Читать книгу «Сестры» онлайн полностью📖 — Бернара Миньера — MyBook.
image

Часть I
1993

Глава 1, в которой найдены две девушки в платьях первопричастниц

Он любил эти минуты. Любил трижды в неделю, и зимой, и летом, нестись по воде, мчаться со скоростью ветра вдоль островов на Гаронне. Мимо Гран-Рамье, мимо маленького островка Мулен, мимо острова Ампало. В лучах рассветного солнца. Когда город еще только-только просыпается. Было всего полседьмого утра, а термометр показывал уже пятнадцать градусов.

В шортах цвета морской волны, в белой тенниске, согнув ноги, напрягши руки и выпятив грудь, он толкал по воде свой узкий челнок: спиной к носу, зад крепко, словно привинченный, сидит на подвижной скамейке, которую все без всякой насмешки называют «кулисой». Его завораживало движение воды под веслами. И тело двигалось в четком ритме, согласно четырем фазам гребли: придать челну движение, то есть оттолкнуться ногами и напрячь руки в гребке; потом вытащить весла из воды и отправить их за спину, медленно и аккуратно сгибая ноги, чтобы не нарушить плавность скольжения, и снова погрузить весла в воду. Дело было в непрерывном скольжении, и все подчинялось тому, чтобы его добиться: тонкий расчет силы, мощность толчка, время расслабления. Этот вид спорта давал нагрузку всем мышцам: спины и живота, рук и ног, бедер и ягодиц… И еще развивал умение сосредоточиться.

Он плыл мимо острова Гран-Рамье, где располагался стадион и прятался среди деревьев университетский городок на сваях. По водному простору наш спортсмен скользил в одиночестве, поскольку терпеть не мог грести в команде. Метрах в ста слева, за бетонной дамбой, возвышались прямоугольники жилых домов. Справа берег зарос буйной зеленью и изобиловал ручьями, напоминая тем самым Луизиану. Узкий, длинный челнок скользил по направлению к высокой зеленой трубе химического завода азотных удобрений, которую прибрежные жители называли «Зеленой Башней» и которая выплевывала в бледную голубизну неба дым с примесью нитратов аммония. Спортсмен был химиком. Он знал, что башня грануляции азотных удобрений должна быть снабжена системой очистки, как и все подобные предприятия, но эту не снабдили. Ассоциация Друзей Земли неоднократно заявляла о «бомбе замедленного действия», которую представляет собой химическое предприятие, расположенное в самом сердце Тулузы. Он был химиком и знал, о чем идет речь. Завод не только стоял слишком близко к жилым кварталам, во время Первой мировой войны там производили огромное количество пороха и взрывчатки. После войны спрос на взрывчатку резко упал, и пороховое производство, вместе с запасами нитроцеллюлозы, оказалось в руках того, кто затопил его в ближайших озерах между Содрюной и Гаронной. Согласно последним сведениям, эти запасы и ныне там, под водой. Тем временем, спустя восемьдесят лет, кое-кто ими заинтересовался. Этого пороха хватит, чтобы взорвать весь департамент. На сегодняшний день вопрос о нейтрализации запасов пока никто не рассматривал. Интересно, насколько возросла численность населения за эти восемьдесят лет?

Не доехав до прибрежной зоны завода, он свернул направо, в узкий рукав реки. Зелень по берегам стояла плотной стеной, и создавалось впечатление, что лодка вошла в старицу. Его всякий раз поражали тишина и умиротворение, царившие в этих местах. Какое-то почти религиозное спокойствие. Словно ты вдруг покинул город и оказался в параллельной вселенной. Он чуть замедлил ход лодки. Это был его любимый момент. Возле самого берега плавал какой-то мусор, за ветки цеплялись полиэтиленовые мешки, однако если б не эти детали, то не хватало бы только скрипки с аккордеоном. «Рожденный в старице», «Born on the Bayou»[1]. В теплое время года он видел здесь черных коршунов, отливающих синим стрекоз и писающих лягушек – так их прозвали за струю мочи, которую они выпускали в того, кому удавалось их схватить.

