу оказались тоже совершенно равнодушны и глухо-враждебны: во-первых, из-за его веры в нужность сильной государственной власти. Мы же все помним, как в девяностые годы нам, всей стране, рассказывали о том, что «государство должно быть маленьким и экономным», чтобы оно не мешалось под ногами у серьёзных людей? Во-вторых, вновь – из-за его отношения к Помазаннику. Считать, что средний демократ является более верующим человеком, чем средний коммунист, – непроходимая наивность. Я чуть не сказала «дремучее невежество»? Простите. Средний либерал всего лишь произносит немного больше ласковых речей о религиозной терпимости. Он и действительно готов до поры до времени терпеть религию – в виде декоративной фигуры, маленького и безобидного гномика на садовом участке. Он, как и средний коммунист, является той самой кобылой, которой хвост религии – совершенно без надобности: ни одной кобыле, ни другой некуда его пришить.

(Вот, замечу в скобках, один из уроков, которые мы можем, которые должны извлекать из существования людей вроде Столыпина: ярлыки политических лагерей устарели. «Измы» не работают. Интеллектуальные штампы никуда не годятся – им место на свалке. В конце концов, единственные два лагеря, на которые делятся люди, – это не «левые» и «правые», не коммунисты и фашисты, не атеисты и верующие, а – люди порядочные и непорядочные. Прозорливо и точно об этом сказал австриец Виктор Франкл, побывавший узником концентрационного лагеря. Думаю, Франкл понял бы Столыпина – а о своём призыве снести интеллектуальные игрушки пожилых детей с университетских кафедр на помойку, о том, что он окажется понят и услышан, не строю себе никаких иллюзий.)

Вообще, деятелей такого размера способны и должны понимать одиночки, причём редкие, сильные, самостоятельные, деятельные и государственно мыслящие одиночки вроде Шульгина, Ивана Ильина или Владимира Путина. Лев Толстой, что характерно, Столыпина не понял совсем: читая «Не могу молчать», тяжело избавиться от чувства стыда за публичную глупость пожилого человека – при этом прекрасного, талантливого, совестливого и любимого человека. Ну и Бог с ним: не только «Не могу молчать» написал Лев Толстой, не им запомнится. Но так странно думать, что даже Даниил Леонидович Андреев, один из величайших религиозных мистиков России, умный, чуткий Андреев, который так хорошо, так глубоко понял Александра I, Столыпина тоже не понял – или не посчитал нужным заметить. Возможно, даже вероятно, Андреев видел в Столыпине простое человекоорудие демона государственности. Если и так, значение человека не исчерпывается его способностью или неспособностью быть орудием недобрых к человеку сил – хотя, конечно, и не отделяется от такой способности полностью. Мы все знакомы с ограниченностью мещанской, ограниченностью светской науки, ограниченностью религиозного фанатика. Удивительно понимать, что существует ограниченность и мистическая: привычка глядеть на мир только под мистическим углом тоже, оказывается, заставляет нас закрывать глаза на чужие достоинства.

Или это я пристрастна? О, я-то – безусловно! И из своей пристрастности, из самой глубины её скажу: Столыпин – человек колоссальной светлой воли, наш русский Антисталин. Сталина тот же Андреев называл Антихристом: выходит, Анти-Антихрист? Неслучайно, кстати, сотворённое обоими тождественно по области приложения сил, но строго противоположно по знаку: один создал частное сельхозпроизводство, а другой – коллективное. Мы оттого, наверное, не в полной мере осмыслили колоссальность Столыпина, что меряем его дела чисто русской меркой – той же, к которой подходим к Ивану IV, протопопу Аввакуму, Петру, опять-таки к Сталину и всем их неистовствам, всему их «созерцанию обеих бездн». И да, на фоне всех четырёх Столыпин «скучен»: сыновей он не убивал, самосожжения не устраивал, никаких бездн не созерцал, а если бы вдруг и созерцал, то предпочёл бы об этом молчать, считая вплетение своих личных, частных снов и прозрений в государственную повестку делом неуместным и глубоко бестактным. Но, стоит нам отбросить эту слегка извращённую мерку и мерить сделанное этим упругим человеком в чёрном форменном сюртуке меркой европейской, как открываются наши глаза, и мы начинаем видеть: Столыпин – огромен. Его просто не с кем сравнить, кроме фигур вроде Махатмы Ганди.

