– А это моя племянница! – пропела хозяйка, оглаживая со спины девушку. – Ладой величают! Ладненькая наша! Студенточка наша! Артистка! В Москве учится! Вот, погостить и крёстную попроведовать приехала… Скушно ей тут! Ты бы, парень, – обратилась она ко мне, – молодой, подружился с ней. Она на всё лето приехала, а здесь лес, медведи да волки одни. Поговорить не с кем…
– А ничего и не скучно! Ежевику вот собирала! – девушка, как в танце, сверкнув плотными икрами, легко повернулась и появилась снова с берестяной корзиночкой, наполненной ягодами, похожими на малину, только чернильного цвета. – Угощайтесь! – и поставила берестянку на стол.
– Наши работнички только сели. Не смущай! Пусть пообедают! – и хозяйка с племянницей вышли из кухни.
Таких ягод у нас не росло, и я с любопытством прихватил одну. Кисло-сладкий вкус – и ничего более! Подумаешь – ягода! И я с удвоенной энергией стал работать ложкой, упираясь глазами в миску, хотя передо мной – не сморгнуть! – стояло и стояло волшебное создание с крепкими загорелыми икрами, и в таком лёгком платьице, что голова кружится.
Потом хозяйка принесла махотку молока и миску румяных пирожков:
– Кушайте! Пирожки с черникой, на любителя. Наша Лада их обожает!
Не знаю, как её Лада, но пирожки я видел только по большим праздникам. Не тучные ещё стояли времена у нас в Бондарях, да, наверное, и во всей стране тоже.
После такого обеда и нескромных мечтаний сразу расхотелось работать. Дядя Миша понимающе посмотрел на меня и, кивнув головой, позвал за собой в дощатый сарай, крытый потемневшей от времени щепой:
– Как говорил твой друг – работа не Алитет, в горы не уйдёт. Так, что ли? – подтолкнул он меня в спину.
– Да ну его, Пашку этого! Ленивый, как трактор!
– Да? – обернулся ко мне дядя Миша. – Ты думаешь?
Я стал оправдываться: почему сравнял трактор с Пашкой.
– Трактор тоже, пока не заведёшь – не поедет!
– Это уж точно! Лезь! – показал мой опекун на лестницу, приставленную к чердаку сарая.
Вспугнув воробьёв, я залез на чердак и осмотрелся. Там, на ворохе сена, ещё хранившего запахи подувянувшей травы, расстелены две постели с подушками в мелкий цветочек.
На одну, сморённый недавней работой и сытным обедом, я так и повалился, напрочь позабыв все свои видения.
Разбудил меня толчок в бок:
– Вставай, работник! – мой наставник по жизни стоял, загородив вламывающееся в чердачный проём безжалостное солнце. – Пошли!
На делянку теперь шли пешком:
– Нечего машину гонять порожняком! Разомнёмся, давай!
– Давай! – говорю я, семеня за ним.
Дядя Миша идёт широким шагом, топор за поясом, в ладонях ветер. У меня большая с широким лезвием ножовка всё норовит зацепиться за штанину. В лесу прохладно, хорошо, так и свернулся бы калачиком вон под тем кустиком.
– Не отставай! Шире шаг, головку выше! Взмах руки! Ноги не слышу, Стой, как хрен! Коси на левый глаз! В армии знаешь, как? – разговорился, подбодряя меня, не успевшего скинуть полдневную дрёму, старший товарищ, – Спи, бодрствуя!
Незаметно подошли, если продолжать армейскую терминологию, к открытому фронту работ. Вон они, вражеские солдаты, залегли в наших густых молочаях! Но это так, образно. В лесу молочай не растёт, а растёт разнотравье. Но молочай почему-то мне был ближе. Он, паразит, недавно все руки исколол, пока я картошку пропалывал.
