Диего записал его слова и уже на этом движении понял, что этот человек солгал. Нотарий узнаёт ложь не как сыщик и не как исповедник. Ему не дано видеть сердце, он не знает тайной вины. Но он слишком часто наблюдает за тем, как слово ищет для себя удобную форму. У лжи есть скверная привычка: она либо лишена изъянов, точно полированный мрамор, либо скудна, как нищенская сума. И то, и другое выдает ее с головой. Эта была бедной до оскорбления.
Когда формальности были выполнены, Диего подошёл к своду. Красная земля склона ещё хранила влагу дождя; подошвы слегка тонули в ней, и от этого движения становились осторожнее, тише. Снизу, из Дарро, шёл холодок. Сверху уже припекало солнце. Воздух на холме жил сразу двумя временами суток.
— Открывайте, — приказал он.
Старший каменщик спрыгнул в яму. Один из рабочих подал ему лом. На краю ямы все непроизвольно подались вперёд — и стражники, и женщина со свечами, и мальчик-калека, и молодой клирик с выражением такой жадной веры, что от него веяло почти тем же жаром, что от печного свода. Каноник стоял чуть в стороне, сложив руки на животе. Его лицо оставалось спокойным.
Первый удар дал глухой звук, не каменный, а полый. Второй прошёл по шву. На третьем кирпич у самого венца треснул, и из щели вышел воздух. Дыхание, ударившее в лицо, не походило на обычную прохладу земли.
Горячеватый, сухой, пропитанный старой гарью, известью, жиром, чем-то сладким и затхлым, что редко встречается рядом с древней кладкой, если её не тревожили недавно. Этот дыхательный выдох старой печи разошёлся по яме, поднялся к лицам наверху, коснулся каждого по-разному. Женщина уронила на грудь крест. Молодой клирик шепнул молитву. Хуан Руис сделал движение назад.
Каменщик снял ещё несколько кирпичей. В тёмном нутре показалась серо-белая масса спёкшегося пепла. В ней блеснуло белое, овальное, ровное. Кость. Чуть глубже — тёмный клочок ткани. И ещё глубже, в полуоткрытом углублении, лежала свинцовая пластина, тусклая, матовая, с зазубренным краем, вся покрытая мелкими линиями письма.
В это самое мгновение Хуан Руис подался вперед, заглядывая в бездну раскопа чуть глубже, чем того требовала осторожность.
Движение было мгновенным, выработанным не за минуту и не за день. Его рука скользнула в золу, точно человек знал, куда именно тянуться. Солнце резануло по пальцам, и Диего увидел между ними тонкий кругляш серого металла. Рабочий сжал кулак, выпрямился и отступил, словно только помогал каменщику удержаться на ногах.
— Не трогать! — потребовал Диего.
Голос ударил по воздуху неожиданно жёстко. Все обернулись.
— Из ямы не выносить ни крупинки без описи, — продолжил он уже спокойнее. — Холст. Лоток. Свет.
Ему подали фонарь, хотя утро уже входило в силу. В боковом свете знаки на свинце проступили яснее. Не латынь. Не греческий. Линии мелкие, цепкие, с тем устойчивым нажимом, который выдаёт руку, привыкшую резать письмо в металле. Диего не читал по-арабски, но за эти годы видел достаточно пластин и пергаментов, чтобы помнить: уверенность бывает двоякой. Один человек пишет, открывая смысл. Другой — прикрывая.
Кость высвободили из пепла осторожно. Поверхность у неё оказалась на редкость чистой, не крошившейся. Лекарь, стоявший над ямой, нахмурился, но промолчал. Из золы извлекли ещё две мелкие кости, обугленный фрагмент доски, комок ткани и свинцовую пластину. На обороте у неё темнело пятно воска. Не древнего, растрескавшегося, а сравнительно свежего, ещё жирного на вид. Диего ничего не сказал. Только велел завернуть пластину отдельно.