Беда в том, что у этого огромного сгустка воли почти не было шансов: неподходящее историческое время не оставляло шансов даже гению. Столыпин – воин-одиночка, Дон Кихот русской политики, некто, кто, словно Дитрих Бонхёффер, знал изначально: дело его почти обречено. Есть высокая – и, возможно, чисто европейская, христиански-европейская доблесть времени Крестовых походов в том, чтобы сказать себе: ступай и делай своё безнадёжное дело. Кстати, ведь и личные качества Столыпина – это не просто качества европейца, но качества некоего идеального воина-крестоносца: его невероятная трудоспособность, его безупречная порядочность, включая юридическую, его высокая рыцарственность, – вспомните случай с вызовом Родичева на дуэль! – его огромное бесстрашие перед лицом смерти, его религиозность в виде верности Государю.

Макс фон Сюдов совершенно не похож на Столыпина внешне, и тем не менее именно Макса фон Сюдова в его роли Рыцаря в бергмановской «Седьмой печати» я вспоминаю, когда думаю о едином для них духовном типаже. Словно Антониус Блок, Столыпин играет в шахматы со Смертью, чтобы дать своим близким и любимым ещё несколько драгоценных минут.

Что же, этот наш русский Рыцарь сыграл свою партию полностью и продлил её столько, сколько было возможно для воина-одиночки, да ещё и с негодными фигурами на шахматной доске. Его знаменитое успокоение подарило всей стране те самые драгоценные годы-минуты роста русской экономики, позволившие нам, кто знает, выстоять во время Первой мировой, страшной и бесславной войны. «Мат», – объявляет Смерть, которая для каждого из нас однажды неизбежно окажется более сильным игроком. Но Рыцарь, не отвечая, с улыбкой смотрит вдаль: там, за поворотом, только что скрылся фургон Юфа, Мии и их младенца.

Всё это, как скажут оппоненты Столыпина, весьма «достохвально», выражаясь языком кэрролловской Мыши. Но есть ли нечто не-мышиное, есть ли у аграрной реформы – по своей сути ограниченного, локального государственного акта – вечное значение или хотя бы философское?

Вечного – нет, как нет такого вечного значения, пожалуй, ни у чего, созданного на земле человеком. Всё рассыплется в прах, а кто в это не верит, может ещё раз перечитать «Озимандию» Шелли. Философское – есть.

Столыпин – чистокровный и естественный западник, «западник милостью Божией», да просто уже и не западник, а обычный европейский труженик с мечом в одной руке и кайлом в другой, который, думается мне, разглядел шпенглеровский закат Европы – и, стесняюсь сказать, даже закат России? Вот что я имею в виду: в своём восходящем пути, ещё не перевалив через точку своего зенита, Культура руководствуется идеями общего, коллективного блага, и так – даже в экономической жизни. Но усталая Цивилизация, пройдя духовный зенит, уже вдохновляется только идеей личного блага в экономике. При этом Цивилизация, пока мы можем продлить срок её жизни, лучше дикости. Значит, так тому и быть, значит, столыпинские хутора приходят на смену мiру как (прото)коммуне. Вот, и этим путём, говорит нам Столыпин, тоже можно идти. И, сказав это, наш застёгнутый на все пуговицы премьер-министр, никогда и не помышлявший ни о каком любомудрии, походя обличает ложь евразийства.

«Ложь евразийства», впрочем, сказано неудачно, и я должна поправить себя: не ложь евразийства вообще, но всё, что было и есть ложного, фантастичного, надуманного в евразийстве, которое, скажем же себе это честно, на добрую половину – головной, идеалистический проект. Не надо ничего придумывать. Не нужно ничего специального, нарочитого: никакой крестьянской общины как протокоммунизма и опыта соборности, потому что опытом соборности не накормить людей; никакой нарядной патриотически-религиозной фальши в государственном воспитании детей и взрослых, ведь фальшью тоже сыт не будешь. Цивилизация идёт своим путём, тем путём, которым ей наиболее естественно идти.

Но естественно ли России сочетать сильную государственную власть с частной инициативой, то есть следовать пресловутой «Белой Идее» Шульгина? Нынешний российский Царь отвечает на этот вопрос положительно: мужественный выбор, как и все столыпинские, и недаром заметна взаимная симпатия, взаимная химия между ними. Но для меня это вопрос с открытым ответом – да я, в конце концов, и права не имею давать ответа на такие вопросы. Прошёл же почти весь двадцатый век для России вообще и для сельского хозяйства в России в частности под знаком коллективного труда. Может быть, какую-то нашу, особую русскую суть эта коллективность – да, во многом неприятная, да, во многом уродливая, – всё же выражает? Может быть, не так уж неправы евразийцы?