Работать не хочется только тогда, когда ты её не начал. А как только втянулся, то работа сама ведёт тебя, особенно когда тебе семнадцать лет и силы сливать некуда. Только хруст веток, только взмах топора, только щепа в стороны. За спиной остаются краснокожие, местами в чёрных угольных отметинах, брёвна. Дядя Миша, ловко орудуя ножовкой, обрезает верхушки, придавая дереву товарный вид. Работа не дураков любит, а таких, как мы – удачливых мужиков, сильных и ловких.
Дядя Миша подбадривает:
– Давай, давай, делай, голубок белай!
Нет ничего лучше, когда работа веселит, когда, слизнув капельку пота с губы, садишься на пенёчек, похлопываешь по карманам – совсем мужик! – достаёшь сложенную гармошкой газету, отрываешь полоску, щепотью сыплешь жёлтую крупку табака, лизнув языком краешек листика, свёртываешь самодельную сигарету, подносишь зажжённую спичку и сладко затягиваешься, выпуская в посвежевший вечерний воздух крутой пахучий дым.
Ничего, что это вредная, пагубная привычка, но ведь хорошо-то как походить на старшего товарища! И невдомёк тогда, что во всём угадывается обезьянья склонность к подражанию, сущность попугая, подростковая зависимость от авторитета.
Дядя Миша на мои потуги казаться взрослым смотрел снисходительно. В те времена курево было неотъемлемой частью мужского бытования. «На, кури! Накуривай шею до мосла!» – говорили в таких случаях щедрые на табачок мужики.
Вечер в лесу ложится быстро. Вот уже потянуло по подолу трав сыростью, притих птичий гомон, только иногда где-то далеко-далеко всполошённо закричит дурная птица, опомнившись, что пора лететь домой, в гнездовье, пора собирать под крыло зевластых желторотых птенцов.
Вот и нам тоже пора под крыло гостеприимного дома.
…Лёшка Леший сидел на скамье за столом с врытыми в землю ножками.
И скамья, и стол сбиты из тяжёлых необструганных досок, потемневших от времени и непогоды, и сам хозяин сидел тоже крепко, положив тяжёлые узловатые ладони перед собой. На лешего он совсем не похож, только белёсые выгоревшие волосы, да такого же цвета усы на почерневшем от солнца лице говорили о постоянном пребывании на природе, на воздухе, под открытым небом.
Перед Лёшкой Лешим стояла большая глиняная чашка отварной картошки и рядом широкая сковорода густо дымящихся жареных грибов. Отдельно, в сторонке, стоял гранёный с высокой стеклянной пробкой графин: то ли с водой, то ли с водкой, а может, с самогоном. Скорее всего, с самогоном, потому как воду сельские жители в графинах не держат, а водка – не с руки, за ней надо ехать да ехать. Зачем пить казёнку, когда свой самогон – вот он!
– Ну и нюх! – радостно потирая руки, встретил нас хозяин. – Прямо к ужину подоспели! А я всё ждал, думал: картошка остынет, какой тогда ужин? А они – вот они! Давай к столу!
– Щас, руки всполоснём! – вставил я на правах равного среди равных.
Хозяин засмеялся:
– Видал? Прицеп, а тоже порядок знает! Кто же это с тобой такой самостоятельный?
– Да есть один… – и дядя Миша пошёл в избу мыть руки.
Я за ним.
– Лада, девочка, – пропела в сенцах хозяйка. – Иди ребятам воды полей! – и уже к нам: – Вернулись, труженики?
– Почин сделали. Завтра пораньше начнём да попозже кончим, глядишь, и дело пойдёт! А сегодня – так, разминка, – дядя Миша снял рубаху и, поигрывая мышцами, встал перед хозяйкой кочет кочетом. – Полей на руки сама!
– Ох, Михаил, Михаил! Лёшка тебе так промеж глаз польёт, что от брызг не сумеешь утереться.
– Шучу, шучу! Лада, девочка, – передразнил он хозяйку, – полей ребятам на руки!
