В конце дня пришел к нам конюх пана Ростковского, устало присел на краешек скамьи.
– Покидает свое родовое гнездо пан Ростковский, хозяин мой – старик мнет непослушными пальцами клочок бумаги из амбарной книги, пытается свернуть «козью ножку», самосад просыпается сквозь пальцы. Наконец, справился, задымил. – Сегодня в ночь и тронемся. Просит вас, пан Шунейко, прийти попрощаться. Вот вместе и пойдем. И они ушли, прикрыв за собой дверь.
Евхим шел за садовником и тихо, как на исповеди, облегчал свою душу.
– Жалко пана Ростковского. Говорил: «Хорошо бы в моем доме школу открыть. Дети бы могли и учиться, и за садом ухаживать. И не только наши ребятишки, но и из других деревень, где нет садов, а во дворах – кучи навоза». Он добрый человек. Никому зла не чинил. У кого из мужиков какая крайняя нужда, к кому с поклоном? – к пану Ростковскому. Только пьяниц не поважал. Говорил: «Пьяница – враг семье, жене, детям и хозяйству. Пьяница – лодырь, всем от него лихо одно». Вот сейчас у нас в Бабаедове нет ни одного двора без сада. А все – он, пан Ян. Когда свой сад заимел, одарил всех мужиков саженцами. А после самолично проверял: хорошо ли посадили, подходящее ли место выбрали для своего сада. Сам лично, если что не так, переделывал. Теперь у всех мужиков сады – нет надобности воровать яблоки с грушами в панском саду. У каждого свои есть.
Я у пана в кучерах и конюхах давненько. Еще ядреным мальцом стал кучером. А пан тогда был – гоголь! Да, вот жил человек, жил и, как говорится, дожил до крайности. Две подводы снарядил, попросил до Орши отвезти. А там… как Бог даст.
А я уж его не оставлю. С ним до конца. Он меня не обижал, свадебку справил. Дал коня, сбрую – хозяйствуй, Евхим, радуйся. Да не тут-то было. Померла моя женушка любезная нежданно-негаданно. Косил на лужку, она валки разбивала. Глянул, как кто в спину толконул, а она, Любаша моя, подкошенной травинкой свалилась на бочок, прямо на валок полевых цветиков. Ох, тоска меня в тиски зажала. Спился бы и подох, если б не хозяин.
Конюх Евхим говорил, говорил, а садовник Шунейко слушал его, а может, и не слушал и думал о чем-то своем: нагрянула беда, ломаются судьбы людские, рушится то, что казалось нерушимым.
– Хозяин ожидает вас на своей любимой скамейке под акациями – всегда там отдыхает. Господь великий! Помоги добраться нам туда, где ждут хозяина с внуками и невесткой. Больно неспокойно стало.
Ян Ростковский закутался в теплый бархатный халат.
– Спасибо, Гилярович, что еще раз пришли. Есть у меня к вам последняя просьба. Где похоронена моя жена, знаете?
– Как же не знать, ведь именно у креста из белого мрамора по вашему велению я посадил куст черных роз.
– Конечно, конечно, стал забывать. Так вот, в мае, когда зацветает сад и в последний день августа отнесите на могилу моей жены цветы с поклоном от меня. Я знаю, что вы это выполните.
– Клянусь, Ян Францевич.
– Спасибо. Если бы я был уверен, что в моем доме учатся дети грамоте, а сад мой оставался бы таким же, каким я сегодня его покидаю… Только б не варварам на растерзание, только б на жизнь и добро.
Томительно молчат мужчины. В тени деревьев, в траве светятся две точки. Это любимый кот Яна Францевича, Базиль. Кот неторопливо приблизился к скамье. Мощный прыжок, и он на коленях у своего хозяина.
– Ах ты, душегуб, все разбоем занимаешься, сколько мышиных душ загубил? – Кот повел мощным пушистым хвостом и замурлыкал. – Оставить бы тебя здесь в раздолье, да внуки в тоске изведутся, плакать будут. Готовься, разбойник, к дальней дороге. – Ян Францевич поднялся со скамьи.
