Но кто в этом городе коренной?!
Разве что лешие и русалки.
Светлана Мосова. «В поисках прошлогоднего снега»
– Бог был керамистом.
Она держит паузу и продолжает:
– В начале было что? Глина. Бог сначала замесил глину. А потом уже началось!.. В общем, вы понимаете: живописцы, графики – все! – появились потом. Первыми были – керамисты.
Так говорит Створа.
Конечно, можно назвать её и по имени – Александра. Но фамилия самодостаточна.
Она – керамист, мастер. Делится знаниями со своими учениками. В её руке – бокал вина. А за окном – ветхозаветность ночи. Как звёзды, горят огни мастерских. Одно из окон принадлежит мастерской директора Академички – Максиму Титову.
Это деревня художников. Называется «Малый городок». То есть деревня, но городок. Городок, но деревня. Скажем так: деревня с гордыней. А как не загордиться, если тут академическая дача имени Репина? Местные называют по-домашнему: «Академичка». В общем, есть такое пространство между Москвой и Петербургом.
Мысленно я часто возвращаюсь туда, в эту хрупкую керамическую лёгкость бытия, чтобы услышать эту коронную фразу Створы и смех Бодриковой, другого нашего мастера. И чтобы ещё раз увидеть то чудо, или, как некоторые считают, чудище, которое лежит посреди поля.
У чуда нет определённой формы, оно огромно. И с каждой стороны – это уже что-то другое. Скажем так, это форма жизни.
Ходишь кругами, как баран, смотришь.
– Что это?!
– Это кинцуги, – объясняет гончар.
Ясности не прибавляется.
Зато становится легче оттого, что нечто обретает имя.
«Кинцуги». Японцы придумали.
У нас как: битое – дурная примета, выкинули. А то, что нам особо дорого, – склеили. Но так, чтоб «незаметно», чтоб «как было».
Но «как было» – уже не будет; наши усилия напрасны. Самые невидимые шрам, шов, трещина – будут торчать. И в нашей памяти – тоже.
Мы лучше поставим цветы в другую вазу.
А у японцев – кинцуги: они собирают осколки, склеивают их – и не маскируют швы, а, наоборот, в раны разбитого горшка заливают золото.
Мол, смотрите: я падал, я страдал, и боль моя – красива.
Раскаты золотых молний соединяют разбитое. А порой и вовсе дают осколкам новую форму жизни.
…Я смотрю на чудище в поле и снова спрашиваю гончара:
– Что это? Чем оно было раньше?
– Раньше… это была международная выставка. Японцы, китайцы, греки, немцы, французы, русские… Вавилон. А потом одного финна жена бросила. И он всё, сука, побил, всё в осколки превратил. Всё!.. Всю выставку убил. У меня там три работы было, по метру каждая. Горе. И тут возникает японец, он и раньше меж нами ошивался, но тут был его звёздный час: он показал нам, что такое кинцуги. Притащил золото – раствор такой, схватил первые попавшиеся под руку осколки и начал склеивать. То есть из разных работ фрагменты клеил, клеил, клеил… Мне даже в какой-то момент показалось, что они с этим финном заранее договорились обо всём. Перфоманс устроили. В общем, каждый сотворил себе кинцуги. Но японец, конечно, больше всех скульптур сделал, в Японию с собой увёз.
– А с финном что?
– Ну, сюжет такой был: Майре ушла от Йоханнеса. Ну это как Маша ушла от Ивана. Ну то есть она позвонила ему из Финляндии и всё. И он выпил море, просто море анисовой. Просто Господин Анис. В смысле, узо он пил, дело в Греции было. Ну пил и пил, никого не напрягал особо. После открытия выставки все вышли в сад, там был фуршет, а он чуть-чуть задержался. Ну никто на это внимания не обратил. Наоборот, хорошо. Ни шума, ни звона, ничего не было. Двери и стены – звуконепроницаемые. Мы только увидели такую картину: открываются двери, выходит Йоханнес весь в крови, делает три очень будничных шага вдоль стены и падает в траву.
– Умер?..
– Не-ет!.. Первую помощь ему оказали, всё сделали. А потом увидели побитую экспозицию. Вся керамика – к чертям! Когда этот варвар пришёл в себя – побили его, и снова первую помощь оказали. Отношения, конечно, уже напряжённые были.
– А дальше?
– Все клеили, торопились. Вот я это чудище сделал.
– А Йоханнес?
