Читать книгу «Она. Поэма о романах» онлайн полностью📖 — Антона Успенского — MyBook.
image
cover
 


Совместное рисование на заданную тему неизбежно переходило на личности, личности обреченно превращались в портреты. В пересечениях четырех энергетических полей возникавшие силовые линии складывались в рисунок, взаимное напряжение обретало графические объемы.

«Бутылочка» рисовальщиков. По- и внеочередное, перекрестное рисование-опыление. Каждому по-честному доставалась одна из сторон бумажного прямоугольника. Наши хоботки, щупальца, ворсинки и побеги обживали белую плоскость, выдалбливали и надстраивали третье измерение. Графика взаимно тянулась к центру, искала взаимности. Пыльца оседала.

Даже не глядя, я чувствовал жжение с той стороны – ее солнце подрумянивало с бочков мои глазные яблоки. Она дразнила глазастыми ароматами, приоткрывала булькающие горшочки, роняла цукаты с акварельных бисквитов. Она не могла без разноцветного полива, трое из нас рисовали всухомятку. Среднестатистическая влажность нашего графического продукта близилась к нормальной.

Она пришивала мне оторвавшиеся пуговицы. Своими длинными, прочными волосами. Нарочно выдергивала растущий, живой – «чтобы не забывал». Привязать собой, приметать к себе. Я не забывал.

Потом, чтобы нам расставаться дальше, я срезал все те пуговицы, которые она прихватила на свою живую нитку.

В четырехугольнике каждый через свои излишества чувствовал недостачу другого. Бодрова, просмотрев мои картинки, сразу спросила: «А где у тебя любовь?».

Мы с Верочкой пошли на этюды. Зимой на лыжах в сторону заброшенных коровников. Серый воздух наполовину состоял из сырого снега, пейзаж предполагался в любую сторону. Мой картон аккумулировал калории, на нем алел сарай, зеленели сугробы и мигали сиреневые излишества. Хлопья таяли, подлетая к выпуклым масляным сгусткам. Мы стояли спиной к спине, отмахиваясь кисточками от пленера. Избыточный цвет калорифером дышал в затихший передний план.

«Ты – мо-я ле-тня-я зима, мое зи-мне-е лето, из му-зыки и све-та сама, из му-зы-ки и света, света!».

Она ничего не хотела знать про свою спину.

Мы с ней брали в свои игры зеркало, это было не очень просто. Пробраться без свидетелей в ванную, ослабить болты и вытащить из самодельного шкафчика скользкий прямоугольник. Обратно – тоже – прислушиваясь, таясь и предвкушая. По дороге в зеркало попадали: пленка для теплицы, завернувшийся угол паласа, кольцо крышки подпола, ножка этюдника. Смазанное выражение наших лиц. Мы пробирались мимо со своим видоискателем.

Мы смотрели не на себя.

Конечно, секс находится снаружи. Внутри себя столько не удержать, внутрь это можно вместить только временно. И снова вбросить в космос, согрев его. Что видит в зеркале солнечный зайчик? Не то, что ослепленный глаз случайно попавшего в игру незайчика.

Мы играли, и нас не слепило.

Мы слепились, слипались, слиплись. В зеркале был чистый свет, чистый секс, чей градус возгонки удерживал наши тела на прицеле. Мы блаженствовали как последствие, исступленно уставившееся на свою причину, ограниченную краями зеркала и исчезающую за ними.

Бумажный слой рос и пророс. Чтобы объяснить себе наши четырехсторонние отношения, мы придумали групповую выставку «Гости старого дома». Нас очаровали геометрические идеалы. Четыре участника, у каждого по четыре рамы, в которой по четыре работы. Форма рамы – квадрат. Мы хотели по-честному поделить этот мир. Мир был с нами не согласен.

В нашем квадратном каталоге было больше слов и фраз, чем линий и пятен. Друг Турковский внезапно сочинил статьи, Ингвар долго писал эссе белым стихом, я быстро писал черные стихи. Мы набивали наш сборник поспевающей литературой, как единственный чемодан обновками.