Столыпин при жизни ответил бы на этот вопрос, скорее всего, отрицательно. Но люди меняются, в том числе и после смерти, которая, как ни крути – не конец существования. Вне зависимости от его прижизненного ответа на всех известных нам начинаниях Столыпина отпечаталась трагическая раздвоенность Культуры и Цивилизации. Следует верить Помазаннику – голос Культуры, но следует поддержать частную инициативу, и этими словами говорит Цивилизация. Или я ошибаюсь, и нет между двумя голосами никакого противоречия? Для лютеранского, даже просто для европейского сознания его бесспорно нет. Для русского… и здесь раздвоенность Культуры и Цивилизации оборачивается разделённостью между Востоком и Западом.

Печать раздвоенности – и на самом Столыпине. На нескольких своих фотографиях – в том числе на той, самой знаменитой – он глядит прямо нам в глаза взглядом, который являет собой невероятный контраст со всем его обликом прагматичного государственного деятеля. Так Рыцарь смотрит в лицо Смерти, согласна, но так смотрит и мистик, который вглядывается в духовные дали. Столыпин – мистик, запертый во плоти дельца, восточный человек в теле западного. Ну, или русский европеец, что – почти то же самое.

Мистик победил – или просто крестоносец встретил свой финал. Уже смертельно раненный в киевской опере, Столыпин поворачивается к Государю и левой рукой благословляет воздух – сотворяет крестное знамение. Какой жест! Одиноко поднятая рука, которая перед смертью хозяина этой руки перекрещивает Государя. «На миру и смерть красна», – говорит русская пословица. Нет, конечно, на миру красна, то есть светла, далеко не всякая смерть – и, само собой, редко какая светлая смерть есть смерть на миру. Но верю, что нужно иметь исключительную сумму заслуг, чтобы на миру встретить такую светлую смерть.

Ничего не бойся, Рыцарь! Фургон твоих друзей уже скрылся за поворотом.

3

Скосив взгляд, я обнаружил, что глаза у Кэри на последней строчке слегка увлажнились. Вот, смахнув слезинку, она обернулась ко мне и с улыбкой спросила:

– Очень круто, правда?

– Д-да, – ответил я не сразу. – Наверное. Не могу судить: я ведь профессиональный юрист, а не профессиональный – Бог мой, кем она там была? Фермеров в России у нас так и не появилось, то есть не одиночек – наполовину фриков, а фермеров как сословия. Они у нас, оказывается, всё же были короткое время, его стараниями: смутно помнил из школьной программы, но не держал в голове. И пропали: правда, жалко… Но я, если честно, больше не о фермерах думаю, а вот: насколько это одинокий текст! Кому он написан, для кого?

– Для семнадцатилетней девочки, которая скажет: «Очень круто, правда?»! – возразила Кэри. – Этого мало?

– Нет, это уже кое-что… Но насколько она вообще была одинока! Даже в языковом смысле: писать где-то посередине Европы на языке, на котором каждый день не говоришь, – ну, та ещё затея…

– Что, по-твоему, это заметно?

– Конечно, заметно! Все эти пословицы, поговорки вроде «сыт не будешь» – ну, какой человек, который живёт в России, станет в письменной речи использовать народные пословицы и поговорки? Кому он будет доказывать свою русскость? И ещё всякое вроде «доблести», «уз», «бездн», «Помазанника». И одновременно «рост русской экономики» вместо «российской»: разве так говорят?

– А разве это неправильно?

– Правильно, точнее, мне-то откуда знать? Я не учитель русского языка. Просто непривычно…

– Может быть, это нарочная, сознательная неправильность? «Нарочитая», как бы она сказала?

– Может быть! – согласился я. – Разве я говорю, что её русский язык хуже нашего? Мусору в нём точно меньше… Алла сидела в своей – так и хочется назвать её жильё «кельей»! – и всё в ней улегалось, отстаивалось, яснело. Знаешь, что ещё скажу? Это ведь женская проза, не мужская! Такое ощущение, что она долго, долго смотрела на ту фотографию, о которой упоминает, и на короткое время влюбилась в Столыпина заочно, и из своей влюблённости всё и написала.

– Она вроде бы и не скрывает… А это разве плохо?

– Отчего плохо? Прекрасно! Завидую её способности восхищать тебя, почти ревную… Напомни, почему мы едем именно в Гродно? – Гродно был нашей первой значимой остановкой.































1
...
...
13