Пока шёл осмотр, дорога к холму оживала прямо на глазах. Кто-то закричал снизу: «Нашли!». Через несколько мгновений этот крик уже разорвался на куски, каждый из которых нёс собственное преувеличение. На склон поднимались люди. Один старик вёл под руку слепую женщину. Двое торговцев восклицали о свечах. Подросток нёс связку маленьких восковых рук и ног — подношений за исцеление. Диего поднял голову и с внезапной ясностью понял, что весть ушла с холма раньше первой строки его акта.
Он перевёл взгляд на каноника.
Валькарсель выдержал этот взгляд без перемены в лице.
— Вы удивлены быстротой ревности, маэстро? — обратился он.
— Я удивлён тем, что ревность успела дойти до рынка быстрее, чем я открыл чернильницу.
Каноник чуть склонил голову:
— На горе хватает глаз.
— И еще тут слишком много заранее приготовленных свечей.
Ответа не последовало. Валькарсель лишь плотнее сомкнул губы, и это молчание в наступившей тишине Гранады показалось громче любого крика.
Находки перекочевали в деревянный ящик. Диего действовал размеренно: сначала свинцовая пластина поверх льна, затем — кости, следом — истлевшая ткань. Последним в отдельную нишу лег прах, поднятый из глубины печи. Щелкнул замок, отделяя тайну от любопытных глаз. Шнур затянули, он приложил печатку, затем передал воск канонику. Тот поставил свою печать с той же точностью, с какой, вероятно, проверял счёт пожертвований, ключи от кладовых и порядок на службе.
Уже под конец осмотра Диего позвал Хуана:
— Подойди.
Рабочий приблизился нехотя. Кожа его пошла сальным лоском, а над губой заблестели мелкие бисерины пота, выдавая волнение, которое он тщетно пытался скрыть под маской смирения.
— Открой рот.
Все вокруг застыли. Молодой клирик даже перестал дышать.
— Сеньор? — выдавил Хуан.
— Открой рот.
Тот подчинился. Во рту было видно воспалённые дёсны, кровь на внутренней стороне щеки, сероватый налёт пыли на языке. Ничего больше. Никакой зримой улики. Но горло у Хуана дёрнулось так резко, что Диего понял: человек уже успел избавиться от того, что взял.
Он не спешил отпускать людей.
Толпа у раскопа густела, дорога уже несла к холму новых больных, новых зевак, новых торговцев воском, и во всём этом растущем шуме он особенно ясно понял, что главное сейчас — не пластина, не кости, даже не печь, а тот человек с серой пылью на пальцах, который слишком резко сглотнул, когда ему велели открыть рот.
— Ты, Хуан Руис, останешься, — велел он. — Прочие пусть отойдут.
Он не повысил голоса, и всё же в людях возле раскопа сразу произошло то малое движение, по которому видно власть не сана и не силы, а порядка. Рабочие расступились. Молодой клирик перестал тянуть шею к яме. Женщина со свечами подхватила корзину и подалась к часовне. Даже каноник Валькарсель отступил на полшага, хотя лицо его выразило то безмолвное неудовольствие, какое испытывают люди, привыкшие считать всякую тайну церковной собственностью.
Диего повёл Хуана под край навеса, где тень ещё держалась плотной и влажной после ночного дождя. Там стоял грубый столик из двух козел и доски, лежали его походная дощечка для письма, песочница, нож для подрезки пера, сложенные листы и стояла маленькая чернильница, уже нагретая солнцем с одной стороны. Дальше, за навесом, начинался склон, и с него Гранада раскрывалась вся, до дальних садов и белой линии снегов.
Хуан ступал неверно, но то не была слабость плоти или дурман дешевого хереса. Так ходит человек, чей слух внезапно стал слишком чутким к глухому биению собственного сердца — предвестнику близкой беды. Он медлил, прежде чем присесть, обводя тяжелым взором раскинувшийся внизу город, разверстую пасть раскопа и серые камни часовни, словно прощался с миром, который еще вчера казался незыблемым. Лишь синяя жилка, яростно бившаяся на его виске, да правая рука, что с судорожным упорством терла левую ладонь, будто стирая невидимое пятно крови или позора, выдавали бурю, бушевавшую под выцветшим хупоном.
Диего сел напротив, заслонив листы от ветра локтем. Они заговорили.