В коротеньком шёлковом халатике, стянутым только поясочком, появилась в дверях крестница хозяйки. По ленивым припухшим глазам видно, что она только что проснулась.
Постояла, сладко потянулась, да так, что в узком запахе халатика сверкнули не успевшие загореть на летнем солнце полные белые наливы.
Такое видеть мне ещё не приходилось. Мои ровесницы, худосочные, костлявые, даже раздетые, на речке, не вызывали никаких чувств. Лахудры бледнотелые! А здесь – сливочное масло на сдобной булочке! Я даже вдруг набежавшую слюну сразу не смог проглотить. Так и стоял, пялясь, пока дядя Миша не подтолкнул меня к ведру:
– Давай первый!
Снимать рубаху я постеснялся. Перед дядей Мишей я бы выглядел слишком незащищённым.
Наставник решительно стянул с меня рубаху и сунул меня под щедрую струю воды.
Нагнувшись, я подставил ковшиком ладошки, непроизвольно косясь на близкие, и, казалось, доступные колени.
Вода ледяная, только что из колодца, сразу смахнула все мои видения. По рукам, по спине, по лицу – словно кипятком полоснули.
– Ух, ты! Ещё! Ещё!
Умытые и степенные, мы уселись к хозяину за дощатый стол.
– С почином тебя, Михаил! – Лёшка Леший поднял гранёный стаканчик, показывая на другой, стоящий перед моим опекуном. – Давай!
Дядя Миша смущённо кашлянул в ладонь:
– Больно крутой у тебя самогон! Может, твоя Марья вишнёвой настойки принесёт? Ум один, а не настойка! В голове пошумливает, а ногам легко, как в танце.
– Ну, вот! Видишь? Я тебе говорил: женись! А ты – потом да потом! Марья! – кричит он жене. – Гони на стол вишнёвку! Михаил набаловался своей кислятиной, теперь моего самодёра пить брезгует. Мужик тоже… – Лёшка Леший щепотью кинул в рот стаканчик и, не закусывая, поставил на стол и снова наполнил. – Ну, ты как, освоился с вырубкой? А то меня клиенты подгоняют, говорят: «Давай лесу, лето пока, стройка не ждёт!»
Дядя Миша блаженно потянулся так, что хрустнуло в плечах, и уронил жёсткие кулаки на стол:
– Через недельку пусть подъезжают. Подготовлю брёвна к погрузке и – давай!
Тем временем с крыльца соскользнула племянница хозяйки и, раскидывая нетерпеливыми коленями полы халатика, спешно поставила на стол трёхлитровую банку, запечатанную металлической крышкой, и сама села рядом со мной.
– Вот это – дело! – дядя Миша повертел банку в руках, оценивая содержимое.
Хозяйка принесла большие, похожие на стеклянные пузыри, рюмки-фужеры, консервный нож-открывалку, и тоже присела к Лёшке Лешему, мужу своему, напротив нас.
Подала открывалку моему наставнику:
– Распечатывай, ты вроде ловкий на это дело! Прошлогодняя ещё. Вишни было… Уйма!
Настойка, густая до черноты, разлилась по фужерам.
Крестница тётки Марьи, потянувшись к посуде, краешком локотка задела мою руку.
Я судорожно схватился ладонями за краешек скамейки. Очень близко, совсем рядом, вдруг почувствовался удивительный, ещё не известный мне запах молодой женской плоти. В душном вечереющем воздухе этот запах пота и духов задел моё воображение так, что я замер, опасаясь неловким движением вспугнуть эту чудесную порхающую бабочку.
Бабочка протянула один наполненный фужер мне:
– Отпусти скамейку, не убежит! Возьми вот! Это тебе можно, мамки тут нет.
– Ой, девка, не спаивай мальца! Вино хоть и сладкое, а всё-таки вино, – тётка Марья укоризненно посмотрела на племянницу.
Мне стало так стыдно за свой возраст, что я, отпустив скамейку, двумя руками ухватился за тонкую стеклянную ножку фужера.
