– Антонен, к приору.
Молодой монах бросил скоблить сковороду и легонько пнул своего товарища, дремавшего у очага, который ему было велено вычистить.
Работа на кухне считалась приятным послушанием. Если забыть о крысах, которые там кишмя кишели; впрочем, они уже никого не пугали. Робер насаживал грызунов на зубья вил, орудуя ими, как рыцарь мечом.
Антонену больше нравилось работать в библиотеке или в скриптории: устав предписывал братьям бывать там часто, даже в ущерб послушаниям, связанным с ручным трудом, которые монахи других орденов должны были выполнять неукоснительно. Доминиканцам полагалось уметь читать. К наиболее упорствовавшим в невежестве, таким как Робер, относились по‐братски, но посматривали на них свысока. Однако Робер с гордостью работал на кухне, заботясь лишь о том, как его оценивает Господь Бог, и оставаясь совершенно равнодушным к мнению братьев.
Когда наступал день трудов в скриптории, его отправляли обрабатывать тряпье и изготавливать бумагу. Он вымачивал ветошь, толок большим пестом, измельчая волокна ткани и превращая их в однородную массу, которую потом выкладывал на рамку, формируя лист. Оставалось только разровнять и утрамбовать его и отправить на сушку, и все это Робер выполнял с большим рвением. Он заявлял, что от него будет больше толку, если он будет делать книги, а не читать их. Ему, как минимум, приходилось изрядно попотеть.
– Может, пока продолжишь?
Антонен указал на сковороды, покрытые застывшим жиром.
– Вот дождусь тебя, тогда и продолжим, – зевнув, произнес Робер.
Приор принимал братьев в зале капитула, где монахи собирались каждый день, чтобы распределить послушания, рассмотреть жалобы, разрешить споры.
Ризничий произнес имя Антонена и бросил на него недобрый взгляд. Он был одним из старейших насельников монастыря. Похоронил целое поколение братьев. Образчик сурового, непоколебимого благочестия, он, казалось, никого не любил, тем самым доказывая, что для того, кто решил стать монахом, любовь к ближнему – необязательное условие.
В иерархии неприятных ему людей Антонен занимал одно из первых мест. Его происхождение не имело значения, все было куда серьезнее. Антонен читал по‐французски и по‐латыни не в пример лучше других братьев и гораздо быстрее самого ризничего, несмотря на ежедневные упражнения последнего. Однако чтение было для ризничего предметом гордости. А молодой монах уже дважды занимал его место в скриптории, когда перед копированием нужно было разобрать текст рукописей, пожертвованных монастырю богатыми донаторами ради спасения души. У ризничего не было других претензий к Антонену, но всякое добродушие имеет свои пределы.
Приор ждал его, сидя у резного дубового аналоя. На крышке, на уровне его груди, лежала драгоценная книга, местное сокровище, иллюстрированное мэтром Оноре, знаменитым мастером книжной миниатюры прошлого века. За исключением францисканцев, противников любой роскоши, все остальные ордены благоговели перед дивной красотой Библии из Верфёя.
– Подойди.
Приор сделал ризничему знак выйти и указал Антонену на стул возле себя. Антонен заметил его раздутые ноги, опухшие от водянки. Он держал их на весу, не касаясь пола. С кожей цвета мертвой коры они напоминали ветви старого дерева, покрытые наростами. Босые ноги не переносили контакта с обувью. Пальцы были усеяны фиолетовыми пятнами. Он опустил одеяло, чтобы их прикрыть.
– Хочу попросить тебя об одолжении.
Об одолжении? Антонен и вообразить не мог, что подобное слово может слететь с уст приора Гийома, одного из самых уважаемых монахов ордена.
Провинциальные приоры почитали его; ходили слухи, что он был знаком с тем, о ком не следовало говорить, чье имя было выбито на священных каменных плитах в часовнях, где вырезали имена прославленных доминиканцев. В крипте Верфёйского монастыря такие тоже имелись. Антонен знал ту плиту, на которой нельзя было молиться.