– Бернард Гилярович, простимся. Провожать не приходите. К утру нас уже не будет здесь. Жаль, мало пришлось нам вместе творить чудеса. Прощайте.
Кончился бабаедовский рай пана Яна Ростковского. Смута гонит его прочь из своего дома, сада – всего, что годами строил, сажал, растил. Не гнушался с косой на луг выйти, с плугом по пашне прогуляться. Сегодня рано, еще до восхода солнца срезал хризантемы, астры и снес их на могилу жены, попросил у нее прощения: «Самая родная, самая любимая, прости за все, что было для тебя обидным. Принес тебе последний раз цветы. Увожу наших внуков с невесткой на ее родину. Так просил наш сын Анджей. Прощай, весна моя, навеки любимая. Ты видишь – я плачу».
Ян опустился на колени, коснулся лбом холодного мрамора надгробной плиты. Возвращался с кладбища опустошенный, ссутулясь, с трудом переставляя ноги. А в голове застряла такая щемящая мелодия и до спазм в горле звучал родной голос его юной красавицы жены, прозванной среди друзей Прекрасной Еленой: «Черные розы – эмблема печали…» Осиротел дом пана Ростковского. Мой папа запер все двери, окна заколотил досками. И стал ждать – что дальше будет, в тайне опасаясь бабаедовских мужиков. «Они все могут спьяна: разгромят, а то и сожгут. Пускай бы новые власти школу открыли. Ты, пан Шунейко, побереги дом для доброго дела», – такие слова сказал пан Ростковский на прощание. Было грустно. И очень тихо. Даже вороны не подавали голоса в березовой рощице у ручья. А папа по-прежнему рано утром уходил в сад и работал там весь день. Мы с Антошкой помогали папе: сгребали листья и очень радовались, когда выкатывалось к ногам большое яблоко. Особый восторг, когда подарком окажется «господин апорт», яблоко-великан.
– Это маме.
У папы было плохое настроение. Он кашлял, часто отдыхал и очень сердился на нас, если мы с Антошкой делали что-то не так или чересчур веселились и начинали носиться по саду, как оголтелые, швыряя друг в друга охапками опавших листьев. Однажды он назвал нас лентяями и прогнал домой.
– Мама дома одна, дел невпроворот, а они тут разыгрались, как зайцы на лесной поляне. Марш домой и – за дело.
– Это все из-за тебя, Антошка, ты мне за шиворот холодных листьев напихал.
– А ты визг подняла… поросенок.
Только мы прибежали домой и еще не успели у мамы спросить, что нам надо делать, как у нашего дома появились три всадника. Они соскочили с коней, привязали их к пряслу и вошли в сени. Мы вытаращили глаза да так и замерли.
– Зайти в дом можно?
– Заходите, заходите, – спохватилась мама и поставила на стол решето с яблоками. – Угощайтесь.
– А где хозяин?
– В саду, где ж еще ему быть, – опять эта меловая бледность на лице и пальцы дрожат. – Все в саду. – Мама устало опустилась на лавку, а Антошка пулей выскочил за двери и помчался в сад за отцом.
– Па-а-а-пка-а! Чека приехала, аж трое. Все в кожаных черных куртках.
– Ну чего ты закаркал вороненком, приехали и приехали.
Антошка упавшим голосом перешел на шепот:
– Тебя, папа, спрашивают.
Он еще хотел спросить: «Тебя не арестуют?» – но ему стало так страшно от одной этой догадки, что он замолчал и, нахлобучив на глаза шапчонку, скрыл набежавшие слезы.
– Пойдем, сынок. Все будет ладно. Я ж не пан Ростковский. У меня не только нету панских хором, а и домишко, в котором живу, был панский, а теперь, выходит, казенный… А Тоня где?