– У него рука распухла. Грек-галерист его в больницу повёз. Осколки вытащили, забинтовали, обратно привёз. Конечно, мы все с сочувствием. Он всё жене пробовал дозвониться, та трубку не брала. Кто-то, кто английский знает, позвонил ей со своего номера, чужой номер она взяла. И ей все хором начали объяснять, что Йоханнес ранен и что уходить от него не надо. Она ответила что-то по-фински. Только Йоханнес понял – и перевёл нам на английский. А грек мне перевёл на русский. Не знаю за качество этого перевода, но я понял, что она оставила ключи и кошку какому-то пекарю – в Финляндии, а сама уехала не помню куда, но с кем-то куда-то уехала. Не знаю, от меня тоже жена ушла однажды, я счастлив был. А Йоханнес, короче, весь разбит. А они же там – финны – на первом месте по самоубийствам. Мы от него не отходили. Точнее, он всё время при нас был. Лежал в шезлонге, не двигался. А мы всё клеили. И мне вдруг показалось: если всё склеим, то Маша эта вернётся. Придумал это и говорю типа: «Переведите Йоханнесу». Он это услышал, вник, ожил немного. Стал, короче, одной рукой нам помогать, в раствор макал, осколки подносил… В общем, не осталось осколков.
– И она вернулась?
– Не знаю.
Открытый финал.
Гончар докурил и ушёл в мастерскую.
…Наверное, Майре, перед тем как уехать, навела порядок в квартире. Да, собирая свои вещи, увлеклась – и сделала уборку. Последний подарок мужу.
Муж входит в квартиру. Чистую, пустую, мёртвую, икеевскую квартиру. Слышны только его шаги. Не быстрые, он не спешит увидеть последнюю комнату, как бы давая жене шанс нечаянно появиться, занять своё место. Но её нет.
А до этого ещё была сцена с пекарем. Тот отдал ему ключи, налил кофе и написал свой домашний адрес, сказав, что кошку можно забрать в любое время. Пекарь не был близким другом бывшей семьи, но в то же время он был человеком, которого и Майре, и Йоханнес видели каждый день. Скорее всего, он не знает, что является свидетелем трагедии. Хотя в голове керамиста уже промелькнула мысль, что это не трагедия. И он зацепился за эту мысль.
Ещё четыре часа назад он был в Греции. Грек проводил его на самолёт, подарил на прощание бутылку узо, но велел почему-то не пить. Бутылка была самой тяжёлой вещью в рюкзаке. Больше поклажи не было. Летел налегке. Ну, как бы налегке. Если бы приходилось сдавать мысли в багаж, то ему бы пришлось сурово доплатить.
…Гончар подарил вечный сюжет. Майре ушла от Йоханнеса.
Мне нравятся женщины, которые уходят.
Керамист Клим лепит земной шар. Вероника мастерит Адама и Еву. И ещё целая группа учеников высекает из глины человека. Все близко к сердцу приняли слова Створы о Боге-керамисте.
А я пытаюсь слепить коренного петербуржца. Точнее, русалку-петербурженку. Подругу себе леплю. У неё – мой нос, моя шляпка. Но во всём остальном она лучше меня: монументальный хвост, плавники-крылья, необыкновенно длинная шея, тяжёлые груди и вообще. Она весит шесть килограммов.
– Она взорвётся, – вздыхает Створа.
– В смысле?
– Ты воздух в глине оставляешь. Она у тебя в печке взорвётся – и все наши работы побьёт.
Чувствую себя Йоханнесом.
– А что делать?
– Дыры, чтобы воздух выходил. Но она у тебя всё равно взорвётся.
Я тоже думаю, что она взорвётся. Потому что я не керамист, а книжный график, который верует, что «В начале было Слово», а не глина. Но я перепутала кнопки – и вместо резиденции для графиков оказалась среди керамистов. Чужой среди чужих.
– Её бить надо, выбивать пузыри воздушные, – сказала Створа, ударив русалку в круглый бок. – Вот так, старайся.
Стараюсь. Побила русалку.
Русалка побита, а больно мне: значит, она – точно я.
У неё даже крыло отвалилось. Бегаю по мастерской с крылом: мол, помогите, кто может. Клим даёт добрый совет:
– Сделай шликер. И камыша туда добавь.
– Что?!
– Шамот в воде разведи. Когда высохнет – можно ангобами красить.
– Чем?..
– Тебе на утиль или политой?
– Куда?..
– Сегодня ночью будет ра́ку.
– А это прилично?..
Иногда лучше не переспрашивать. Просто медленно входить в ситуацию. Повторять чужие движения, мимикрировать. Кожа и одежда сами сменят окрас под окружающую среду: всё цвета глины.
В полночь керамисты вышли на улицу с лопатами и стали рыть ямы. Я уже ничего не спрашиваю, просто смотрю. Ямы становятся всё больше и глубже, инстинктивно хочется отойти подальше.
– Стой, куда? – останавливает Створа. – Ты на огне будешь.
Чувствую себя Джордано Бруно. Не хочу на огонь: готова признать, что Солнце вертится вокруг Земли.