От величайшего из магистров, как гласила молва, остался всего лишь белый рубец на камне. А еще воспоминания приора Гийома, священные, словно реликвии. Горе тому, кто захочет знать больше.
“Об одолжении…” Вот бы Робер это слышал.
Антонен смиренно склонился перед приором, ожидая, что тот скажет. Старик пристально смотрел на него. Он дышал с трудом, его грудь прерывисто вздымалась.
– Кого бы ты выбрал в товарищи, чтобы отправиться за пергаментными кожами и изрядным запасом чернил и перьев?
– Брата Робера, – не колеблясь, ответил Антонен.
– Значит, брата Робера… Не знаю, достаточно ли он покаялся, чтобы покинуть стены монастыря.
– Он кается каждый день, святой отец.
– Ты ходил с ним проповедовать?
– Да, в Тулузу и в Альби. Он мне даже жизнь спас в Ломбе, когда я уже не сомневался в том, что сыны катаров нас сожгут.
– Антонен, катаров больше нет.
– Святой отец, он спас жизнь нам обоим.
– Это мне известно, как и то, что мне пришлось использовать свое влияние, чтобы освободить его из узилища, когда он на городской площади поколотил брата францисканца.
– Он молится, чтобы заслужить прощение Господа, и ходит к исповеди.
Губы приора тронула улыбка.
– Антонен, ты преданный друг.
Он снова погрузился в чтение великолепной книги. Его пальцы заскользили по выпуклым золотым буквам. В часовне у Антонена часто возникало чувство, будто пальцы приора обладают способностью видеть. И, чтобы постичь тайны книг, они столь же необходимы, как и глаза.
Этого человека было трудно понять. Порой он смотрел на вас доброжелательно, а иногда – с неумолимой суровостью. Он внушал страх. Назначал наказания, неукоснительно следуя самым жестким правилам, но братья были сердечно привязаны к нему, даже те, кого он на три дня запирал в келье и заставлял поститься, карая за плотские грехи.
– Знаешь, чем отличаются францисканцы от доминиканцев?
– Доминиканцы несут людям слово Христово и защищают Церковь.
– Нет, Антонен. Нет, они не различаются ни в чем и не должны были разделиться. Отец Доминик создал наш орден одновременно с отцом Франциском, основавшим свое братство, чтобы показать пример бедности. Наши отцы уважали и любили друг друга. В чем твой товарищ упрекает наших нищенствующих братьев?
– Они довольствуются тем, что просят милостыню и любят природу. А мы проповедуем, и…
– И?
– …и за это в нас бросают камни.
– Брат Антонен, какова высшая ценность для францисканцев?
– Любовь ко всему сущему.
– А для нас, доминиканцев?
– Разумность всего сущего.
Приор слегка склонил голову в знак согласия:
– Вы отправляетесь завтра.
Антонен почтительно отошел, осторожно пятясь, чтобы не оступиться, угодив в одну из многочисленных щелей между каменными плитами. Он несколько раз исполнял обязанности секретаря приора, занимаясь монастырскими счетами и отправляя послания капитулам окрестных земель. Монастырь полностью обеспечивал себя всем необходимым для работ в скриптории, и на языке у Антонена настойчиво вертелся один вопрос. Монах замер в дверях, и приор почувствовал, что того одолевает сомнение.
– Что еще?
Антонен, застыв на пороге, выдержал неодобрительный взгляд ризничего, кашлянул и спросил:
– Святой отец, зачем понадобился пергамент? Он дорогой, а бумага ничем не хуже. Генеральный капитул рекомендует ее для использования во всех скрипториях.
Приор положил в книгу закладку и строго проговорил:
– Брат Антонен, для того, что мне предстоит написать, нужна кожа.
– Три дня тащиться в компании осла, чтобы привезти какие‐то вонючие кожи?
