В зале начался обычный пост-стольный шум: тележка с бокалами, фотограф попросил Кирилла встать у работы, журналистка из Forbes-Life поймала Макса в полушаге. Анна взяла со столика бокал — белое, недорогое, для протокола, — и пошла по периметру, как делала всегда после своих модераций: дать залу остыть, поздороваться с теми, кого не успела до начала, проверить расстановку стендов.
Она шла медленно. Её на полшага остановила Ксения Алексеевна — старая знакомая, в прошлом главред «Декора», теперь куратор частной коллекции в Барвихе, — потянула за локоть в сторону:
— Анечка, ты не представишь меня Дроздову? У него же следующая работа большая будет, я хочу для нас.
— У Кирилла сегодня очередь, Ксения Алексеевна. Завтра позвоните ему в галерею, он там до пяти.
— Завтра он не возьмёт.
— Возьмёт. Скажете, что от меня.
Ксения Алексеевна благодарила, обнимала за локоть, отступила. У стенда с поясняющей надписью к одной из побочных работ — Дроздов делал ещё серию «1024-А», шесть небольших полотен с цветовыми сдвигами, — Анна замедлилась. Табличка с описанием висела криво. На полтора сантиметра ниже левой стороны. Анна посмотрела на табличку. Посмотрела на стенд. Подняла руку, аккуратно подровняла. Опустила.
Голос за спиной:
— Вы всегда это делаете?
Анна обернулась. Макс стоял в двух шагах, с бокалом в руке. Не пил.
— Поправляю?
— Да.
Анна посмотрела на табличку.
— Иногда.
— Сейчас вы поправили, я смотрел.
— Привычка.
— Привычка — это про что люди делают. А я спрашиваю — почему.
Анна хотела сказать «потому что неровно — неудобно глазу», но эту фразу она прочла когда-то в интервью у датского архитектора, и здесь, под куполом «Гаража», в чёрном платье Erdem, перед человеком, который три недели смотрел на тысячу двадцать четыре чёрных квадрата, — здесь эта фраза не работала. Она хотела сказать «потому что я искусствовед». Тоже не работало. Правды у неё в эту минуту в кармане не оказалось.
— Не знаю, — сказала она.
— Хорошо.
Он сказал «хорошо» — серьёзно, без иронии, — и сделал шаг назад. Анна посмотрела на табличку: теперь она висела идеально.
— А вы — почему смотрели? — спросила она, и сама себе удивилась: она не собиралась это спрашивать.
— Я работаю с сетями, которые тоже что-то поправляют без необходимости, — сказал Макс. — Мне интересно, когда люди делают то же самое. Кто из нас машина — пока неясно.
Он улыбнулся в этот раз — короче, чем перед этим. Анна не успела сообразить, насколько он шутит. Он улыбался едва-едва — не ей, а чему-то своему, что у него уже сложилось за этот вечер и о чём он ей не скажет.
К ним подошла Наталья — с другого края зала её увлёк коллекционер, и она шла извиняться, что не успела к Анне подойти раньше. С другой стороны к Максу шагнула журналистка из Forbes-Life с диктофоном. Они разошлись.
Анна не успела сделать и трёх шагов, как услышала за спиной разговор Макса с журналисткой.
— Максим, фонд «Дроздов как продолжение» — это формальная структура или будут конкурсы?
— Будут конкурсы. Открытые.
— Без анкеты на лояльность?
— Без анкеты на лояльность.
— Это смелое заявление.
— Это коммерческое заявление. Мы делаем продукт. Лояльность — не товар.
У него за столом полчаса назад был другой голос — медленный, ровный, иногда несобранный. Сейчас голос был выверенный, как у её собственного редактора колонок. Анна обернулась через плечо. Макс стоял к ней вполоборота, держал бокал у груди — не пил, — и говорил журналистке так, как Анна за восемь лет публичности научилась говорить с собственными интервьюерами: ритмически, с короткой паузой после ключевого слова. Она не успела это додумать.
Подошёл Кирилл — обнял её, спасибо, спасибо, без тебя бы я не вытащил Аллу Сергеевну. С Шафраньской — у дальней стены, две щеки, дружелюбно. Со швейцарцами — короткое английское «good evening», смайл. К десяти четырнадцати Анна была у гардероба. Пальто на шестой крючок не было, разумеется, — гардеробщик нашёл его по корешку, подал. Швейцар открыл дверь.