Друг Курсков без спешки верстал каталог. Мы прошли его творческими верстами шаг за шагом. Бумага не успевала остывать, переходя из рук в руки.

Хлебников нашел глубокую цитату для своих работ, но не знал, как ее правильно подписать: «из Праджня-данда» или «из Праджня-данды»?

– Я заболела. Ты меня слышишь? Голос пропал, сказали – мед и лимоны. Мед у меня есть. Ты приедешь? Я вся горю.

Круп задерганного трамвая, на котором я ездил к ней, имел красное тавро «Соблюдай дистанцию». Эти слова первыми встречали меня на ее земле. Конечная остановка.

Обошел дом сзади, шагнул в сугроб и стукнул в ее окно. Повод увеличить дистанцию, отдалиться. За стеклом – глаза, потом – глаза и шарф.

– Через решетку?

– Ты же знаешь, горло – мое слабое место.

– Твое слабое место – это я.

– Тебе нельзя у окна.

– Побудь со мной.

– Я принес.

– Они тут не пролезут.

Признак домовитости во все окно первого этажа. Грубая проволочная сетка, ржавые квадраты. Я ободрал лимонам бока, темно-синий вечер подкрасился желтым запахом.

Жизнь маленького дома принимала меня. Принимала меня за лекарство. Сначала нерегулярно, потом чаще, потом вошла во вкус. Меня обволакивало.

Добавочки.

Можно на даче. К тете в Оршу. Сдать на права. Туда и обратно. Схожу поменяю. Рядом с элеватором гараж. Забрать из школы. Нас вместе пригласили. Обои поклеить. Я уже постирала…

Добавочки?

Я старался не поворачиваться к ней спиной. Старался не забывать, кто кого принимает. Снадобье пыталось-пряталось в коробочку-мастерскую, уходило от схемы. Схемы приема.

Договорился накануне, везти толстые квадратные стекла для наших выставочных рам. Хотели сто на сто, получилось меньше. Жизнь сопротивлялась геометрии. Я сопротивлялся намеченному и горел. Слабое место заявило о себе.

Стекла встали кристаллом, влипнув друг в друга без зазора. Зеленый срез. Клейкое стекло желейных конфет.

Блестело,

отклеивалось,

приклеивалось как желе.

Руки пачкали стороны квадратов.

Мелкие порезы я сумел зализать сам.

Никакого вкуса.

Температура.

Мы уставали по отдельности, мы изнемогали вместе. Нас тащило на встречу и обратно, в соответствии с припадочными приливами. Нам светили разные луны, фазы поднятых волн не совпадали.

– Я ездила к Ингвару. Просила, чтобы он мне помог. Это не то, из нашей прошлой жизни. Почему ты не хочешь быть просто скорой помощью, иногда? Здесь холодная печка горячее тебя.

Моя мастерская находилась в деревянном брусчатом доме, построенном до войны для забойщиков скотоприемного пункта. В окнах не было форточек, зато ими были оборудованы все двери. Вместо звуков от соседей приходили погостить запахи.

Память интерьера, присвоенного живописцами, сказалась на колорите картин, напоминавшем по тяжести колоду мясника. Графики затыкали носы черно-белыми кружевами.

Выставка четырех, оформленная под одинаковые квадратные стекла, составленные рядом, образовала кубометр искусства у стены моего маргинального ателье. В углу рядом с печкой.

Тот мой год был посвящен Таити. Я делал копии с Гогена. Француз-любитель захотел расцветить свою квартиру на родине. Натуральный размер, натуральный цвет. Я подбирал фактуру холста, думая о джутовых мешках. Подбирал золотистый оттенок таитянской кожи, вспоминая гниющую гогеновскую ногу.

Француз подбирал работы по репродукциям. Я начал путешествие с «Королевы», ездил несколько раз смотреть на нее в московский музей. Запоминал цвета и записывал слова. Королева удалась.

Ближе к концу путешествия я стал похож на Гогена. Общался исключительно с полинезийками. Всю зиму провел в тропическом пейзаже. Узнал секрет местного загара, смешанного из трех ярчайших красок.