– Приор разрешил тебе выйти из монастыря, будь ему благодарен хотя бы за это.
– Я здесь не для того, чтобы бегать ему за покупками.
– Тогда пойду один, оставайся на своей кухне.
– Один? Ты и в клуатре‐то заблудишься, а уж снаружи… Я не могу тебя бросить.
– Тем более что тебе хочется подышать вольным мирским воздухом.
– Проповедовать, брат Антонен, вот на что мы подписывались. Сидя в монастыре, я схожу с ума.
– Я уверен, что дело очень важное.
– Какое?
– Книга.
– Важных книг не бывает. Проповедь – вот что важно. Книги никого не могут обратить.
– А Библия?
– Кто ее читал, кроме священников? Братья, переписывая ее, мозоли на заднице набили, пока мы гонялись за поганцами, которые пляшут под дудку дьявола.
– Есть и чистые души, брат Робер.
– Нет, брат Антонен, чистых душ нет. Поверь мне. Все чистые души на небесах. На земле остались только собаки.
– Тогда тебе лучше вместо речей запастись косточками, и у тебя будет много новообращенных христиан.
– Истинно так, любезный брат, – согласился Робер, втянув ноздрями запах сырости, стелившийся над лесной почвой. – Но ты прав, – прошептал он, – он приятный.
– Кто приятный?
– Мирской воздух.
Приор смотрел в окно зала капитула на двух молодых монахов, шагающих по дороге в Тулузу.
Он закрыл книгу, подозвал ризничего и, опершись о его руку, побрел в свою келью.
Ноги превращали его жизнь в пытку, но он накопил столько прежней боли, что новая не нашла где поселиться. Место было занято. Из почерневших ступней в лодыжки вонзались тысячи раскаленных игл. “Вы ничто в сравнении с гвоздями”, – заявлял он им, поскольку часто разговаривал со своими болями, словно с живыми существами, ибо их упорство напоминало ему волю к жизни, свойственную человеку.
Робер и Антонен все дальше уходили от монастыря в сторону горизонта, к большому лесу в двух лье от обители; казалось, деревья своими кронами упираются в небо. Приор со своими первыми спутниками выкорчевывал такие же в те давние времена, когда поля, отвоеванные у леса, стали символизировать христианский порядок – в противовес дьявольскому хаосу. Это было еще до чумы.
Гийом отодвинул дощатую кровать, на которой страдал от боли ночи напролет, и с трудом поднял доску на полу, под которой был спрятан манускрипт в кожаной обложке. Он невыносимо смердел. От него исходил запах тления, как нельзя лучше отвечающий содержанию. Приор взглянул на первые строки, выведенные его рукой десять лет назад, когда у него впервые появилась одышка. Чернильные буквы расплылись, сделались толстыми и разбухли, как его тело. Бумага, на которой он писал, выкрошилась на обрезе и покрылась коричневыми завитками поселившейся в ней плесени. Бумага решительно ни на что не годилась; вряд ли запечатленные на ней воспоминания переживут его самого.
“Какое значение имеют жалкие обрывки воспоминаний?” – могли бы спросить его братья, которым он настойчиво прививал безразличное отношение к времени.
Если в них одни лишь сожаления, то, разумеется, никакого.
Не стоит придавать значения тоске по былым временам тех, кто надолго задержался в этом проклятом мире, кто давно должен был рассеяться от малейшего ветерка, словно остывшая, бесполезная, докучливая пыль. Не стоит придавать значения тому, что остается после нашего убогого земного существования. Никто не достоин вечных небес. Никто из тех, кто сыто жил на этой земле, порабощенной злом, не заслуживает спасения.