С того места, где стоял каноник, не доносилось ни слова — только видно было, как голова Зафры иногда склоняется к бумаге, как его перо спешит, как он прерывается и смотрит на копателя поверх листа неподвижно, долго, без раздражения, но и без капли милосердия. Хуан, поначалу отвечавший кратко, вскоре отдался течению рассказа. Один раз резко поднял голову, словно возразил не собеседнику, а самому месту. После осенил себя крестным знамением. В конце расспроса прикрыл рот ладонью и долго сидел так, не двигаясь
Пока длился этот тихий разговор, холм успел перемениться.
Снизу, по дороге от Дарро, уже тянулись люди. Сначала двое калек и старуха в тёмном, потом мальчик с охапкой тонких свечей, затем мул с бурдюками воды, потом ещё и ещё — те, кого гнала надежда, любопытство, выгода, отчаяние, пустая жадность до всякого нового чуда. На таких холмах никогда не бывает только верующих. Вера приходит сюда вместе с ремеслом, торговлей, болезнью, страхом смерти и тем особым голодом, какой испытывают города, жаждущие знака о собственной избранности.
У временной часовни уже приготовили стол. На нём белела чистая льняная ткань, слишком чистая для склона, где с утра роются в красной глине. Возле стены стояла кадильница. Рядом — кувшин с водой, у которого не было причин появиться здесь раньше находки. Женщина со свечами, та самая, что поднялась на холм ещё до официальной описи, теперь раскладывала свой товар так почтительно, словно служила не себе, а алтарю. У дороги пристроился торговец восковыми руками и ногами — обетами для исцеления. Он ещё не выкрикнул ни одного слова, но уже смотрел на подъём так, как смотрит рыночный человек на улицу перед праздником.
Над всем этим стояла Гранада
С высоты холма город казался не единым, а сложенным из нескольких жизней сразу. В новом центре поднимался соборный камень, тяжёлый, молодой, уверенный в себе, как новый владыка, ещё не знающий усталости. Он рос там, где стояла главная мечеть. Камень на месте камня. Победа на месте памяти. Но одного собора городу оказалось мало. Ему требовалось доказательство глубже фундамента. Ему хотелось, чтобы сама земля сказала: нынешняя Гранада не пришла сюда извне, а лишь вернула себе древнее имя.
Такие желания не остаются бесплотными. Они рано или поздно начинают искать кости.
Ветер поднялся со стороны реки. Он принёс холодок воды, запах садовой мяты, мокрой пыли, разогретого кирпича и той сухой гарной сладости, которая ещё тянулась из вскрытой печи. Молодой клирик, оставшийся возле ямы, всё глядел в пролом так пристально, словно надеялся, что из тьмы покажется не следующая кость, а окончательное подтверждение всего, чему его учили. Валькарсель, напротив, не глядел в яму вовсе. Он следил за Зафрой.
Допрос длился дольше, чем ожидали вокруг.
Солнце успело подняться выше. У тропы уже слышались первые полуголоса паломников. Кто-то внизу крикнул: «На горе снова нашли святого». И сразу же, без паузы, другой голос добавил уже своё: «Древнего мученика». Так слух рождался на глазах — не из факта, а из жадного довеска к нему.
Наконец Зафра поднялся.
Он подул на лист, дал чернилам схватиться, сложил бумагу вдвое и убрал к прочим. Лицо его стало ещё суше, чем прежде. Хуан встал за ним не сразу. Теперь он казался серее, чем был четверть часа назад. На губах выступила белая сухость. Он попросил воды — почти шёпотом, не глядя ни на кого. Когда кувшин поднесли, пил жадно, словно во рту у него держался вкус, который не брала даже вода.
— До моего возвращения ни шагу с холма, — приказал Зафра. — И один не оставайся.
Последние слова он произнёс тихо, однако Валькарсель, стоявший в нескольких шагах, всё же их расслышал. Взгляд каноника скользнул с нотариуса на копателя и задержался на миг дольше, чем допускала простая внимательность.