Девушка засмеялась:
– Не бойся, не отнимут!
Меня поддержал повеселевший дядя Миша:
– Он мой напарник! Прошу не обижать!
Лада, как звала её хозяйка, прислонила краешек фужера к моему:
– Ну, тогда пей!
Домашнее вино было вовсе и не густым, как сперва показалось, но достаточно резким, и слегка отдающим миндалём дроблёных вишнёвых косточек. Рука сама потянулась к вилке. Маленький упругий грибок, прыгнув в рот, восстановил вкусовое равновесие. Хорошо! Только жарко очень.
Лёшка Леший, махнув рукой, налил себе полный фужер самогонки и поднял руку над столом:
– Завтра на совещание ехать! Там трезвому леснику не поверят. Давай! – было видно, что он уже порядком захмелел, и теперь его душа жаждет повторения пройденного.
Выпили ещё, и – воспарили! Заработали, засновали руки. Картошка в сливочном масле и грибы сами просили – добавить.
Вишнёвая настойка заметно поубавилась. Хозяйка, молодо раскрасневшись, всё пыталась и пыталась отстранить прядь волос, которая снова опускалась к подбородку, заслоняя лицо.
– Может, споём чего-нибудь? – тётка Марья, весело посмотрела на дядю Мишу и, вызывающе прислонившись к мужу, затянула пронзительным голосом, который, вспугнув наступившие сумерки, улетал далеко-далеко:
– Вот кто-то с горочки спустился.
Наверно, милый мой идёт.
На нём защитна гимнастёрка,
Она с ума меня сведёт.
За женой, покачивая опущенной головой, подхватил и Лёшка-Леший:
– На нём погоны золотые
И яркий орден на груди.
Зачем, зачем я повстречала
Его на жизненном пути!
Лада, коротко хихикнув, положила руку мне на плечо и, повернувшись, заглядывая в глаза, продолжила высоко и чисто, как тётка Марья, но, заметно, без её душевности:
– Зачем, когда проходит мимо,
С улыбкой машет мне рукой,
Зачем он в наш колхоз приехал,
Зачем встревожил мой покой!
И уже совсем, куражась:
Его увижу – сердце сразу
В моей волнуется груди…
Зачем, зачем я повстречала
Его на жизненном пути!
Эту протяжную песню послевоенных лет я часто слышал от родственников на небогатых сельских застольях, и она почему-то всегда вызывала во мне печальный образ наших деревенских вдов, оставшихся сиротеть на русских просторах: «Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, милый мой идёт. На нем защитна гимнастёрка, Она с ума меня сведёт…»
Теперь опять защемило сердце, в глазах защипало, стало горько за чью-то безответную любовь: «Вот кто-то с горочки спустился…»
Лада (вот древнее имя!) стала притворно вытирать мне лицо своим душистым до умопомрачения платочком, тихо уговаривая:
– Ну, не надо, маленький! Не плачь! Я тебе потом обязательно дам!
Её такая забота вдруг разозлила меня:
– Я сам! Сам! И я – не маленький! Мне ничего не надо! – и вырвавшись из мягких девичьих рук, убежал на свой чердак, так и не спросив, когда и что она мне даст.
На чердаке, нырнув под одеяло, я ещё долго плакал неизвестно от чего, и злился: на себя, на вечер, на это застолье, на неизвестную, но такую красивую и, как мне казалось, доступную столичную гостью. «Подумаешь, артистка, – твердил я, проглатывая обиду, – все они такие!»
Хотя, какие – «такие», я и не представлял. Знания в этом вопросе пока ещё не было у меня, недоросля деревенского! Но опыт – дело наживное.
Проснулся от тихих смешков и потаённых всхлипов. Несколько раз скрипнула сенечная дверь и вот уже, застилая предутренний свет в проёме чердака, появился дядя Миша, что-то пробормотал и, густо ухнув, повалился рядом на постель, и тут же захрапел. Было видно, что он только что выполнил какую-то тяжёлую важную работу, и устал неимоверно.
