Читать книгу «ЭГОИЗМ» онлайн полностью📖 — Арье Готсданкер — MyBook.
image

Глава 3

 
Лето. Presto
 

Везение приходит, как приходят все главные вещи, — по телефону и не вовремя.

Звонит Лёха, институтский, полузабытый: слушай, тут такое дело. У Лёхиных родителей с начала девяностых — три бывших советских магазина на Пресне, приватизированные в мутную эпоху по мутным правилам: «Овощи-фрукты», «Ткани» и универмаг в два этажа с колоннами. Сами родители — тихие инженеры, которым повезло оказаться в нужном месте со связями нужного родственника, — управлять этим не умеют и боятся: арендаторы не платят, платят чёрным налом, платят кому-то другому, в подвале универмага живут какие-то люди, и недавно приходили какие-то другие люди и интересовались, чьё всё это. Нужен свой. Толковый. Ты же в бизнесе понимаешь?

Он не понимает в бизнесе ничего. Он соглашается сразу.

И выясняется — внезапно для всех, и для него первого, — что у него талант. Не к чему-то возвышенному: к порядку. Он заводит тетрадь, потом вторую, потом компьютер. Он переписывает всех арендаторов — сорок шесть точек, от золота до шаурмы. Он разбирается, кто платит, кто не платит и кто платит не туда. Он учится разговаривать: с хозяином обувной точки — по-свойски, с участковым — уважительно, с людьми, которые интересуются, чьё всё это, — медленно, без лишних слов, с непроницаемым лицом, которое он отрабатывает дома перед зеркалом в ванной, пока Вера укладывает девчонок. Через год магазины приносят втрое. Через два — Лёхины родители выписывают ему долю, малую, но долю, и переоформляют на него — премией, в благодарность, по-семейному — одно помещение из своей россыпи: бывшую «Кулинарию» на первом этаже сталинского дома, шестьдесят метров, арендатор — продуктовый. Первое, что в его жизни принадлежит ему. Он приезжает туда вечером, один, трогает ладонью холодную витрину и стоит так минуту. Потом достаёт телефон и до полуночи решает вопрос с протекающей крышей.

А потом через Пресню начинает расти Сити.

Сначала это просто котлован за рекой, ямища, над которой смеётся вся Москва: очередной прожект, закопанные деньги, никогда не построят. Потом из ямищи вылезает первая башня. Потом вторая. И в один прекрасный день в универмаг с колоннами приходят люди в очень хороших костюмах и предлагают продать. Всё, оптом, сейчас, по цене, от которой у Лёхиных родителей-инженеров останавливается дыхание: таких денег они не видели никогда и не увидят больше, бери и беги, и они уже готовы, уже тянутся к ручке —

— и тут он говорит: нет.

Он потом сам не сможет объяснить, откуда взялось это «нет». Он не аналитик, у него нет моделей, у него есть только два года на земле среди этих сорока шести точек — и он печёнкой чувствует то, что ещё не умеет сказать словами: если люди в таких костюмах хотят купить так быстро и так дорого, значит, это стоит дороже. Значит, это будет стоить столько, что продавать сейчас — всё равно что в девяносто восьмом обменять квартиру на видеомагнитофон. Он говорит: не продавать. Он говорит: совместное предприятие. Наша земля и стены — ваши деньги и стройка, доля в проекте, в том, что здесь встанет. Люди в костюмах усмехаются и уходят. Возвращаются через месяц. Уходят. Возвращаются. Лёхины родители пьют корвалол и смотрят на него глазами заложников. Лёха молчит и верит — на этом «молчит и верит» потом будет стоять двадцать лет партнёрства.

Через полгода СП подписано.

Дальше время разгоняется так, что годы слипаются. Стройка. Башня. Арендные потоки, от которых вчерашние цифры выглядят опечаткой. Он теперь — управляющий партнёр. У него костюм, сшитый там, где шьют людям в очень хороших костюмах. У него «ауди», и отцовская «шестёрка» цвета «коррида» стоит у родителей под брезентом, потому что продать её отец не дал, а ездить на ней теперь — он сам понимает — нельзя. У него совещания, на которых он говорит мало, и от этого его слушают. У него появляется новая лексика, короткая, как удары: зафиксировали. По существу. Это не обсуждается. Я услышал.

Лексика приходит домой вместе с ним.