После описи начался тот обычный для подобных мест беспорядок, который с виду напоминает религиозное рвение, а на деле состоит из торговли, надежды, суеты, корысти и настоящей боли, неразличимо перемешанных друг с другом. Кто-то тянулся приложиться к земле возле ямы, хотя доступ туда уже закрыли. Калека с распухшей ногой плакал, не сводя глаз с раскопа. Женщина со свечами шептала, что видела над холмом свет ещё ночью. Другой человек уверял, что в печи лежали не три кости, а целое нетленное тело, и говорил об этом с такой достоверностью, словно сам вынимал его обеими руками. Паломничество не ждёт подтверждения; ему нужен лишь повод.
Диего не только видел всё это сейчас своими глазами, но и отлично изучил этот механизм за годы службы. Он слишком хорошо понимал, как работает новость, когда в ней есть кость, свинец и обещание древности.
Ящик с находками он повёз в архиепископский дом сам.
К полудню дорога в город стала густой. Паломники, ремесленники, слуги, мулы с поклажей, дети, нищие — все мешались в одном медленном течении. Диего ехал рядом со стражником, державшим ящик на седле, и дважды оборачивался к холму. Навес над ямой уже разросся: под него подставили ещё одну подпорку. Кто-то принёс новый крест. К часовне подкатили бочку с водой. Всё совершалось с той деловитостью, какую обычно видишь при ярмарке или большом празднике.
В городе весть и впрямь опередила его. На углу у мастерской медника спорили, нашли ли святого Сесилио либо одного из его спутников. У фонтана женщина уверяла соседку, что пластина покрыта письмом самого апостола Иакова. На площади перед собором человек в потной шляпе уже продавал узкие ленты «с холма», хотя, если верить их чистоте, он приготовил их ещё накануне. Диего ехал и ощущал, как нечто тяжёлое, ленивое и очень древнее снова сдвигается в городе с места: та жажда подтверждения, которой нельзя насытиться одним документом, одной находкой, одним чудом. Она требует нового слоя, ещё одного, ещё, пока сама действительность не окажется погребённой под удобной святостью.
Архиепископский дом дышал иной прохладой. Толстые стены, тёмный камень в сенях, кувшины с водой, затенённый двор с фонтаном, где белый шум воды сразу укорачивает и голос, и шаг. Здесь уже знали о находке не меньше, чем на рынке, хотя официально ящик только въезжал под арку.
Секретарь его сиятельства принял бумаги и велел ждать в боковой комнате, пока дон Педро решит, кого допустить к первому осмотру. Диего сел на жёсткую скамью у стены. Через тонкую дверь доносились голоса.
Один голос он узнал сразу: быстрый, ровный, чуть насмешливый — дон Мигель де Луна. Другой — низкий, осторожный, с той медлительностью, которая не имеет ничего общего с тупостью, принадлежал, вероятно, Алонсо дель Кастильо.
— Если письмо дано без точек, — сказал старший голос, — честь требует не скорости, а осторожности.
— Осторожность часто служит прикрытием неумения, — ответил Луна. — Кто знает руку, читает и без костылей.
— Кто знает руку, знает и человека.
— А это уже лишнее для текста.
Диего поднял голову. Эти слова легли в его сознание не как услышанное, а как зарубка.
Луна продолжал, голос его стал ближе, возможно, он подошёл к двери:
— Если божественное решило заговорить на языке, который могут понять лишь немногие, это не повод жаловаться на небеса.
— Небеса не любят тех, кто спешит за них договорить, — сухо отозвался Кастильо.
Наступила тишина. Затем кто-то передвинул стул. Дверь приоткрылась, и секретарь поспешно прикрыл её обратно, заметив взгляд Диего. Но того мгновения хватило. Он увидел край стола, серебряный нож для бумаги, тёмный рукав архиепископской одежды и свинцовую пластину, лежавшую на льне в полосе света.
Через некоторое время его вызвали внутрь лишь для того, чтобы принять устные указания. Архиепископ дон Педро де Кастро стоял у окна спиной к свету; лицо его в полумраке казалось ещё резче, чем на портретах. Он говорил коротко, как человек, который давно привык соединять пастырский тон с властью администратора.