Андрей ждал у выхода — машина стояла под лёгким, накрапывающим дождём, фары приглушены. Анна села. Дверь захлопнулась мягко, как ватный комок.
— Домой, Анна Сергеевна?
— Домой.
Машина мягко тронулась.
Телефон в её сумке завибрировал. Анна вытащила. Сообщение от Дмитрия:
«ВП доволен. Шафраньская спросила, где ты купила платье.»
Анна посмотрела на сообщение. Положила телефон лицом вниз на сиденье. Через минуту экран засветился снова — поверх кожаной обивки прошёл бледный отблеск. Она перевернула телефон. Кирилл: «Спасибо за модерацию. Алла Сергеевна сказала, что я тебя плохо использую. Я не понял». Смайл с зажмуренными глазами.
Анна закрыла приложение. Положила телефон в сумку. Посмотрела в окно.
Андрей повернул на Большую Никитскую. До дома было четыре минуты. Анна попыталась вспомнить, был ли у неё за весь вечер хоть один Pantone — пятна, ткани, света, лица, — и не вспомнила. Сейчас, в машине, она привычным усилием попробовала каталогизировать оттенок неонового знака аптеки за окном. Цифра не пришла.
Усталость, подумала она во второй раз за вечер.
Машина остановилась у подъезда.
Глава 3. Кивок
Подъезд в их доме на Большой Никитской пах в это время суток политурой — консьерж натирал перила перед сменой, а смена была в одиннадцать, и Анна попала ровно в его час. Она прошла мимо, кивнула: Сергей Иванович кивнул в ответ, не отрываясь от тряпки. Лифт поднялся бесшумно на седьмой. Анна вынула ключ из сумки, но дверь открылась сама — Галина была дома, хотя по средам у неё не должна быть.
— Анна Сергеевна, простите, я тут ещё. Митенька не лёг — папу ждёт. Я думала, до десяти посижу, а он уже одиннадцатый час…
— Спасибо, Галина. Идите. Я с ним.
Галина накинула пальто, перекрестила воздух в сторону детской и тихо вышла. Анна стояла в прихожей с пальто на руке и слушала: из коридора шёл ровный, узкий свет — лампа в детской, настольная, тёплая. Запах был детский: тёртое яблоко, ваниль из шампуня, тёплая бумага учебника. Запах, который она знала наизусть.
Она повесила пальто, сняла туфли, прошла в детскую.
Митя сидел на полу у кровати, прижавшись плечом к стенке, на коленях — большая книга про насекомых, рядом — стакан, в котором осталось на два глотка. На покрывале лежала пижама, не надетая, аккуратно сложенная — Галина приготовила.
— Мам.
— Ты почему не спишь?
— Я папу жду.
— Папа поздно сегодня. Я тебе говорила.
— Я знаю. Я всё равно жду.
Анна села на ковёр рядом, не на кровать — на ковёр, как делала, когда он был совсем маленький, и они так читали книжки в темноте. Кашемировое чёрное платье ей мешало, она подобрала под колено. Митя посмотрел на неё внимательно — у него был странный, не-восьмилетний взгляд, какой бывает у детей в конце второго класса, когда они уже понимают, что мать — не всемогущая, но ещё не понимают, что это плохо.
— У нас сегодня Лёша Прохоров сказал Татьяне Витальевне, что не сделал домашку, потому что у него заболела бабушка.
— И?
— А у него бабушка не болела. Он мне после на перемене сказал, что просто забыл сделать.
— И что Татьяна Витальевна?
— Ничего. Она сказала: «Лёш, ну будь здоров твоей бабушке», и поставила его без оценки. А ему ничего не было.
— Ему повезло.
— Ему не повезло, мам. Ему ничего не было — потому что он соврал хорошо.
Анна посмотрела на сына. У Мити были тёмные, как у Дмитрия, глаза, и от Дмитрия же — манера моргать редко, удерживая взгляд на собеседнике на полсекунды дольше, чем нужно. От неё у Мити была форма лба и ресницы. Анна привычно перечислила это про себя — это была её внутренняя ревизия, она проводила её раз в несколько дней, ей казалось важным помнить, какие части в нём её, какие — мужа. Не из ревности. Для счёта.
— Митя, послушай.
— Я слушаю.
