Читать книгу «Девятая» онлайн полностью📖 — Антон Абрамов — MyBook.
image




Магадан за окнами шёл деревянными фасадами, тёмными заборами, складскими воротами, столовыми с очередью у крыльца, конторами с вывесками и бараками, возле которых женщины в ватных кофтах вытряхивали половики. Город строился так, как здесь строили всё: с торопливой основательностью, когда доска ещё пахнет смолой, а на пороге уже стоит очередь за справками, хлебом, углём, пропуском, отправкой или ответом по делу. Возле столба связи мальчишка в огромной ушанке держал за верёвку козу; мимо прошёл солдат с мешком почты; у хлебной лавки женщина прижала к груди две буханки, словно несла не еду, а право дожить до вечерней печи.

Сапрыкин вёл молча, только изредка шевелил губами, когда мотор начинал захлёбываться на подъёме. Корешов смотрел на город и думал о том, что Магадан всегда производил на него странное впечатление: он был слишком молод для усталости, которой уже успел пропитаться каждый его двор. Здесь у зданий ведомства стены выглядели прочнее жилья, и это тоже казалось частью порядка.

У складов завоза стоял грохот, от которого разговоры превращались в отдельные выкрики. Бочки катили по доскам, ящики с медикаментами переносили в крытый кузов, мешки с крупой укладывали штабелем, лошадей держали за уздцы у саней, а за высоким забором пересыльного двора этапных выстроили в две линии. Заключённые стояли в ватниках, бушлатах, армейских обносках, стёганых штанах, валенках с обмотками, в шапках разного вида, выданных без оглядки на размер и сезон; на лицах у многих держалось выражение осторожного отсутствия, когда человек бережёт силы даже для того, чтобы смотреть.

К Корешову подошёл старший лейтенант Лебедев из оперативного отдела управления, мужчина с узкими губами, прямой спиной и тёмными глазами, которые быстро останавливались на чужих руках. На нём была тёплая бекеша с каракулевым воротником, офицерская гимнастёрка под ней сидела туго, сапоги из хромовой кожи были заправлены в плотные галифе, а на ремне висела планшетка с потёртым клапаном. Он вынул из-за борта бекеши плотный конверт, обвязанный суровой ниткой, и подал капитану так, чтобы никто из грузчиков не увидел печати.

— Пакет с Развилки. Ночным бортом до посёлка, оттуда машиной до города. Распишитесь.

Корешов поставил подпись в журнале, где страницы шли одна за другой, как вереница чужих поручений, и конверт лёг ему в руку с тяжестью снимков, которые он ещё не видел.

— Открывать здесь? — уточнил он.

— В пути спокойнее, — ответил Лебедев, взглянув на этап. — Гречин просит начать с уголовников и держать линию сучьей войны, так как участок на взводе, а всякая лишняя версия там даст шум.

— Гречин просит?

У Лебедева в уголке рта появилась сухая складка.

— На Развилке его просьба обычно звучит как приказ.

У ворот пересыльного двора в это время один из заключённых качнулся и сел на землю, опустив голову на грудь так медленно, что сперва его движение приняли за попытку поправить обмотку. Конвоир с винтовкой шагнул к нему, крикнул, но человек лишь поднял лицо, из которого ушла всякая краска, и попробовал ухватиться за воздух. Лейтенант конвоя, молодой, с красными скулами, в шинели с туго перетянутым ремнём, подошёл, раздражённо раскрыл список и ткнул карандашом в строку.

— Номер?

— Сто семнадцать, — отозвался часовой.

— На санпункт?

Часовой посмотрел в сторону склада, где уже грузили бортовые ящики, и промолчал с такой выразительностью, что ответ стал понятен.

— В хвост партии, — решил лейтенант, проведя карандашом по ведомости. — До посёлка довезёте.