В голове приора Гийома воспоминания обретали форму крестов, воздвигнутых над прахом деяний, которым он не помешал свершиться. Время стерло их следы, но кресты оставались на месте. Все воспоминания приора были отмечены крестами из пепла, это были гигантские погосты деяний, даже тени которых канули в забвение. Любой мог сказать, что ничего и не было. Но кресты никуда не девались, они свидетельствовали о том, что не нам решать судьбу наших поступков, что ни один след, оставленный нами на земле, никогда не сотрется.
Его час близился, и сердце старика знало об этом. Может, ему лучше было бы молиться, а не срывать покровы со своего прошлого. Но молитвы было недостаточно. От нее кресты воспоминаний не рушились, они зорко стерегли огромные могильники, и он должен был рассказать о них миру.
Эту память следовало вскрыть, как гнойник. Но молитва Богородице оказалась недостаточно пригодным инструментом. Тут нужен был настоящий, хорошо заточенный нож, острый, как перья, которые он чинил каждый день, прежде чем сесть за письмо. Никакой другой труд так не утомлял его. Но даже крайняя усталость не помешала бы ему совершить его, пусть даже он лишался последних сил. Ибо в его памяти обитало чудовище, и ему было необходимо от него избавиться, а иначе гореть ему в аду вечность за вечностью.
Он провел указательным пальцем по первым строкам рукописи. Всю жизнь кончики пальцев помогали ему разбирать написанные слова.
В голове звучали голоса из детства: “Гийом, ты никогда не научишься ни читать, ни писать”.
Такими были его первые воспоминания о школе. Буквы не стояли на месте. Они мельтешили у него перед глазами. Они смешивались в разном порядке, образуя приятный взору хаос, неохотно поддававшийся разумению. Преуспевали только те, кто сильно этого желал, потому что требовалось призвать все силы ума, чтобы расставить буквы по местам.
У Гийома этого желания всегда было предостаточно.
Он хотел читать. Несколько лет он боролся с душевным смятением, которое кое‐кто из эрудитов приписывал козням дьявола. Его называли “книжной лихорадкой”; буквы плясали у него перед глазами, как языки пламени.
Однако дьявола можно победить. Гийому понадобились годы, чтобы овладеть техникой чтения. Ей обучил его отец, сын слепца. Ключ был прост: следовало найти глагол и выделить его более толстым слоем чернил, чтобы подушечка указательного пальца могла его нащупать и определить. Слова вращались вокруг этой неподвижной выпуклой точки, они вели свой танец упорядоченно, и смысл предложения становился понятен. Без обозначения глаголов написанное растекалось, как вода. Слова в нем плавали, как хотели.
Откуда бралась эта зыбь, превращавшая буквы в волны? Он не знал. Но он усвоил, что секрет устойчивости фразы заключен в небольшом утолщении, оставленном пером и служившем чем‐то вроде якоря, что удерживал слова под пальцем и позволял их прочесть.
“Неспособный” – постановили профессора, разбив его надежды учиться в университете.
Однако благодаря неспособности к письму его заурядная жизнь, обещавшая унылое будущее, сделала поворот и понеслась бурным потоком.
– Может, пора заморить червячка? – спросил Робер, когда они провели в пути два часа.
Не дожидаясь ответа, он развязал котомку и вытащил толстый ломоть хлеба, сало и пирог с зайчатиной.
– Робер, мы же нищенствующая братия.
– И что?
– А то, что нищенствующим монахам следует просить себе пропитание.
Робер расстелил одеяло на земле и указал на деревья вокруг:
– Спроси у них. Белки говорят, что им ничего для нас не жалко.
Антонен обвел взглядом дубы вокруг себя с таким безнадежным видом, что Робер рассмеялся:
– Ну давай, садись.
– Так мы до деревни засветло не доберемся.
– Ну, значит, доберемся завтра. Нам с тобой не впервой ночевать под луной. Не бери в голову, братишка.
– Салом и пирогом тебя ризничий одарил?
– Да. Он добрый человек.
– Ты внес их в кухонную книгу записей?
– Не беспокойся, у меня там особый счет.
О проекте
О подписке