– Да, да! – воскликнула Ольга Елпидифоровна. – Я умна, вы знаете, и вижу людей насквозь. Вы – 21-aristocrate par l’épiderme… Это Montebello-21 про вас сказал, и отлично!.. В вас какая-то особенная, обидная утонченность нервов, вы способны коробиться и возмущаться от того, что проходит незамеченным для девяти десятых обыкновенных смертных, от какого-нибудь нечаянно вырвавшегося неудачного слова, неловкого движения, от цвета платья, выбранного не к лицу. Вы вечно все видите и все судите… Оттого вы и любите – точно снисходите; в вашей любви вечно чувствуется озабоченность брезгливого человека, который, входя в незнакомый дом, говорит себе: как бы здесь чем-нибудь неприятным не запахло!.. Я всегда, с тех пор как… как мы близки, производила на вас это впечатление – правду я говорю, скажите?.. Я всегда была для вас une fleur trop vulgaire22. В первые годы молодости вы любили меня как молодой зверь. Когда мы встретились опять, вы дозволили любить себя, как позволяет какой-нибудь пойманный орел кормить себя, но с тем же затаенным презрением и враждою глядит на того, кто подает ему пищу…
И так же мгновенно и нежданно, как в первый раз, мгновенные и нежданные для нее самой слезы закапали из глаз красавицы. Она отерла их, уронила руку на колени и печально взглянула в лицо Троекурова. Он медленно закачал головой:
– Несправедливо и противоречит даже тому, что сами вы сказали сейчас. Раз вы находите во мне такую необыкновенную «утонченность нервов», допустите же, что я могу столько же ценить и любоваться, сколько «коробиться» и «возмущаться», как вы сказали. A я уверяю вас, что вами я всегда самым искренним образом любовался… Вы представлялись мне всегда блистательною бабочкой, которая летит на все, что светит и горит… Вы видите даже, как я по этому случаю поэтически говорю! – добавил он поспешно, как бы извиняясь за необычную ему фразу.
– Это меня не трогает, – полуулыбаясь и приподымая свои великолепные плечи, возразила Ольга Елпидифоровна, – не такие еще стихи мне писали! Что же дальше?
– A то, – отвечал он, – что и вы любить можете, и вас любить должно в границе этих ваших инстинктов…
– Лететь на свечку?
Он с мягкой улыбкой повел утвердительно бровями.
– И вы считаете теперь своим долгом, – иронически засмеялась она, – свечку эту задуть, sous pretexte23 не дать мне слишком обжечь крылья?
– Безо всяких предлогов; вы знаете, что я не фат, – с преднамеренной сухостью произнес Троекуров.
Она остановила на нем внимательный взгляд и слегка побледнела.
– А-а, – протянула она, – c’est donc la fin24?.. Вы этого хотите?
Он поднялся с места и оперся об угол камина.
– Поневоле, – учтиво промолвил он, – я должен уехать отсюда и, по всей вероятности, надолго.
– Куда же это, в Оренбург? – спросила она, насколько могла хладнокровно, видимо сдерживая все, что кипело у нее внутри, – вчера у меня был (она назвала тогдашнего генерал-губернатора того края); он мне говорил, что приглашал вас туда, что там готовится какая-то экспедиция в Среднюю Азию.
– Нет, – медленно проговорил Троекуров, – довольно воевать!.. Мне, по всей вероятности, будут предстоять иные заботы, – как-то невольно добавил он к этому.
– Что такое?.. Или это опять тайна?
– Н-нет… Мне с неба падает, по-видимому, наследство, о котором мне и не снилось никогда…
– Какое наследство? – вскрикнула она с тем женским любопытством, которое у прекрасного пола не остывает и среди самых поглощающих тревог жизни.
Он принужден был сообщить ей по этому поводу все, что уже известно нашему читателю.
Она слушала, глядя на него взглядом, в котором угадывалось, что она вовсе не думала о том, о чем он вел речь. Какие-то недобрые огоньки пробегали будто при этом в ее зрачках.
– Когда же вы узнали об этих счастливых для вас смертях? – иронически спросила она.
– Сегодня.
– Утром?
– Нет…
– Вам это сообщила сейчас в ложе эта башня в желтом чепце?
– Госпожа Лукоянова, – подчеркнул Троекуров.
– Да, – расхохоталась вдруг красивая барыня, подымаясь с места, – вы действительно настоящий теперь жених для дочери ловкой московской маменьки!..
Троекуров не отвечал и только потянул себе ус, с видом человека, готового встретить спокойно всякую бурю.
– Не сердитесь пожалуйста, это к вам не пристало! – сказала она, проходя мимо него и оглянув его быстрым взглядом.
– И не думаю, – поспешил он усмехнуться на это.