Двое заключённых подняли упавшего под руки, поставили его у задней линии, где держали слабых, и тот стоял с закрытыми глазами, пока вокруг него продолжалась работа завоза: считали мешки, перекликали фамилии, сдвигали ящики, проставляли отметки. Корешов смотрел не столько на самого больного, сколько на карандаш в руке лейтенанта, так как один короткий знак в ведомости менял человеку дорогу, пайку, место в кузове, шанс попасть к фельдшеру, а при плохом исходе — строку в акте.

— Люди с материка приходят плохие, — негромко заметил Лебедев, перехватив его взгляд. — Север добирает своё уже на сходе.

Корешов спрятал конверт во внутренний карман шинели; печать упёрлась в грудь твёрдым кружком, и это прикосновение раздражало его до самой посадки в машину.

К аэродрому выехали после полудня, когда свет над бухтой стал плоским, а сопки потемнели у основания. В кузове вместе с грузом разместились двое связных, фельдшер с лекарственным ящиком, четыре конвоира и несколько мешков с крупой, которые переложили поверх ампул, ибо кладовщик уверял, что иначе ящики разобьёт на ухабах. Сапрыкин слушал мотор, менял передачу раньше подъёмов, держал руль ладонями в старых брезентовых рукавицах и разговаривал с машиной под нос, как с упрямой лошадью.

За городом дорога пошла между сопками, в сторону аэродромной площадки и дальней трассы. Земля была прихвачена ночным холодом, низкий кустарник темнел у кюветов, лиственницы стояли редкими полосами, а на поворотах попадались кресты без табличек, старые банки, обломки полозьев, ржавый котелок, присыпанный сухой крупой снега. Здесь всякая вещь, брошенная у дороги, имела вид короткого свидетельства: кто-то шёл, вёз, падал, чинил, мёрз, ждал, а затем исчез из кадра, оставив металлу и дереву право лежать дольше человека.

— На Развилку ездили? — спросил Корешов, когда Магадан скрылся за складкой сопок.

— Два раза, — ответил Сапрыкин. — Летом возил муку и стекло, перед этим — железо, соль, двоих в санчасть.

— Дорога?

— До посёлка терпимая, дальше река, мост, старый подъём, и каждый поворот со своим характером.

— Люди там какие?

Сапрыкин глянул на него сбоку, оценил вопрос, затем вернул взгляд к дороге.

— Тихие. В обычной зоне с утра шум стоит: ругань, кашель, пилорама, конвой орёт, кто-то с кем-то делит пайку. На Развилке говорят мало, даже когда надо. Опер у них крепкий, Гречин, а врач... фамилию забыл, в очках, худой, руки белые, как у аптекаря.

— Двинятин.

— Может, Двинятин. У него санитары бегают без лишних вопросов, начальство к нему заходит аккуратно, зэки на медосмотр идут, как на доклад.

— Почему?

Водитель медленно вывернул руль, чтобы обойти выбоину, и лишь на прямом участке продолжил:

— Не знаю. Там у каждого свой страх, товарищ капитан. Один боится блатного, другой оперчасти, третий врача, четвёртый — что утром встанет, а ноги не послушают. На Развилке последний страх главный.

Корешов открыл папку Вершинина и стал читать справку, придерживая лист большим пальцем, чтобы бумага не билась от тряски. Развилка была описана языком, который умел прятать человеческое содержание за хозяйственными словами: численность, состав контингента, режим, добыча, смертность, наличие санчасти, барак ослабленных, случаи нарушения дисциплины, влияние уголовного элемента. Внизу синим карандашом была подчёркнута строка: «обострение отношений между ворами старой линии и ссученным элементом».

Формулировка была достаточно широкой для любого удобного вывода. В ней можно было утопить драку, убийство, исчезновение, донос, месть и девять голов у периметра, если у человека не хватало желания смотреть на снег.