Они давно не в Переделкине — своя квартира, потом квартира побольше, ипотека, погашенная досрочно, школа для Ани с углублённым английским, Маша на гимнастике, Вера... Вера дома. Это как-то само собой решилось, без решения: сначала декрет, потом второй декрет, потом «ну куда ты выйдешь, кто с девчонками», потом её отдел сократили, и выходить стало некуда, и вопрос закрылся сам, как закрываются двери с доводчиком — без хлопка, медленно и наглухо. Она ведёт дом, девчонок, его рубашки, его расписание. Она набирает десять килограммов — по килограмму в год, незаметно, как незаметно всё, что происходит по килограмму в год.

Маркер он не заметит. Маркер заметит она.

Ресторан, годовщина свадьбы, он заказал столик у окна — сам, заранее, он молодец и знает это. Подходит официант. И он, не открывая меню, не повернувшись к ней, говорит: даме — сибаса на гриле и белое сухое. Ей. Даме. Сибаса. Человек, который когда-то знал наизусть очередность, в которой она ест — сначала гарнир, потом всё остальное, — который три месяца изучал её, как изучают язык, теперь заказывает за неё не глядя. Она не любит сибаса. Она любит дораду — это рядом, это почти то же самое, это совершенно разные вещи. Она открывает рот, чтобы поправить, — и не поправляет. Официант уходит. Он рассказывает ей про вторую очередь застройки, увлечённо, хорошо рассказывает, он умеет, — а она сидит и смотрит на мужчину в прекрасном костюме, который только что заказал чужой женщине чужую рыбу, и думает мысль, которую тут же запрещает себе думать.

Сибаса она съедает целиком. Он так и не узнает об этом вечере ничего — ни через год, ни через десять, ни в палате, где будет перебирать прошлое по ночам, потому что нельзя вспомнить то, чего не заметил.

А дома, на самой верхней кухонной полке, куда никто не лазит, стоит картонный пенальчик из-под вишнёвого пирожка — Вера тогда вымыла его и спрятала, на счастье. Он переезжал с ними уже дважды. Грузчики оба раза спрашивали: это выбрасываем? Нет, говорила Вера. Это берём.

Глава 4

 
Гроза. Presto, переходящее в тишину
 

Кисту находят на плановом УЗИ, в среду, в половине одиннадцатого утра. Вере тридцать девять лет.

Она ходит с этим знанием одна четыре дня — не потому что скрывает, а потому что ищет форму: как сказать такое человеку, у которого в четверг совет директоров, а в пятницу перелёт. В воскресенье за завтраком она говорит как есть, без подготовки, глядя в чашку: у меня нашли кисту, большую, врач сказала — оперировать, и возможно... Она не успевает дойти до «возможно».

Потому что он уже включился.

Это надо видеть — как он включается. Спина выпрямляется, взгляд фокусируется, из голоса исчезает всё лишнее. Так, говорит он. Кто смотрел. Где снимки. Почему сразу не позвонила. И уже идёт за телефоном, уже набирает, и его воскресный телефон начинает работать, как штаб: Борисыч, привет, нужен лучший гинеколог-хирург в городе, не хороший — лучший... да... да, своим... перезвони мне сегодня. Через два часа у него есть фамилия. К вечеру — номер мобильного. К утру понедельника Вера записана туда, куда записываются за три месяца, на среду.

И машина едет. Лучший хирург — седой, спокойный, с руками пианиста — смотрит снимки и говорит слова, которые она уже читала ночами в интернете: образование большое, граница с яичником нечёткая, тянуть нельзя, по ходу операции решим объём, готовьтесь к худшему варианту, в её возрасте это разумно. Худший вариант называется коротко и звучит как приговор на латыни. Детей больше не будет — не то чтобы они собирались, девчонкам пятнадцать и тринадцать, но между «не собирались» и «не будет никогда» лежит пропасть, которую женщина переходит в одиночку, и Вера переходит её в одиночку — в очередях на анализы, в гулких коридорах, в ночи, когда она лежит без сна и слушает ровное дыхание мужа, которому завтра рано вставать.

А он делает всё. Вот что потом будет невозможно объяснить ни одной подруге, ни одному психологу, ни себе самой: он делает всё. Платная палата — лучшая, угловая, с окном на парк. Гистология — срочная, по знакомству, не неделя, а два дня. Эндокринолог для подбора заместительной терапии — профессор, светило, к которому не попасть, — найден и оплачен вперёд. Сиделка на первые сутки. Соки, фрукты, халат, тапочки — куплены его помощницей по списку, составленному его помощницей. Ни один пункт не провален. Ни один. Другие мужья в этом коридоре сидят серые, растерянные, бесполезные, комкают пакеты — и жёны держат их за руки, утешая их в собственной болезни. Её муж не растерян. Её муж решает вопрос. Ей все завидуют: девочки, какой мужик, за таким как за стеной.