— Если Татьяна Витальевна не наказала Лёшу, это не значит, что Лёша поступил хорошо.
— Я знаю, что не значит.
— Тогда что ты хочешь спросить?
— Я хочу спросить у папы. У тебя я уже спрашивал летом, ты сказала, что врать нехорошо. А Лёша вот соврал, и ему хорошо. Это значит, что взрослые врут по-разному — есть нехорошо, а есть хорошо. Я хочу узнать у папы, как отличить.
У Анны в горле что-то поднялось — не комок, нет, нечто более мелкое, вроде того ощущения, когда втягиваешь воздух перед тем, как сказать неправду. Она сглотнула.
— Это сложный вопрос, малыш.
— Я знаю. Поэтому к папе.
— Хорошо. Спрашивай. Но сейчас иди в кровать. Папа приедет — я его пришлю.
— Ты обещаешь, что пришлёшь?
— Обещаю.
Митя кивнул. Анна посмотрела на этот кивок — он был его, детский, с лёгким клоунским подбрасыванием подбородка, ничего общего с отцовским. Это её немного успокоило. Она помогла ему надеть пижаму, поцеловала в макушку, не нагибаясь, выключила верхний свет, оставила настольную. Митя лёг поверх одеяла — он всегда так делал, когда ждал.
В коридоре Анна остановилась. Прошла на кухню. Налила себе воды. Не выпила, поставила. Посмотрела на часы над дверным проёмом — четверть одиннадцатого. Дмитрий по средам в министерстве на коллегии до десяти; час дороги до дома, иногда полтора. В одиннадцать он будет. Анна вытащила телефон, открыла свой основной канал, посмотрела статистику дневного поста — съёмка с кофе, тридцать одна тысяча лайков, шестьдесят два сохранения, четыреста двенадцать комментариев. Все — добрые. Анна закрыла приложение.
Гостиная была пустая и тихая. Старые часы — английские, ходовые, доставшиеся Дмитрию от деда-академика, единственная вещь в этой квартире, которая была не выбрана дизайнером, — тикали в углу неровно: длинный-длинный-короткий, длинный-длинный-короткий, как сбитое сердце. Анна за девять лет не привыкла к этой неровности; она всегда машинально подсчитывала четвёртые удары, которых не было. Сейчас она села в кресло напротив часов и стала ждать.
В одиннадцать ноль семь хлопнула входная дверь.
Запах одеколона пришёл по коридору раньше его самого — Acqua di Parma, тот же одеколон, что у Дмитрия был и до неё, и в первый год их знакомства, и сейчас; запах сухой, цитрусовый, с горчинкой кедра, ничего тёплого. Запах, у которого был свой график: с утра — лёгкий, как след; к вечеру, проработав через ткань пиджака и шерсть шарфа, — плотный, узнаваемый за два метра. Анна вышла в прихожую.
Дмитрий снимал плащ. Под плащом был тот же костюм, в котором он был утром: тёмно-серый, в едва различимую полоску, английский. Галстук он уже расслабил в машине. В руке — портфель, тяжёлый, с папками; он поставил его у консольного столика плашмя, не вертикально — значит, утром заберёт обратно.
— Поздно.
— ВП до полдесятого держал. Шафраньский опоздал, всё съехало.
— Митя не спит.
— Я видел свет.
— Он тебя ждёт. У него вопрос.
Дмитрий посмотрел на неё — внимательно, не устало, без раздражения, ровно: тем самым взглядом, каким он смотрел на брифинги. Кивнул.
— Иду.
Он прошёл по коридору в детскую, как был — в брюках от костюма, в белой рубашке, в галстуке, чуть приспущенном. Анна шла за ним на два шага сзади и остановилась в дверях, не входя. Митя приподнялся на локте.
— Пап.
— Мм.
— Я тебя спросить хотел.
— Спрашивай.
— Пап, а почему врут?
Дмитрий сел на край кровати, не снимая пиджака. Он не спросил «кто», не спросил «когда» — он принял вопрос, как принимал в министерстве справку, не зная её содержания. Подождал секунду.
— Чтобы избежать неудобства. Чаще всего.
— А ты врёшь?
— Когда полезно.
— Понятно.