Разбудил меня жаркий солнечный луч, который, судя по всему, давно ощупью хозяйничал на чердаке. Дядя Миша, отрешённо закинув голову, дышал редко и глубоко. Было видно, что его будить не надо. Пусть отсыпается! И я стал спускаться по лестнице.
Тётка Марья хлопотала во дворе: что-то переставляла с места на место, что-то относила в дом. По её рассеянному виду можно было понять, что она только что потеряла какую-то вещь и не может никак найти.
– Поздновато, работнички просыпаетесь! Зови своего! – так в сердцах и сказала – «своего». – Завтрак второй раз разогревать не буду. Сони! – и ушла, сердясь на кого-то, в дом.
Я снова полез на чердак.
– Слышал, слышал! Встаю! – дядя Миша, застёгивая на ходу брюки, уже показался в чердачном проёме. – Завтрак – это хорошо! Это мы – враз!
В открытых окнах лёгкий ветерок лениво шевелил цветистые занавески. От одной мысли о том, что там, за занавесками, в тёплой постели лежит моя вчерашняя обидчица, сладко защемило в груди.
– Дядь Миша, пошли, а то всё остынет! – подгонял я старшего товарища, когда тот, что-то вспомнив, полез в машину и стал там долго копаться.
– Придётся нам с тобой сегодня здесь на поляне остаться. Завтра шаландой будем брёвна таскать. Клапана почищу, масло сменю, лебёдку проверю, чтоб не подвела, – он, спрыгнув с подножки кабины, вытер ладони ветошью, и мы пошли к столу.
Теперь завтракали на улице.
Остывающая яичница с кусочками сала издавала умопомрачительный аромат на свежем лесном воздухе, оттеняя своим присутствием все остальные запахи, которые обычно присутствуют в утреннем лесу.
Тётка Марья молча поставила на стол запотевшую махотку с молоком, и повернулась было уходить.
– Мария, – мой напарник посмотрел на меня, зачем-то подмигнул, и громко, чтобы слышали в доме, спросил: – Мария, Алексей что, уже уехал?
И «Мария», и «Алексей» – вместо обычных: «Марьи» и «Лёшки» звучали как-то казённо, фальшиво. Я, фыркнув, уткнулся в яичницу.
– Уехал! Чуть свет уехал, и меня не разбудил. Теперь всю неделю с дружками-лесниками пить в городе будут. У них так заведено: как совещание, так – пьянка. Отстегнут начальству каждый со своего участка денежку – и в загул. А что делать? Лето! Зимой дома насидится. Иной раз по неделям наружу не выходит. Покормит скотину, и снова на бок. Погулять всякому охота. Вот хоть тебя взять… – тётка Марья хотела что-то сказать, но, вспомнив, что разговорилась не по делу, махнула рукой и ушла в дом.
Мы с дядей Мишей, понятливо переглянувшись, споро заработали вилками.
От щедрот нашей хозяйки осталось только молоко на донышке махотки да несколько кусочков домашнего хлеба, которого мне так и не удалось доесть, хотя белый хлеб у нас в Бондарях был только по праздникам.
Ничего, жить можно! Что бы я сегодня делал дома? Огород полол, или воду таскал для поливки, или ещё хуже – помогал бы отцу кизяки делать.
Кизяки – это что-то вроде хлебных буханок – голландку зимой кормить. Зимой печь всегда голодная. А летом замесишь на воде ногами навоз с остатками соломы, промешаешь как следует – и в формы трамбовать. Из форм – на солнце – вот и все дела! Кизяк потом сухой делается, аж звенит! Ешь – не хочу! Придёшь со школы, телогрейку с плеча закинешь на полати, и – к печке!