На развилке дорог у старого карьера Сапрыкин остановил машину, вышел проверить крепление груза, и ветер сразу ворвался в кабину через приоткрытую дверцу. В кузове зашевелились конвоиры, кто-то выругался, фельдшер прикрыл лекарственный ящик брезентом. Корешов остался на сиденье, вынул конверт Лебедева, сломал сургуч ногтем и аккуратно размотал нитку.

Внутри лежали шесть фотографий, краткая справка Гречина и записка на половине листа. Почерк у местного опера был крупный, самоуверенный, с сильным нажимом, от которого перо местами рвало бумажное волокно:

«Капитану Корешову. Материал по происшествию направляю. Картина указывает на уголовную расправу. По прибытии прошу начать с барака ссученных и держать линию без расширения. Медчасть в деле не участвует. Ст. л-т Гречин».

Последняя строка была подчёркнута дважды.

Корешов отложил записку и взял первый снимок.

Фотограф снимал утром, при косом свете, когда тени от столбов ложатся длинно, а снег даёт глазу больше белого, чем нужно для понимания. В кадр вошла часть внутреннего периметра: столбы, проволока, вышка, край барака в глубине, пустой проход между санчастью и кухней, где к вечеру должны были строить людей. На переднем плане, через одинаковые промежутки, стояли девять тёмных предметов, которые разум в первую секунду отказывался называть головами, так как рядом отсутствовали тела, кровь, следы борьбы и всякий человеческий беспорядок, обычно сопровождающий смерть.

Он поднёс снимок ближе к стеклу.

Головы были обращены к зоне.

Лица различались плохо: мороз стянул кожу, волосы прихватило к вискам, глазницы лежали в тени, у одной головы рот был раскрыт, у другой подбородок ушёл в снег, третья стояла выше остальных, как если бы под неё подложили комок льда. Расстановка казалась слишком продуманной для ярости и слишком молчаливой для обычного устрашения; в ней была не вспышка насилия, а порядок, придуманный человеком, которому требовалось, чтобы утром это увидели все.

На обороте значилось: «Развилка. Объекты 1–9. Общий вид».

Второй снимок был крупнее. На нём виднелись шеи, края разорванных тканей, застывшие складки воротников, тёмная полоса у основания. Гречин подписал: «Характер повреждений типичен для рубящего орудия». Корешов нахмурился, провёл взглядом по линии отделения у трёх голов и почувствовал уже не служебную досаду, а ту профессиональную настороженность, которая приходит раньше мысли: рубящее орудие оставляет грубую правду удара, а здесь в нескольких местах угадывался навык, последовательность, повторение движения, связанного с телом как с материалом, а не с врагом.

Третий снимок был сделан с вышки. С высоты девять лиц выглядели чёрными отметками на белом поле, расставленными по дуге перед бараками. Внизу угадывались утоптанные дорожки зоны, крыльцо санчасти, поленница у кухни, караульная тропа у проволоки. Снимок должен был помогать следствию, но производил обратное действие: чем больше пространства входило в кадр, тем сильнее становилось ощущение, что самая важная часть картины осталась за пределами видимого.

Сапрыкин вернулся, захлопнул дверцу и стряхнул снег с рукавицы.

— Держится груз. Едем?

Корешов не сразу поднял голову; он смотрел на нижний край фотографии, где у дуги голов белело пространство, свободное от цепочек ног, волочения, полозьев и случайных срывов наста.

— Едем, — ответил он, вкладывая снимки в конверт, но первый оставляя на коленях.

Машина дёрнулась, вышла с развилки на левую дорогу и стала подниматься к аэродромной площадке. За задним стеклом карьер, складки сопок и дорожный столб растворились в сухой снежной крупе, а в кабине загремели ключи, подпрыгнул лекарственный ящик за стенкой кузова, и капитан Корешов ещё до встречи с Развилкой понимал, что готовая версия Вершинина рушится от первого взгляда на снимок.

На фотографии отсутствовали следы; оставались лица, обращённые внутрь, к баракам, к окнам и к тем людям, которым утром предстояло пройти мимо них по команде.