За стеной. Она потом найдёт это слово точным до смешного: стена — это то, что рядом, и то, что не обнимает.

Вечер накануне операции он проводит у неё в палате. То есть — в палате находится его тело в прекрасном костюме, сидит на стуле у окна, а сам он в телефоне: вторая очередь, банк, юристы, что-то горит, что-то всегда горит. Она лежит и смотрит на него. Ей надо сказать ему одну вещь — простую, постыдную, детскую: мне страшно. Мне так страшно, что холодные руки. Посиди со мной просто так, выключи телефон, возьми меня за руку и не решай ничего. Она набирает воздуха —

— и в этот момент он поднимает голову от экрана и говорит: всё будет хорошо. Я обо всём договорился.

И выходит в коридор, дописывать письмо, потому что в палате неудобно говорить по громкой.

Утром её везут на каталке по коридору, и он идёт рядом — но говорит не с ней, а с хирургом, на своём коротком языке: сколько по времени, когда первая информация, кому звонить. У дверей операционной он наклоняется, целует её в лоб — сухо, точно, как ставят печать — и говорит: я на связи. Последнее, что она видит, проваливаясь в наркоз, — не его лицо. Его лицо она не успевает найти: он уже отвернулся к врачу.

Операция проходит штатно. Худший вариант подтверждается буднично, одной строкой в выписке. Гистология чистая — все поздравляют, и это правильное слово, потому что бывает страшнее, потому что она будет жить. Терапия подобрана с первого раза, профессор доволен: редкий случай, говорит, обычно подбираем месяцами. Через одиннадцать дней её выписывают. Он присылает за ней машину с водителем — сам не может, сам в этот день подписывает то, что нельзя перенести. Дома её ждут цветы. Охапка роз. Карточка с логотипом цветочной компании: «Поправляйся! Мы тебя любим». Текст диктовала помощница, Вера узнаёт её слог.

Дальше — два месяца, о которых нечего рассказать, и в этом весь ужас. Всё налаживается. Швы заживают. Таблетки разложены по дням недели в пластиковой коробочке. Он внимателен — спрашивает по вечерам «как ты?» и слушает ответ секунд десять, искренне слушает, по-настоящему, все десять секунд. Жизнь возвращается в колею, и по колее видно, что колея — это всё, что осталось.

А в четверг в конце апреля, обычным вечером, когда девчонки разошлись по комнатам, а он рассказывает ей за чаем что-то про налоговую реструктуризацию, Вера ставит чашку на стол — аккуратно, без стука — и говорит: подожди. Мне надо тебе сказать.

И говорит. Спокойно, ровно, не заплакав ни разу, — и по этой ровности слышно, что текст готов давно, что он сложился ночами, в палате, в коридорах, и сейчас она просто впервые произносит его вслух:

— Я полюбила тебя того. Того, на «шестёрке», с пирожком. Я старалась принять тебя тем, каким ты стал, — честно старалась, много лет. Я не буду говорить, что ты меня предал. Не буду говорить, что отдала тебе лучшие годы. Ты ни при чём. Проблема во мне: я, по факту, адская терпила. Которая терпела и ждала. Ждала, что ты меня опять заметишь. Не полюбишь — этого я уже давно не жду. Просто заметишь.

Тишина. Холодильник на кухне включается и гудит.

Он сидит неподвижно, и внутри него идёт невидимая снаружи работа: он ищет, что здесь можно сделать, — и не находит. Будь это претензия — он бы возразил. Будь это условие — он бы выполнил. Будь это про деньги, про измену, про обиду — он знал бы протокол. Но она сконструировала единственную задачу, у которой нет решения: она объявила проблему своей. «Дело во мне» — на это нечего возразить, не споря с ней, а спорить с ней он сейчас не может, потому что где-то очень глубоко, в подвале, куда он не спускается, он знает, что каждое её слово — правда.

И он соглашается.

— Я понял тебя, — говорит он. Ровно. С уважением. И с облегчением — крошечным, постыдным, которого он сам в себе не заметит: нерешаемая задача снята с исполнения. — Скажи, как ты хочешь всё устроить.