Что такое полати? Ну, это совсем просто! Самое уютное место в доме. Лавка из досок, или лучше – лежанка между печью и стеной дома. Там, как у Христа за пазухой! Подкинешь в топку пару-тройку буханок, печь от кизяка горячо задышит, раздобреет до того, что ладони не прислонишь. В доме тепло, уютно, кот возле ног трётся…
Вспомнив про дом, я слегка загрустил. Вроде вчера только уехал, а кажется, прошла целая вечность.
– Что затужил, атаман! Пойдём, покурим в холодок – и я машиной займусь! А ты отдыхай! Сил набирайся! Завтра у нас работа потуже вчерашней будет.
За сараями трава – по пояс. Присядешь на корточки – никого не увидишь. Хорошо. Тихо.
Невдалеке, погромыхивая цепью, пасётся хозяйская корова. Бока у неё, как бубны. Кажется, только прикоснись, и они загудят торжественную музыку лету, солнцу, обилию пищи…
Корова выщипала вокруг себя небольшую поляну, и теперь, подогнув передние ноги, умащивается завалиться набок, но запутавшаяся в ногах цепь к которой она привязана, не даёт ей полную свободу. Я подошёл, перекинул на другую сторону привязь, и корова, благодарно мыкнув, улеглась на свою тень, как на подстилку. Она тяжело, по-бабьи вздохнув, обмахнулась мочалистым хвостом и прикрыла белёсые выгоревшие на солнце ресницы. Отдыхай, родимая!
– Дядь Миш, а почему нашего лесника Лешим зовут? Он совсем не похож…
– А ты что, лешего видел?
– Не-е. Но всё же…
– А не видел – не говори! В партизанах Лёшка был. Я сначала, как меня сбили, к ним в отряд попал. Потом особисты меня оттуда вытащили. А Лёшка – белорус. Леший. Кличка у него такая. Он ведь лес, как свои пять пальцев знал, вот товарищи и прозвали его Лешим. Заманивал немцев в болота со всей техникой, а там их партизаны и колошматили. Отчаянный мужик. И Марья с ним партизанила. Ты не смотри, что он такой тихий. В тихом озере самые черти водятся.
Из-за угла сарая выпорхнула заспанная девушка со старинным славянским именем – Лада. Глаза припухшие, причёска смята на одну сторону, распах халатика небрежно придерживается рукой, да так, что краешек голубых трусиков предательски выглядывает из-под ладони. Увидев нас с дядей Мишей, тут же повернула обратно.
– Ты особо-то не засматривайся! Не по Сеньке шапка. Ей король-олень нужен! А ты губы расслюнявил. Все они одной породы! «Кака барыня ни будь, всё равно её е…ть!» – философски определил дядя Миша. – Представь себе, как она в туалет ходит, и вся твоя любовь, как дым испарится. Артистка! Ох, артистка! – то ли с восхищением, то ли с укоризной вздохнул мой циничный наставник.
От его слов мне сразу стало как-то нехорошо и скучно. Ну, что за человек! Всю песню испортил!
Не зная, чем заняться, я пошёл к дому, где тётка Марья, простирая над головой полные мокрые руки, вешала сушиться бельё, которое горкой лежало у ног в большом обливном тазу. Одна рука придерживала простынку, а другой пыталась прищепкой прицепить её к бельевой верёвке.
– Может, я помогу?.. – неуверенно подошёл я к хозяйке.
– Ах, помошничек! Вот спасибо! На-ка, цепляй, а я бельё вешать буду! – она сунула мне в руки горсть прищепок. – Вот какой жених моей крестнице нужен, а не эти городские!
Какие такие «городские», она распространяться не стала, и мы с ней очень быстро расправились с бельём, которое, слегка обвиснув, вольно заколыхалось на ветерке.
– Тётя Маша, а зачем вы корову на цепи держите? В лес бы её отпустили. Там травы – море! – я показал рукой, сколько в лесу травы.
– Её там волки зарежут! Зимой у нас собаку порвали. Хороший пёс был…
О проекте
О подписке