Ольга Елпидифоровна подошла к своему Эрару, ударила пальцем по клавише в басу, провела его затем по всей клавиатуре, зевнула и со скучающим видом опустилась в стоявшее близ инструмента кресло.
– Во всяком случае с вами сегодня невесело!
– Я не виноват: вы сами же заставили меня рассказывать вам сейчас о вещах, которые могут быть интересны только для меня.
– Все, что вас касается, Борис Васильевич, не может не быть для меня интересно, – насмешливо кланяясь ему с места, сказала она.
Он отвечал ей таким же поклоном и усмешкою:
– Позвольте выразить вам всю ту благодарность, которую заслуживает ваша любезность…
– Прелестно! Точно из какого-нибудь романа Александра Дюма… Да, – перебила она себя, – я все время в театре спрашивала, и никто из моих умников не умел мне сказать: из какого романа взят сюжет des Putritains25?
Троекуров не успел ответить. Ольга Елпидифоровна скинула мантилью с плеч, обернулась с креслом к фортепиано и торопливо, словно спеша не забыть чего-то, отстегнула браслеты с обеих рук, уронила их на ковер… Ее захватывающий голос огласил чрез миг комнату: она пела каватину баритона в первом действии Пуритан:
Ah, per sempre io ti perdei,
Fior d’amore, fior d’amor, la mia speranza,
E la vira ché s’aranza
Sara diena di dolor[4].
Она подражала Ранкони, усиливая как бы в насмешку густоту звука своего контральтового тембра, но, словно помимо ее воли, задушевная нежность очаровательной мелодии лилась и плакала в ее горле во всей искренности создавшего ее вдохновения. Ее самое привлекало это вдохновение, губы ее увлажнились, глаза пылали томно и страстно.
Ho она оборвала вдруг; руки ее скользнули с клавишей на колени, она откинула голову назад:
– Удивительный был артист этот Ранкони26! – проговорила она будто в утомлении. – Четыре ноты в голосе, a всю душу забирал…
– Зачем вы кончили! – вырвалось у Троекурова, – его как-то внезапно всего подняло ее пение. – Еще, пожалуйста, еще!
Он отодвинулся от камина и шагнул к ней. Она лениво скользнула по задку кресла, о который опирался ее затылок, и слегка свислась головой в его сторону:
– Вам еще мало музыки?.. Впрочем, вы там, в театре, не тем были заняты! – промолвила она, пока он подымал с пола ее браслеты.
– Спойте еще, прошу вас! – повторил он настойчиво.
– Вы просите?..
Глаза ее засверкали вдруг; она разом выпрямилась, встряхнула головой:
– Примите кресло, на нем низко петь!..
Троекуров поспешил исполнить приказание: он отодвинул кресло, пододвинул ей табурет. Усаживаясь на него со своим пышным кринолином, она сделала неловкое движение, как бы падая, слегка вскрикнула… Он ее поддержал за локоть, за этот прелестный, полный локоть с ямочкою на сгибе, который и во сне снился ему в оны дни… Матово-белая, низко открытая спина ее вздрогнула, показалось ему при этом… Глаза его невольно остановились на ее соблазнительном очертании…
– Хорошо, можете слушать, – не оборачиваясь, обрывисто сказала она.
Он обошел инструмент, уложил обе руки на его доску и устремил на нее глаза.
– «Торжество победителя»27! – со смехом возгласила Ольга Елпидифоровна – и начала:
Сто красавиц светлооких
Председали на турнире;
Все цветочки полевые…
– Fleurs vulgaires, – скороговоркой вымолвила она, воспользовавшись ritardanto28 в мотиве, —
Лишь моя одна как ро-оза, —
каррикатурно допела она колено, и тою же скороговоркой: – Из московского грунтового сарая прямо в оранжерею archichic29 княгини Краснорецкой! И кому-то смерть хочется туда же, и он, бедняжка, не может… Ну, просите хорошенько, – я, может быть, возьму да и сжалюсь,
Car moi j’en ris,
Car moi j’eu ris, tant je suis bonne fille30,
заключила она, с неподражаемым ухарстом выражения, припевом из не совсем салонной песни Беранже.
– Как можете вы дурачиться с таким голосом! – полудосадливо, полугорячо вскликнул Троекуров.
– О-о, какая строгость! – и она насмешливо и гордо окинула его взглядом. – С какого права?
– Вы капризничаете! – сказал он хмурясь.
– A если б и так?
Она быстро скинула партитуру с пульпета фортепиано, опустила его, как бы с тем, чтоб удобнее вглядеться в лицо кавказца, разговаривавшего с нею поверх этого пульпета, и нагнулась к нему так, что его всего обдало опьяняющим благоуханием ее роскошного тела…
– Из-за чего, скажите, стала бы я тешить вас?.. А я могла бы действительно сегодня, – мгновенно переменяя тон, продолжала она, – я в голосе, как никогда. Если б я пела на сцене, я чувствую, не было бы сегодня человека в театре, который бы не пал к моим ногам…
– Я постараюсь заменить вам публику, насколько будет в моих силах, – сказал он, стараясь скрыть под беззаботным видом шутки начинавшее разбирать его волнение.