За деревьями угадывались постройки, но здесь, в объятиях реки, он был один. Он скользил по воде все медленнее, наслаждаясь такой безмятежной интерлюдией, как вдруг справа от него появилось нечто, чего точно не было, когда он заплывал сюда в последний раз. У самых корней дерева виднелось что-то большое и белое, словно два гигантских полиэтиленовых мешка. Ой, нет… Матерь Божия! Два полупрозрачных белых пятна на фоне зеленых листьев и кустов оказались двумя белыми платьями, развевавшимися на ветру. А под платьями угадывались четыре руки, четыре ноги и две головы… Две человеческие фигуры. Или то, что теперь ими считалось… Он почувствовал, как сильно заколотилось сердце. Гребля для сердца очень полезна, и с годами он приобрел неплохую способность регулировать дыхание, а потому владел и аэробным, и анаэробным. Однако его мозг все-таки расшифровал то, что он увидел, и сразу послал истерический сигнал надпочечникам, а те выбросили адреналина – хоть отбавляй. И как следствие, вне зависимости от того, атлет ты или нет, неизбежно проявляются чисто физиологические реакции: увеличиваются сердечный ритм и артериальное давление, легкие расширяются, а кровь перенаправляется из пищеварительной системы к мускулатуре, легким и мозгу. Все эти реакции впечатаны в память нашего тела с одной целью: сделать организм способным либо быстро убежать, либо как-то отреагировать, то есть принять бой.

Франсуа-Режис Берко отреагировал.

Для начала он вертикально опустил весла в воду и толкнул их вперед, чтобы остановить лодку. Затем вытащил весла из воды, подтянул руки к груди, снова окунул весла в воду и с напряжением протянул руки вперед, чтобы дать задний ход (профи называют этот прием «табанить») и подойти к белым платьям, что бы в них ни было. И два белых силуэта стали приближаться.

Он не сбавлял скорости, пока не остановился напротив них.

Надо сказать, то, что он увидел, отнюдь не способствовало восстановлению идеального обмена веществ в его организме. Два белых платья были похожи на одежды для первого причастия, с пояском, завязанным вокруг талии, или в крайнем случае на очень строгие подвенечные наряды. А в них – о господи! – оказались две молоденькие девушки с длинными волосами цвета мокрой соломы. Они сидели у самого берега, метрах в трех друг от друга. Их толстыми веревками привязали к стволам двух деревьев, лицом к лицу, с подбородками, упершимися в грудь. У одной из них на шее висел деревянный крестик, а распухшее лицо за завесой мокрых волос, похоже, было жестоко избито и изуродовано. На гребца накатила тошнота, желчь поднялась к самому горлу. Он перегнулся через борт и сунул два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту, а заодно и избавиться от лишней соли, если только такое выражение применимо к пресной воде.

Он глупо твердил себе, что в последний раз полез в эту протоку и, может быть, в последний раз отправился на челне по этой гребаной реке, а может, и с греблей надо завязывать, черт побери! Во всяком случае, он твердо знал, что никогда больше не сможет проплыть мимо этого места, без того чтобы жуткое видение не возникло перед ним снова. Он все спрашивал себя, что же за чудовище оказалось способным на такое, и, несмотря на жару, его начал бить озноб.

Надо что-то делать… здесь нельзя оставаться

Откуда-то с запада раздался раскат грома. Все еще дрожа, Берко встряхнулся. Он развернул лодку в обратном направлении, гребя одним веслом и табаня другим, измотанный волнением, как новичок. Узость протоки маневру не способствовала, и он пожалел, что у него нет каноэ.

«Телефон… Надо срочно найти телефон», – думал он, работая веслами с такой скоростью, с какой никогда не работал.