— Дело вести тихо, — поведал он. — Волнения мне не нужны. Осмотр работников, опрос свидетелей, охрана места. До вечера представите письменное изложение. И найдите мне того, кто разнёс весть по городу до официального акта.
— Да, ваше сиятельство.
— К находкам без моего распоряжения никого не допускать. Переводом займутся те, кому положено.
Он не назвал имён. В этом и не было нужды.
Когда Диего вышел во двор, день уже перевалил за середину. Вода в фонтане пахла камнем и мятой. В тени аркады стояли двое служителей с пустыми глазами людей, которые всё слышат и ничего не удерживают на лице. Один из них подал Диего записку: немедленно вернуться на холм к вечерне, допросить ещё раз рабочих, особенно Хуана Руиса, и составить отдельный список присутствовавших при вскрытии.
Он спрятал записку в рукав и как раз собирался выйти, когда к нему подбежал всё тот же утренний мальчик-служка. Теперь лицо у него было белым, но не от недосыпа, а от страха.
— Сеньор де Зафра, — выдохнул он. — На гору. Снова. Скорее.
— Что случилось?
— Один из рабочих. В кладовой у часовни. Его нашли. Он… он уже холоднеет.
Дорога к холму вечером была не похожа на утреннюю.
Солнце клонилось, но жара ещё стояла. Склон тянул на себя людской поток. Кто-то шёл молиться, кто-то смотреть, кто-то лечиться, кто-то торговать. На обочинах уже сидели две старухи с корзинами сушёных трав и кусков воска. У поворота мальчишка продавал воду дороже обычного вдвое. На тропе валялись оброненные ленты, яичная скорлупа, лепестки, грязные тряпицы, в которые заворачивали хлеб. Двое мужчин несли на носилках женщину с неподвижной ногой. Она держала в пальцах деревянный крест и всё время монотонно что-то шептала. Ветер донёс запах ладана: служба уже начиналась.
Возле временной часовни горели свечи. Земля вокруг раскопа была истоптана. У входа в кладовую стояли стражники и Валькарсель. Каноник, увидев его, отступил в сторону без приветствия. Это само по себе уже было нехорошим знаком: люди, привыкшие к ритуалу вежливости, нарушают его лишь в двух случаях — при крайнем страхе или при внутренней злости.
— Хуан Руис? — спросил Диего.
— Да, — сказал Валькарсель. — Один из служек пошёл за воском и нашёл его.
— Кто входил?
— Я. Лекарь. Стражник. Больше никто.
— Вы оставили тело как лежало?
— Как нашли.
Диего вошёл.
Кладовая была низкой, прохладной, тесной. Свет от единственной свечи не освещал помещение, а словно ощупывал его: сначала край полки, затем горлышко кувшина, дальше рулон льна, деревянный ящик, пучок чёрной нити на крюке, короб с огарками, смятый плащ в углу. Пахло воском, сырой доской, старой тканью и ещё чем-то острым, металлическим, очень тонким. Такой запах появляется у свинца, когда его долго держали в руке либо нагрели.
Хуан Руис лежал на спине между ящиком и полкой. Ноги вытянуты, одна пятка упёрлась в стену. Рубаха распахнулась на груди, горло налилось тяжёлой краснотой, а лицо уже успело приобрести ту серовато-жёлтую пустоту, которая стирает человека быстрее всякой молитвы. Глаза оставались полуоткрыты. Взгляд у мёртвого был не в потолок и не в сторону двери. Он как бы застрял на полпути, на той высоте, где в последние мгновения человек ещё видит рядом кого-то живого.
Диего присел на корточки.
На губах у Хуана засохла кровь. На подбородке тянулась узкая серая полоска. Уголки рта были надорваны изнутри, словно человек рвал себе слизистую зубами. Пальцы правой руки сжались так сильно, что суставы побелели. На левой ладони виднелся грязный полукруг от земли.
Лекарь, сутулый, усталый, вошёл следом и остановился у двери.
— Я не нашёл раны, — сообщил он. — Сердце? Удушье? Судорога? Сказать не берусь. Дёсны разбиты. Язык обожжён.
— Обожжён?
О проекте
О подписке
Другие проекты