Она кивнула головой вверх:
– Tempi passati31! Эги предложения теперь к лицу разве кому-нибудь из моих amoureux transis32, вроде Шастунова, a никак не…
– A знаете, кстати, – прервал ее Троекуров, – я никак не понимаю, как вы можете с ним возиться!
– С кем это?
– С вашим Шастуновым.
– Что ж такое! Молодой зверь, как я их называю… И вы были таким dans le temps33!..
Троекуров гадливо повел губами:
– Он и не зверь, он просто животное!..
– И нос кривой, заметили вы! – расхохоталась Ольга Елпидифоровна. – A вы не видели, какую он discretion34 проиграл мне вчера?.. Вот там на столе, в футляре… Подайте сюда!
Это был довольно объемистый, чеканного золота ящичек в форме ковчежка, на крышке которого во всю его ширину читалось французское слово Epingles35, начертанное бриллиантами и рубинами весьма почтенных размеров.
Троекуров взглянул и пожал плечами.
– 36-Quel mauvais goût, не правда ли? – продолжала смеяться Ранцова; – a ведь он уверен был, что ничего нельзя выдумать de plus grand genre, как поднести для грошовых булавок вещь тысячи в полторы или две! Так и видна купеческая кровь… Ведь его маменька, рожденная Раскаталова, excusez du peu-36! Вы эту его маменьку не знаете? Феноменальная дура!..
– К чему вы от него принимаете? – сказал тихо Троекуров.
– A что ж такое? – отвечала, не смущаясь, красивая барыня, любуясь игрою света, падавшего на Шастуновский подарок. – Камни эти, разумеется, я велю вытащить вон и сделаю из них браслет, Renaissance37, o котором давно мечтаю…
Он потихоньку вынул у нее футляр из рук, закрыл и кинул его на стол:
– Спойте лучше, чем вздор говорить!
Она усмехнулась новою ироническою усмешкой:
– A, a, «l’épiderme aristocratique» уж закоробило!.. Удивительный вы человек!.. Чего вы хотите от меня? – спросила она вдруг, погружаясь ему глазами в глаза.
– Чтоб вы пели, – произнес он дрогнувшим голосом.
Она продолжала неотступно глядеть на него:
– Неправда!
– Как «неправда»?
– Совсем не о пении вы думаете.
– Может быть, – проговорил он не сейчас и как бы против воли. Он стоял теперь, несколько склонясь высоким телом пред нею, охватываемый видом, атмосферою ее женской прелести.
– Вот видите! – лукаво сказала она. – О чем же, говорите!
– Отгадайте!
Она насмешливо прикусила алую губу своими сверкающими зубами:
– Вам хочется меня умаслить, чтоб я разрешила вам ехать к Краснорецкой.
– Нет, – отвечал он почти с сердцем, – я бы не поехал теперь, если бы вы и разрешили.
– В самом деле?
Взор ее сверкнул невыразимым торжеством.
– Что же это должно значить, Борис Васильевич? – промолвила она, обнимая его взглядом, от которого тысячи искр запрыгали у него пред зрачками…
– Вы прелестны, Ольга! – еле слышно вырвалось из его гортани.
– Разве это так говорят? – произнесла она таким же шопотом, будто уносимая тою же страстною волной. – À genoux, monsieur, à genoux38, и просите у меня прощения!
Он, уже безвластный, опустился к ее коленям.
– Прелесть моя! – мог он только выговорить, охватывая обеими руками ее гибкий стан.
Она мгновенно откинула от себя эти руки, вскочила с места и взглянула на него присталными и злыми глазами:
– Уж если разрыв, так не от вас, а от меня. Я хочу разрыва, Борис Васильевич, помните это!.. Можете теперь беспрепятственно ехать на бал!..
Она присела пред ним большим реверансом, какие делались в бывшем тогда в моде танце Lanciers, захватила с кресла свою пунцовую мантилью и вышла из гостиной, прежде чем наш кавказец нашел слово в ответ.
Да и что бы ответил он ей? В первую минуту он готов был броситься за ней, но он сдержал себя и судорожно сжал веки, как бы с тем чтобы подавить мутившее его сознание раскаяния и стыда…
Уже на улице, остуженный метелью и сыростью, спросил он себя, ехать ли ему теперь к Краснорецкой или нет. «Нет, – подойти к той после этого?»… Он не договорил, кликнул извозчика и, уткнувшись носом в шинель, отправился спать в свою гостиницу.
О проекте
О подписке
Другие проекты
