Сон происходит в минувшем веке.
Звук этот слышится век назад.
Ходят веселые дровосеки,
Рубят,
рубят
вишневый сад.
Ю. Левитанский
«Вишневый сад» стал чеховским завещанием. За восемь месяцев до приближающейся смерти он пошлет пьесу в МХТ, за полгода – будет присутствовать на ее премьере, за месяц, накануне отъезда в Баденвейлер, выйдет ее отдельное издание.
Этапы на пути драмы к зрителю и читателю сопровождались привычным разноречием критики, осведомленных и неосведомленных современников. Не останавливаясь на деталях этой полемики, отметим границы первоначального диалога, границы очень широкие и весьма неожиданные.
Чехов – О. Л. Книппер, 27 сентября 1903 года: «…Пьеса кончена… написаны все четыре акта. Я уже переписываю. Люди у меня вышли живые, это правда, но какова сама по себе пьеса, не знаю» (П 11, 257).
Н. К. Гарин-Михайловский – А. И. Иванчину-Писареву, 5 октября 1903 года: «Познакомился и полюбил Чехова. Плох он. И догорает, как самый чудный день осени. Нежные, тонкие, едва уловимые тона. Прекрасный день, ласка, покой, и дремлет в нем море, горы, и вечным кажется это мгновение с чудным узором дали. А завтра… Он знает свое завтра и рад, и удовлетворен, что кончил свою драму „Сад вишневый“»[13].
К. С. Станиславский, сразу после прочтения, не утерпев, 20 октября 1903 года шлет Чехову телеграмму (аналитическое письмо с обоснованием восторгов будет написано через два дня): «Потрясен, не могу опомниться. Нахожусь в небывалом восторге. Считаю пьесу лучшей из всего прекрасного, Вами написанного. Сердечно поздравляю гениального автора. Чувствую, ценю каждое слово»[14].
В это же время с пьесой знакомится Горький. Он пишет К. П. Пятницкому 20–21 октября 1903 года: «Слушал пьесу Чехова – в чтении она не производит впечатления крупной вещи. Нового – ни слова. Все – настроения, идеи, – если можно говорить о них – лица, – все это уже было в его пьесах. Конечно – красиво, и – разумеется – со сцены повеет на публику зеленой тоской. А – о чем тоска – не знаю»[15].
И этот жесткий отзыв из частного письма словно подхватывает В. Г. Короленко, рецензируя сборник «Знания», где была напечатана пьеса после смерти Чехова, в августе 1904 года: «„Вишневый сад“ покойного Чехова вызвал уже целую литературу. На этот раз свою тоску он приурочил к старому мотиву – дворянской беспечности и дворянского разорения, и потому впечатление от пьесы значительно слабее, чем от других чеховских драм, не говоря о рассказах… И не странно ли, что теперь, когда целое поколение успело родиться и умереть после катастрофы, разразившейся над тенистыми садами, уютными парками и задумчивыми аллеями, нас вдруг опять приглашают вздыхать о тенях прошлого, когда-то наполнявших это нынешнее запустение… Право, нам нужно экономить наши вздохи»[16].
Сегодня легко говорить об односторонности оценок больших писателей и тонких критиков, бесконечно симпатизировавших Чехову. «Вишневый сад» стал одной из самых репертуарных пьес мировой драматургии. Пьеса признана шедевром, все возможные эпитеты по отношению к ней, кажется, употреблены и не кажутся преувеличенными.
«Классической является та книга, которую некий народ или группа народов на протяжении долгого времени решают читать так, как если бы на ее страницах все было продуманно, неизбежно, глубоко, как космос, и допускало бесчисленные толкования» (Х. Л. Борхес).
Если сто лет счесть долгим временем, чеховская драма, безусловно, стала классической. Недостатка в бесчисленных толкованиях она тоже не испытывает, регулярно характеризуясь как загадочная. Если это так, то одна из главных загадок чеховской пьесы – особого рода: загадка простоты, общепонятности, очевидности, которая и провоцирует мысль о «старых мотивах».
На первый взгляд Чехов написал едва ли не пособие по русской истории конца XIX века. В пьесе есть три лагеря, три социальные группы: безалаберные, разоряющиеся дворяне, прежние хозяева имения и вишневого сада; предприимчивый, деловой купец, покупающий это имение и вырубающий сад, чтобы построить на этом месте доходные дачи; ничего не имеющий «вечный студент» Петя Трофимов, который спорит со старыми и новым владельцем сада и верит в будущее: «Вся Россия – наш сад».