Глава 2, в которой найден отец (1989)

«Настоящая Гора Откровения», – подумал Мартен, когда увидел холм, залитый солнечным светом. Интересно, а ближайшая деревня случайно называется не Сион? Отцовский дом, казалось, был погружен в сон. Ставни на большинстве окон первого этажа – эти комнаты отец заколотил после смерти матери – были закрыты, а на втором этаже открыты. Ветерок, не приносивший никакой прохлады, шевелил верхушки деревьев в лесу и пробегал волной по золотистому пшеничному полю за домом. Хлеб еще не созрел… Но пройдет месяц с небольшим, и по полю станут кружить комбайны, поднимая тучи золотистой пыли.

Мартен Сервас заглушил мотор своего «Фиата Панды», открыл дверцу, вылез на гравий аллеи, обсаженной столетними платанами, и втянул в себя воздух. Сколько же он здесь не был? Месяц? Два? И тут где-то в самой середине живота он ощутил комок. Похожий на комок шерсти, что срыгивают кошки. Комок появлялся всякий раз, как он приезжал сюда, и рос год от года.

Сервас направился к старому зданию фермы, освещенной солнцем. Становилось жарко. Очень жарко. Это походило скорее на душный летний полдень, чем на майский денек, и от жары тенниска прилипла к спине Мартена.

Перед выездом он пытался связаться с отцом, сначала по телефону, потом по факсу, но старик не отвечал. Может, собирался устроить себе сиесту, а может, отсыпался после вчерашних возлияний. Мартен заметил отцовский «Рено Клио», припаркованный на обычном месте, возле гаража, где вот уже больше десяти лет ржавела сельскохозяйственная техника. Отец не был сельским хозяином, он был учителем французского языка.

Строгим учителем, но ученики его ценили.

Однако это было до того, как двое бандитов забрались к нему в дом, изнасиловали его жену и оставили ее умирать[2]. Теперь элегантный учитель французского, стройный и энергичный, как юноша, стал похож на одного из тех бедолаг, что регулярно попадают в вытрезвитель при жандармерии. Мартен неоднократно его там отыскивал, благо один из жандармов был его школьным приятелем. В то время как Сервас взял курс на изучение литературы, его друг выбрал более уважаемую профессию жандарма. Когда Мартен появлялся у него, чтобы забрать отца, тот встречал его с глубоким сочувствием. Наверное, представлял себе, что бы он испытал, если б ему вот так пришлось забирать своего. Сочувствие зачастую оказывается скрытой формой жалости к самому себе.

Гравий скрипел у него под ногами, и Мартен, отгоняя на ходу насекомых, остановился перед старой деревянной дверью, с которой остатки краски отваливались, как змеиная кожа во время линьки. С минуту он не решался толкнуть дверь. А когда толкнул, то заржавевшие петли, явно нуждавшиеся в малой толике масла, заскрипели на весь дом, погруженный в молчание и полумрак.

– Папа?

Он вошел в коридор, в котором до самой середины лета стоял запах затхлой сырости. Тишина, прохлада, привычное расположение комнат – словно его вдруг тормознули и в пространстве, и во времени, словно чей-то гарпун выдернул его из настоящего, и сейчас покажется мама и приласкает его взглядом своих добрых карих глаз. Комок в животе стал расти… Мартен дошел до кухни, единственной комнаты на первом этаже, которой еще пользовался отец. Однако когда он щелкнул выключателем, то огромная старинная кухня, отделанная белым кафелем, таким же, как в метро, и все ее пространство, предмет мечтаний любого из городских агентов по недвижимости, была пуста. Но запах кофе в ней еще витал. И Мартен заметил, что кофе у отца в очередной раз убежал. Тот не давал себе труда открыть окна, чтобы проветрить, и случалось, что сын часов в пять утра видел, как отец одиноко потягивает кофе в пустой кухне, под лампочкой без абажура. Это была единственная привычка, от которой он не отказался, даже когда алкоголь прочно занял место послеобеденного кофе, а потом и вечернего, а потом и утреннего.

Мартен налил себе стакан воды, снова вышел в коридор, подошел к ведущей наверх лестнице и поднялся по ступенькам.