– А она уселась на мамины колени и таращит глазищи на этих, сенненских.
Папа шагал так быстро, что Антошка за ним еле поспевал.
– Не ждал гостей, гражданин Шунейко? Не тушуйся. Мы тебя назначаем уполномоченным. Привезли и документы с печатью, так что останешься хозяином и сторожем по совместительству. Ты у пана Ростковского был садовником, наемным работником, значицца, он тебя эксплуатировал. А теперь ты назначен новым революционным правительством уполномоченным и несешь полную ответственность за сохранность бывшего панского дома, в котором планируется открытие школы, и сохранность сада – твоя обязанность, за урожаем приедут из Сенна, и пойдет он на питание в детские дома, словом, осиротевшим в войну детям.
Рыжий покрутил кончик уса, выложил на стол две бумажки.
– Вот эта, с печатью, – ткнул он пальцем в бумажонку, – твой документ: кто ты и что ты. А вторая – твое обязательство. Вот тут, внизу, распишись за то, что несешь полную ответственность за сохранность бывшего панского имения со всеми пристройками и садом. Расписался? Ну и лады, – рыжеусый закурил, выдохнул изо рта пухлыми, будто ярко накрашенными киноварью, губами фасонные колечки дыма. – И еще мы привезли тебе одну штукенцию – ружьишко и десяток патронов. Это на всякий непредвиденный случай. Мы уже и так много проморгали – мужики разгромили панские усадьбы, растаскали добро по дворам на свои нужды, а то и вовсе сожгли дотла. В твоем куту такого не должно случиться.
Мне очень хотелось сообщить сенненским «комиссарам», что папе уже грозили бабаедовские мужики, но промолчала – Антошка, страшно округлив глаза, прижал палец к своим губам: молчи, мол, не пикни!
– Так вот, гражданин Шунейко, оставляем тебе ружье с патронами. Если что не так, пальнешь для острастки. Ну, а если что всерьез, мчись в Сенно, поможем. Мужики сейчас ошалели от слободы, бесятся, того и гляди…
Они уехали с большим коробом отборных яблок.
– Ой, чует мое сердце беду, – сказала мама и заплакала.
… В тот вечер к нам явилось трое бабаедовских мужиков – известных драчунов на вечеринках и свадьбах, больших любителей самогона.
– Нам, пан Шунейко, все уже досконально известно. Нехай ты и уполномоченный и в ответе за панское добро, но нам на ето дунуть-плюнуть и лаптями размазать по панскому паркету. Слобода! Было панское – стало народное. А мы, крестьяне, кто? Народ мы! Вот ты, хоть и уполномоченный и расписался за то, что сохранять будешь, а только нам это ни к чему.
– Да что ж вы, мужики, в панском доме школу открывать намерились. Ваших же детей учить грамоте будут.
– А что касаемо школы, то улита едет, когда что еще будет. Здесь же зима не за горами, а у нас печки прохудились, избенки с глиняными полами. По ним детишки малые ползают. А в панском доме одних каминов да голландских «группок»[2] навалом, кирпич! А полы – дубовые доски, да опять же – окна застекленные, двери высоченные – добро!
– Вот что мы тебе скажем: не мешай нам, мы ж – сила, а ты – один. У тебя детишки да Анюта! Упреждаем: не мешай! Мы не отступимся. И не доводи нас до убивственного греха.