Именно так понял конфликт пьесы В. Г. Короленко, увидев в ней «старые мотивы». «Главным героем этой последней драмы, ее центром, вызывающим, пожалуй, и наибольшее сочувствие, является вишневый сад, разросшийся когда-то в затишье крепостного права и обреченный теперь на сруб благодаря неряшливой распущенности, эгоизму и неприспособленности к жизни эпигонов крепостничества»[17].
И через полвека теоретик драматургии В. Волькенштейн, поменяв эстетическую оценку на противоположную (вместо «старого мотива» появилось: «наиболее яркий образец своеобразного построения чеховской драмы»), смысл драмы сформулировал примерно в тех же словах: «Чехов изобразил в „Вишневом саде“ помещичье-дворянское разорение и переход имения в руки купца-предпринимателя»[18].
Суждения такого рода справедливы только в первом приближении. Ибо, отметив лишь более четкую, чем в предшествующих пьесах, расстановку социальных сил (дворяне-помещики – купец-предприниматель – молодое поколение), мы теряем самое главное в специфике чеховских героев и конфликта, оставаясь лишь с «запоздалыми мотивами». Между тем справедливо замечено, что «человек интересует Чехова главным образом не как социальный тип, хотя он изображает людей социально очень точно»[19].
В самом деле, первый парадокс в характеристике персонажей «Вишневого сада» заключается в том, что они не вмещаются в привычные социальные и литературные амплуа, выпадают из них.
Раневская с Гаевым далеко отстоят от тургеневской или толстовской поэзии усадебного быта, но и сатирическая злость, и безнадежность взгляда на героев такого типа, характерная, скажем, для Салтыкова-Щедрина, в пьесе тоже отсутствуют. «Владеть живыми душами – ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих…» – декламирует Трофимов.
Но боже мой, кем и чем владеют Раневская, тем более вечный младенец Гаев, неспособные разобраться даже в собственной душе?
«Я, Ермолай Алексеич, так понимаю: вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен», – клеймит тот же Трофимов Лопахина. Но чеховская ли это оценка? Ведь чуть позднее тот же Петя скажет и иное: «У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа…» А в письме Чехов выразится совсем определенно: «Лопахина надо играть не крикуну, не надо, чтобы это непременно был купец. Это мягкий человек» (П 11, 290). Подразумевается: купец не в духе щедринских Колупаевых и Разуваевых, фигура иного плана.
Да и сам Петя Трофимов, «облезлый барин» с его речами о будущем, – как он далек от привычных канонов изображения «нового человека» в любом роде: тургеневском, романистики о «новых людях», горьковском (вроде Нила в «Мещанах»).
Так что внешне в пьесе сталкиваются не социальные типы, а скорее социальные исключения, живые люди, как говорил сам Чехов. Индивидуальное в чеховских героях, причуды, капризы характера, кажется, определенно и явно поглощает типическое.
Но – таков второй парадокс «Вишневого сада» – эти герои-исключения в развитии фабулы пьесы разыгрывают предназначенные им историей социальные роли. Н. Я. Берковский заметил о новеллистике Чехова и Мопассана: «Что представляется в ней игрой судьбы, капризом, парадоксом, то при первом же усилии мысли становится для нас созерцанием закона, исполнившегося с избытком… Через эксцентрику мы проталкиваемся к закону и тут узнаем, что она более чем закон, что она закон, подобравший под себя последние исключения»[20].
Так и в «Вишневом саде»: сквозь чудачества и случайности, сквозь паутину слов проступает железный закон социальной необходимости, неслышная поступь истории.
Раневская и Гаев добры, обаятельны и лично невиновны в тех грехах крепостничества, которые приписывает им «вечный студент». И все-таки в кухне людей кормят горохом, остается умирать в доме «последний из могикан» Фирс, и лакей Яша предстает как омерзительное порождение именно этого быта.
Лопахин – купец с тонкой душой и нежными пальцами. Он рвется, как из смирительной рубашки, из предназначенной ему роли: убеждает, напоминает, уговаривает, дает деньги взаймы. Но в конце концов он делает то, что без лишних размышлений и метаний совершали грубые щедринские купцы: становится «топором в руках судьбы», покупает и рубит вишневый сад, «прекраснее которого нет на свете».
Петя Трофимов, который в последнем действии никак не может отыскать старые галоши, похож на древнего философа, рассматривающего звезды над головой, но не заметившего глубокой ямы под ногами. Но именно лысеющий «вечный студент», голодный, бесприютный, полный, однако, «неизъяснимых предчувствий», все-таки увлекает, уводит за собой еще одну невесту, как это было и в последнем чеховском рассказе.
Избегая прямолинейной социальности, Чехов в конечном счете подтверждает логику истории. Мир меняется, сад обречен – и ни один добрый купец не способен ничего изменить. На всякого
О проекте
О подписке