– Папа, это я!

И на этот раз тоже никакого ответа. Ступеньки тихонько, жалобно поскрипывали под ногами. Кроме скрипа ступенек, в доме не раздавалось ни звука, и от этой мертвой тишины нервы натянулись до предела. Кругом царило такое запустение, что Мартену захотелось убежать отсюда. Дойдя до площадки второго этажа, он вдруг услышал знакомую музыку… Малер… до мажор и ля минор коды «Песни о Земле», потрясающее последнее «прости», агония, застывающая на одном слове ewig, что означает «вечность». Ewig, ewig, ewig… семь раз еле слышно вторит челеста чистому голосу Кэтлин Ферриер. Перед тем как наступит тишина… Страдание, созерцание, а дальше – тишина… Он вспомнил, что Малер когда-то спросил себя: а вдруг кому-то захочется покончить с собой, дослушав эту музыку до конца… «Песнь о Земле» была любимым произведением отца.

– Папа? Эй, ау!

Он остановился. Прислушался. Единственным ответом была музыка, доносившая из кабинета, с другого конца коридора. Створка двери в кабинет была чуть приоткрыта, и солнце, ярко озарявшее комнату за дверью, прочерчивало на запыленном полу коридора яркую полосу, делившую сумрак пополам.

– Папа?

Ему вдруг стало не по себе. Злобный карлик стал стучаться в грудь. Мартен подошел к двери и переступил через полосу света. Потом тихонько толкнул дверь. Музыка смолкла. Осталась только тишина.

Неужели все было намеренно так рассчитано? Ведь вряд ли удалось бы лучше все распланировать. Уже потом Мартен рассчитал, что поскольку одна сторона пластинки звучит около получаса, то отец должен был совершить фатальный жест сразу после того, как поставил пластинку, то есть примерно тогда, когда сын находился на полпути к дому. И никакой непредвиденной случайности тут не было. Впоследствии именно это ударило его больнее всего. Отец все срежиссировал и оркестровал только для одного зрителя: для Мартена Серваса, двадцати лет от роду. Для своего сына.

Отдавал ли он себе отчет, к каким последствиям это приведет? Какую ношу он взвалит на сына?

А пока что отец сидел там, в кабинете, в кресле за рабочим столом. Все бумаги были разложены по порядку, маленькая лампа над столом не горела, и отцовскую фигуру и лицо освещало яркое утреннее солнце. Подбородком он упирался в грудь, но, судя по всему, смерть наступила, когда отец сидел прямо, положив руки на подлокотники кресла и вцепившись в них, словно все еще цеплялся за жизнь. Он сбрил густую щетину, заменявшую ему бороду, а волосы, судя по виду, тщательно вымыл и высушил. На нем был костюм цвета морской волны, аккуратно выглаженная бледно-голубая рубашка, которую он не надевал уже бог знает сколько времени, и безупречно завязанный шелковый галстук. Галстук был черный, словно его владелец надел траур по самому себе.

У Мартена на глаза навернулись слезы, но он не расплакался: слезы не желали вытекать наружу, так и оставшись на кончиках век.

Сервас пристально смотрел на белую пену, вытекшую из отцовского рта и оставившую несколько капель на галстуке. Яд… Как в древности… Как Сенека, как Сократ. Так сказать, философское самоубийство.

«Старый ты негодяй!» – подумал он, и у него сжалось горло… А потом вдруг осознал, что произнес это вслух, и услышал в собственном голосе бешенство, презрение и гнев. Боль накатила позже, как девятый вал, и от нее перехватило дыхание. Отец был все так же невозмутимо спокоен. В этой душной комнате Мартену всегда не хватало воздуха. Однако комок, набухавший у него внутри, куда-то исчез; может, улетел сам по себе… Какая-то часть его нематериальной сущности без остатка испарилась, растворившись в жарком воздухе кабинета, где солнце вспыхивало на золотых корешках старинных книг.

Все было кончено.