С этого вечера наступила для нашей семьи беда так беда. Днем спали по очереди, а ночью караулили. Антошка на чердаке, мама в сенях у двери. Я цеплялась за подол ее юбки, у мамы большой живот…
Полночь. За окнами ни зги и тишина такая, будто онемел весь земной шар. Ни шелеста листвы, ни посвиста осеннего ветра, ни лая собачьего. Нам бы спать сейчас, потеплее укрывшись, а мы в сенях дрожим от неуемного страха и холода. Мы ждем, что вот-вот нагрянут бабаедовские пьяные мужики с топорами, чтоб громить дом пана Ростковского. А еще они грозили папе, что лишат его жизни, если он будет перечить. Мама стоит у входной двери в сенях. Ее руки касаются железной задвижки, пальцы дрожат как в ознобе, и старый расшатанный затвор на двери выбивает дробь. Этот неприятный звук мешает прислушиваться к тому, что происходит за стенами нашего жилья. Мне страшно – ведь моего папу могут убить. Всеми силами сдерживаюсь, чтоб не зареветь в голос. В кромешной темноте сеней я каким-то чудом вижу неестественно белое мамино лицо. Мои руки и ноги – ледышки. Почему папа ушел караулить панский дом без ружья? Ведь ему сами начальники оставили ружье и патроны: «Пальнешь, если что – для острастки». Прижимаюсь к ногам мамы и дрожу, как осиновый лист на ветру. А папе тоже страшно. Он один в огромном пустом доме. «Папочка, миленький, я не хочу, чтоб тебя убивали. Папочка, я тебя очень сильно люблю, – вытираю слезы краем маминой юбки, – а Антошке страшно?» Он на чердаке несет караул у очень маленького оконца. И что он может увидеть в такой темноте?! Он еще днем натаскал на чердак камней и подвесил на веревочке железный противень: «Знаешь, какой гром устрою, испугаются и топоры побросают…»
«А вдруг Антошка уснул и мужиков прозевает?..»
Антошка не прозевал, он первый услышал голоса погромщиков.
– Пошли к панскому дому. Человек десять, а может и меньше. Не бойтесь, они папку не поймают. Он в погребе, с секретным лазом в малинник… Слышали, что я сказал? Слышите – орут! – и голова Антошки исчезла из проема над лестницей на чердак.
– Отдай ключи по-хорошему, – орал погромщик.
– Не имею права, мужики. Отдам ключи, мне и вам – трибунал!
– Нас… мы на твой трибунал!
– Мужики! Опомнитесь! Те ухари, что громили соседские имения, под этим самым трибуналом, на какой вы…
– Отдай ключи и не стращай. Мы ж тебя, гада, упреждали – не мешай. Навались, мужики.
– Нехай ключи отдаст. Мы по-благородному желаем.
– Ключи не отдам, я в ответе за сохранность этого дома.
– Бей Шунейку, – заорал самый нетерпеливый, по прозвищу Хвост.
– Раз, два – взяли…
Папа ушел, оставив дверь на волю рока, прошел на кухню, спустился под пол, прополз до погреба и выдавил себя сквозь слуховое оконце, оказавшись в густых зарослях малинника. Не успел сделать нескольких шагов, как услышал знакомый голос:
– Пан Шунейко, это я, Петр Звонцов. У меня конь оседлан за Павловой банькой, я мигом в Сенно – надо этих выпивох урезонить. А вы палите из ружья. Я – свидетель, если что… Поспешайте домой, там же жена, дети.
И они разбежались – Звонцов к своей лошади, а папа к нам.
Дубовая дверь панского дома не поддавалась. Хвост предложил:
– Давайте его Анюту с детишками пугнем – отдаст ключи!
Мама услышала топот многих «озорников» и тут же на крыльце голос папы:
– Анюта! Открывай!
Мама рванула задвижку и только успела закрыть за папой дверь на засов, как к ней привалилась ватага мужиков – вот-вот выломают. А папа уже с ружьем взобрался на опрокинутую вверх дном бочку и просунул ствол в щель над дверью. Когда дверь затрещала, папа бабахнул из ружья, как будто из пушки.
– Всех перестреляю, на то мне и ружье дано. Дом панский громить не дам, детям школа надобна, – громко высказал свое решение папа и на всякий случай зарядил ружье новым патроном.
– Ты еще попомнишь нас, – загалдели притихшие было мужики. А Хвост фальцетом перекрыл галдеж:
– Мы ж тебя упреждали.
О проекте
О подписке