Дмитрий кивнул — голова чуть вбок, подбородок ушёл к ключице, пауза в одну секунду. Это была у него такая отметка «разговор окончен», поставленная мягко, без жёсткости. Анна видела этот кивок тысячи раз — на коллегиях по телевизору, на званых ужинах, в их собственных разговорах за завтраком.
Митя кивнул в ответ. Голова чуть вбок. Подбородок ушёл к ключице. Пауза в одну секунду.
Анна стояла в дверном проёме. Между двумя кивками — отцовским и сыновним — прошло, может быть, полторы секунды. За эти полторы секунды Анна успела увидеть всё: одинаковый угол наклона головы (двадцать пять градусов, не больше), одинаковую длину паузы перед тем, как поднять подбородок обратно, одинаковую микроусмешку в правом уголке губ — у мужа она была привычной, у сына — новой, как новенький, не сразу сидящий по руке инструмент.
— Спокойной ночи, — сказал Дмитрий и встал.
— Спокойной, пап.
Дмитрий вышел в коридор, не глядя на Анну, прошёл мимо неё к спальне. Анна осталась в дверном проёме.
— Мам.
— Что, малыш.
— Папа правильно ответил. Я понял.
— Спи.
Митя послушно лёг, отвернулся к стене. Анна осторожно прикрыла дверь, не до конца. В коридоре стояла тишина — Дмитрий уже был в спальне, в ванной шумела вода.
Она сделала два шага в сторону гостиной и остановилась.
На стене коридора висела работа, которую она купила пять лет назад на «Винзаводе»: тёмная, почти чёрная картина маслом — молодой автор из Воронежа, фигура спящей женщины, едва намеченная, в правом нижнем углу — узкая полоска тёплого света. Анна каждый день проходила мимо неё дважды, иногда трижды; за пять лет она знала её до миллиметра. Сейчас в коридоре горел только ночник у плинтуса, картина была почти в темноте.
Анна остановилась перед ней. Сделала то, что делала рефлекторно — без решения, без формулировки, как другой человек, наверное, привычно сжимает кулак или поправляет очки: попыталась посчитать чёрные. Тот, что в верхнем правом — какой это чёрный, в синюю сторону или в коричневую. Тот, что у плеча женщины — чернильный или сажевый. Полоска света — какая по Pantone, 13-0941 TPX или ближе к 13-0915.
Цифры не пришли.
Анна стояла перед картиной, как раньше — на этом же месте, в этой же позе, в это же время года — стояла сотни раз, и каждый раз каталог разворачивался сам собой, без её участия, как разворачивается лента в проявителе. Сейчас лента не разворачивалась. Чёрный был просто чёрный. Свет был просто свет. Слова «чернильный», «сажевый», «холодный», «тёплый» — все эти слова, которыми она кормилась пятнадцать лет, — болтались в голове по отдельности от того, что было на стене. Они никуда не прикреплялись.
Анна сделала полшага ближе, как будто расстояние было виновато. Подняла руку, провела кончиками пальцев в воздухе, не касаясь полотна, обвела контур спящей фигуры — этот жест она тоже знала за собой, она делала так, когда учила студенток в Суриковском читать живопись: показать форму, не трогая. Жест работал двадцать лет. Сейчас он не работал тоже. Пальцы шли по воздуху, и за ними не шло ничего — ни слова, ни числа, ни ярлыка. Только ткань коридора, тёплая от ночника, ровно гудела в ушах низким бытовым шумом.
Анна постояла перед картиной двадцать секунд. Может быть, тридцать. Потом провела ладонью по лбу — медленно, как смахивают паутину, — и пошла в спальню.
Дмитрий уже выключил свет с её стороны. Он лежал ровно, как лежал всегда — на спине, руки поверх одеяла вдоль тела, дыхание на семь секунд вдох, на семь выдох. В ванной щёлкнула лампа — он уже умылся, переоделся, выпил свой стакан воды на тумбочке, заметил, что у Анны на тумбочке стакана нет, не стал её ждать. Он умел засыпать за две минуты — это было его профессиональное умение, выработанное на самолётах между Москвой и Дальним Востоком в первый год его замминистерства.
Анна разделась в темноте. Чёрное платье повесила на спинку кресла, не на плечик — утром перевешать. Сняла украшения, положила в гранёную мисочку из «Цептера» — глухо звякнули. Прошла в ванную, не зажигая света; ночник в розетке у зеркала давал ровно столько, чтобы видеть руки. Сняла косметику двумя ватными дисками. Постояла перед зеркалом. Не смотрела в него. Стояла спиной к нему, чувствовала его за плечами, как чувствуют чужой взгляд.