«Отахи аллейн». Француз заказал копию работы, где на маленьком холсте еле помещалась таитянка, замершая на четвереньках. Любитель называл ее Лягушка. В такой позе можно только ждать.

В середине моей работы мы вместе дождались ее. Она давно шла в направлении меня и не могла свернуть. К ней опасно было прикасаться, я отдергивал руки.

Она пришла, загнанная весенним холодом.

Печка впала в летнюю спячку.

Я остыл, копируя холоднокровную.

Карминное, каминное, камельковое пятно. Карамельный постук невидимых туфель. Ее длинная раскаленная юбка с рябью узора размягчала встречные предметы.

Она был по пояс в огне и не могла согреться. Захватила плед и зажалась в диван. Спутавшийся красный рисунок обивки назойливо оживился.

Я сел к холсту так, что между нами оказалась Лягушка, закрывшая живую картину, оставившая фланги. Подвижная рама вокруг стоящей по-собачьи дикарки.

С флангов доложили, что она легла на спину, ее тело стало зеркально повторять гогеновскую натурщицу. Таборное одеяние выпросталось, рябь вздрогнула, диван-инвалид начал озвучивать все ее движения.

Я затирал короткой кистью фон, жесткий холст отзывался сухим шорохом. Подбираясь к контуру тела, щетина хрустнула во встречном сдвиге и масло затопило скважистое плетение льна.

Диван ломко позванивал и побрякивал, подстраиваясь под нее. Невидимая за живописной ширмой, она дотянулась до своего язычка и коротко заскулила.

Я выглаживал мягким колонком тугое тело, растирал сгущеные капли. Живая рама для копии. Края ритмично рябили, сбивали мою резкость.

Она звонила в свое удовольствие, диванные внутренности поддакивали.

Вот здесь.

Еще.

И здесь.

Лягушка почти. Выпачканные пальцы. Сгладить еще. Вытереть. Пусть. Да. Теперь – всё.

Мы всё.

Лягушку француз оценил в пятьдесят долларов. Мне показалось это слишком дешево, и я отдал ее даром.

«Был художник молодой, а теперь он с бородой».

Удивителен был не пожар, а то, что он случился только после восьми лет искрометного дружеского творчества в доме из дерева, холста и бумаги.

Вертикаль пламени увеличила высоту крыши до готических пропорций, чей астеничный стиль сохранили потом все четыре трубы опаленных кирпичных печек.

Между ними на серых рыхлых углях обнажился кривой черный куб, похожий на безнадежно пригоревший слоеный пирог. Пожарная пена сняла сажу, и куб оказался хрустальным гробом, чудовищным брелком, раздувшимся секретиком. Заигравшихся в больших художников.

Выставка обрела абсолютную цельность, спаявшись в идеальную экспозицию – работы застыли в затылок, гуськом, очередью. Где не занять и не пролезть.

Пасьянс завершил свой цикл, став запечатанной колодой стеклянных листов. Графика слиплась в скульптуру.

«…И кypочкy гpиля, халвy ненавижy, но сейчас бы колбаски и песню ансамбля с названием Queen, бля».

Сначала мы с Гариком пили в мастерской-карусели, потом в троллейбусе, потом в почтовом поезде, медленном по сравнению с троллейбусом, потом на неподвижной кухне наших питерских друзей. Приходил кот, мы делились с ним закуской – оливками и шоколадом. Кот мечтал слопать прибавлявшиеся бычки.

К полудню всё остановилось. Приоткрытая хозяевами стеклянная дверь отразила две наших тощих бороды, выпростанных из под слишком белых для последних суток узоров розового одеяла.

– Лежа таким образом в одной койке, мы смотримся двумя чрезвычайно цивилизованными существами, – пока я думал эту мысль, Гарик сказал: «Как два педика на мелководье».

Я вдруг вспомнил: вчера в троллейбусе была она. Со своим теперешним, и его фамилия тоже Хлебников. Мы кивнули с задней площадки, он вскакивал пожать нам руки.

Время Императрицы кончилось, она не смогла уйти в отбой и начала новую партию.

Да, кстати, – она научила меня улыбаться.