Мне вручают перчатки и какой-то щит. Усаживают рядом с ямой.
Открывается жерло уличной печи – и Люда вилами вынимает раскалённых Адама, Еву, планету Земля… Кладёт всё в ямы – и внутри начинается пожар. Прячусь за щит, думаю: в какой момент жизни что-то пошло не так, что я теперь на корточках рискую провалиться в геенну огненную.
– Накрывай! Накрывай давай! – кричит Створа.
Выпускаю из рук щит. Всё, огонь в ловушке.
– А что это было?
– Обжиг ра́ку. Японец один придумал. Хотел пить чай из простых, но красивых чашек. Кстати, русичи тоже были неравнодушны к простоте и красоте, вон, видишь…
Поглядев в ночь, я увидела, что средь ёлок стоит огромная русская печь. Задумчивый отшельник. А на небе – привет от Куинджи: он в этих местах бывал, луну на память оставил.
И однажды русалка выйдет из печи.
– Надо же. Она не взорвалась!.. – удивится Створа.
А в последний день керамической осени раздастся громогласное:
– Давайте, живей, по коробкам! Пихайте туда всё, что найдёте мягкое: тряпки, бумагу, поролон! Хрупко! Всё очень хрупко! Заматывайте всё! Как оно до Третьяковки доедет, по-вашему?!
Клим укутывает земной шар в собственный шарф и качает его. Очень хрупкая ноша.
– Так, ребята, пишем на коробках свои имена, потом большими буквами: «ХРУПКО» – и восклицательный знак.
Пошли титры:
Клим Сенев ХРУПКО!
Анна Дорн ХРУПКО!
Людмила Козлова ХРУПКО!
Вероника Вологжанникова ХРУПКО!
Петербурженка ХРУПКО!
И другие действующие лица…
Петербурженка сначала побудет экспонатом в Третьяковке, а потом поедет на свою историческую родину.
Здравствуй, отец Питер!.. Ещё одна хордовая к твоему берегу.
– Ты красивый.
– Я провинциальный.
– Нет, ты красивый.
– Я дождливый. Зонт взяла?
– Нет, ты очень красивый. У тебя такая история!..
– Да, я исторический.
– Но, главное, ты красивый!
Непробиваемая. Приехала без предупреждения. Лишь за полчаса оповестила: «Приезжаю в 13:10, встречай».
Он отложил диссертацию, депрессию, оставил кота соседям, выбежал на улицу. Здравствуй.
– Боже, Питер, как я ждала этих выходных, чтобы вырваться наконец. Знаешь, тут даже дышится по-другому!..
– Я перенёс два воспаления лёгких за год; я знаю, как тут дышится.
Москва хочет радости. Не больше. Она гостья. Она хочет смотреть на красивый город и говорить красивые слова. Она смотрит на Петербург и говорит:
– Ты красивый.
Закоротило.
Москва любит приезжать на выходные. «На уикэнд». И бродить не по центру, а по обшарпанным предместьям. Это модно.
– А ничего, что я тебя всегда «Питером» называю?
– Меня так ещё отец называл. И друг его Меншиков.
– Хорошо. Куда пойдём?
Питер не успел пообедать, и мысли его скользят в сторону Александро-Невской лавры: там в глубине есть чудесный мирской уголок под названием «Вареничная». А ещё на острове Декабристов есть кафе на крыше. В общем, он знает места ближе к небу и чтобы поесть.
– А ты куда хочешь?
– Всё равно, куда, – лишь бы какими-нибудь улочками, дворами, окраинами…
– Всё, что чуть левее или правее Невского, – уже окраина.
– Люблю твою самоиронию.
– Психолог советует мне антидепрессанты.
Невский остаётся в стороне. Начинаются лабиринты дворов.
Раньше Москве нравились дворцы, а теперь она вдруг увлеклась «травмой»: запустение, открытые раны кирпичных стен, невроз штукатурки…
– Такая честность в тебе, такая подлинность… Ты такой…
– Красивый?
– Настоящий.
Он взглянул на Москву. Оценил. Распогодился.
– Погляди на тот дом, тебе он должен понравиться.
Москва смотрит на зелёного цвета брандмауэр с одним окошком.
– Да, я так люблю твои брандмауэры. Знаешь, мне эта картинка – стена, окошко, плющ – чем-то Францию напоминает, предместье Шато-Шалон.
– А мне нравятся твои сакуры на Арбате.
– Издеваешься?.. Они так же хороши, как ваши заборы в Летнем саду.
– Нет, сакуры, правда, хорошие. Я бы их и тут посадил.
– Издеваешься.
– Нет, говорю. Они, конечно, пластмассовые, но от них – настроение. И цветут круглый год.
– А давай ты будешь молчать, а я на тебя смотреть?
– Давай.
О проекте
О подписке
Другие проекты