Легла. Натянула одеяло до подбородка. Пододеяльник был тяжёлый — у Дмитрия требование, тяжёлый, чтобы был как груз, успокаивает; Анна за девять лет к этой тяжести привыкла так же, как к неровному ритму часов в гостиной, то есть никак.
Она лежала и смотрела в потолок. Потолок был тёмный — тёмно-серый венецианский, выбран дизайнером для «глубины пространства». Анна не пыталась его каталогизировать. Она знала, что не получится. Это её новое знание было осторожным, как новый зуб — она его не трогала языком, не проверяла, не разглядывала. Просто держала в темноте.
Митя в детской, через стенку, тоже спал. У него было ровное, чуть свистящее носом дыхание — он почти перерос аденоиды, но не до конца. Если повернуть голову на подушке вправо, его дыхание было слышно: четыре вдоха, потом небольшой свист, потом снова четыре. Анна повернула голову. Послушала. Сын дышал.
Дмитрий рядом тоже дышал. Семь, семь.
Анна думала о Митином кивке. Думала тихо, по краю — не разрешая себе развернуть мысль до конца. Думала так: он научился. Восемь лет, и уже научился. У отца. И будет учиться дальше. И через десять лет — у него уже будет свой пиджак, свой галстук, своя секретарь Светлана Юрьевна, свой кивок и свой ответ «когда полезно», и кто-нибудь будет стоять в дверном проёме его кабинета и смотреть, как он этот кивок делает — какая-нибудь его жена, тоже искусствовед, тоже в кашемире, и она будет думать ровно то, что я думаю сейчас, и это будет уже не моя жизнь, и я ничего не смогу сделать.
Она тут же одёрнула себя. Это была мысль до конца — а до конца нельзя. До конца — это паника. Анна себе запретила. Перевернулась на бок, лицом к Дмитрию, не близко, на расстоянии вытянутой руки. Закрыла глаза.
Часы в гостиной отбили половину второго: один глухой удар, длинный.
Анна открыла глаза. И вспомнила вдруг — без повода, как будто кто-то сторонний достал из ящика — материнский халат, тёмно-зелёный с цветочками, тяжёлый, ватный, тверской ещё, неснашиваемый. В этом халате мать ходила по утрам по их трёхкомнатной на Советской, кипятила чайник, и от халата шёл запах детского крема и лёгкого пота, и Анна, девятилетняя, лежала с открытыми глазами и слушала, как мать передвигает по кухне табуретку — тоже неровно, тоже длинный-длинный-короткий, — и думала, что когда вырастет, у неё будет другая жизнь, не эта, без табуретки и без халата, и она ни в чём не будет копировать мать, ни в чём, ни даже в форме рук на руле. Сейчас, в темноте спальни на Большой Никитской, Анна обнаружила, что её собственная правая рука лежит поверх одеяла ровно как лежала материнская — ладонь чуть согнута, мизинец слегка отделён. Анна осторожно убрала руку под одеяло. От этого ничего не изменилось.
Лежала с открытыми глазами до без четверти три. В без четверти три встала, не зажигая света, прошла в гостиную, налила себе воды из графина. Села в кресло напротив часов. Не пила воду — держала стакан в ладонях, грела. Стакан был холодный, ладони — холодные, ничто никого не грело.
Часы тикали неровно: длинный-длинный-короткий. Анна машинально начала считать четвёртые удары, которых не было.
Досчитала до восьмидесяти семи. Сбилась. Начала заново.
К пяти утра она пересчитала несуществующие удары часов триста двенадцать раз. К пяти двадцати — небо за окном стало из чёрного серо-синим, и Анна заметила это не как цвет, а как изменение в комнате: стало видно мебель. Она встала, поставила стакан на консольный столик, прошла на кухню.
На столе со вчерашнего вечера стояла Митина миска из-под хлопьев — Галина её, видимо, забыла помыть. Рядом лежала ложка. Митя клал её всегда под прямым углом к миске. Сейчас она лежала точно так же — будто никто и не ел, будто всё было приготовлено для съёмки. Анна посмотрела на этот угол.
Не стала поправлять.
О проекте
О подписке
Другие проекты