На улице парило, прохожие снулыми рыбами плыли в душной илистой мгле. Шереметевский сад томно, обильно благоухал сиренью. Тяжелый воздух напитал здания; город взбух, как человек, выпивший слишком много жидкости на ночь. Сбоку на водосточной трубе заплескалось объявление. «Внимание! Возможно самопроизвольное падение штукатурки», – прочел Нельсон на ходу и ухмыльнулся. Порыв ветра, пронесшийся вдоль проезжей части, бесследно пропал, задавленный горячей громадой надвигавшейся майской грозы.
Дождь настиг Нельсона в Соляном переулке. Грузные капли разбивались о курчавые головки бронзовых пупсов на фонарях. Каждый путти, покровитель искусства, держал в черных ручках какое-нибудь орудие. Нельсон залез пальцами в полость внутри литого завитка под младенцем с палитрой. Пошарил, вытащил конфету – нехитрое подношение, которым суеверный студент перед экзаменом пытался задобрить пухленького божка, – и с наслаждением ее умял.
За массивной дверью в вестибюле академии стояла мраморная, остудившая сырую шею тишина. Нельсон выждал, пока экскурсионная группа осадит вопросами заспанного охранника (вход в музей был в соседнем здании), поймал флегматичного юношу с дредами. Непринужденно бросил: «Друг, забыл пропуск, проведи, а?» Тот равнодушно приложил карточку, Нельсон двинул телом стальной турникет. Прием неизменно срабатывал – керамист бесстыдно им пользовался, когда нужно было по безденежью стянуть, скажем, баночку глазури.
Он привычно поднялся на второй этаж. Прошел в арочную галерею, опоясывающую большой зал и придающую ему сходство с итальянским палаццо. По широкому прозрачному куполу трещал ливень, растекался муаровыми потоками. Внизу, на расчерченном метлахской плиткой полу – тот самый пол, где после войны занимались физкультурой на лыжах, – раскладывали стенды для студенческой выставки. По всей длине красных стен галереи пучились гипсовые слепки Пергамского алтарного фриза из Эрмитажа: тугозадые величавые олимпийские боги, разъяренные гиганты, змеи. Горельефы, порядком веселившие Нельсона, расставили в начале двухтысячных. Но в академии они пришлись к месту – тут все было к месту.
Здание представляло собой нечто вроде иллюстрированного учебника, всякому залу в нем соответствовал отдельный исторический период или стиль. Создавалась неповторимая музейная гармония, но, что приятно, без затхлости запасников и стылых витрин. Те же горельефы использовались для практики: студенты частенько упражнялись в светотени прямо здесь, на проходе. Переносили на бумагу то треснувший мускулистый торс, то ощеренную змеиную морду, то обломок руки, торжественно сжимающий пустоту. Но сейчас, в непогоду, все пространство залил тусклый молочный свет. Объемные фигуры вдруг утратили контрасты, и юные рисовальщики, побросав на перилах балюстрады карандаши и эскизы, ушли на перерыв.
Поодаль на столах высились фруктово-утварные композиции для натюрмортов. Нельсон поддался искушению и сдвинул пару предметов – совсем чуточку, но достаточно, чтобы впоследствии свести с ума тщательно закомпоновавшего их школяра. Его выходку никто не заметил, за исключением каменной статуи барона, однако отцу-основателю академии было все равно.
Стоило Нельсону свернуть в коридор, как перед ним сочно шлепнуло белой краской. Бухнула и покатилась по полу металлическая банка. Нельсон задрал голову. В расписной потолок упиралась шаткая вышка-тура. На ней, гомоня, будто волнистые попугайчики, возились девчонки-художницы. Все они, как на подбор, были одеты в клетчатые рубашки – Нельсон так и не смог разобрать, сколько их там крутилось. Кто-то резко щебетнул: «Извините!», – и он с нарочитой строгостью посмотрел в ответ. Поймал испуганный взгляд, заговорщицки подмигнул и переступил через вяло расползавшуюся лужицу белил.
Реставрацией тоже занимались учащиеся под руководством выпускников и преподавателей. Работы хватало. Одни росписи пострадали в блокаду, другие нуждались в раскрытии (пышность и космополитизм в СССР одинаково не любили, потому орнаменты, напоминавшие о Флоренции и Риме, крепко заштукатурили). Ухода требовали наличники, изразцовые колонны, резная мебель, скульптуры – студенты всех кафедр были при деле. Нельсону нравилось, что академия служит воспитанникам образцом, пособием и холстом. Дает им свою живую материю и, как следствие, плоть от плоти, сама себя воспроизводит.
Савва еще не закончил лекцию. Нельсон юркнул на задний ряд небольшого амфитеатра. Разумеется, речь шла о самозванце Прыгине.
– …нас не может не настораживать простой факт… – Савва неожиданно понизил голос, заставив аудиторию напряженно вслушиваться.
Это, в общем, было без надобности, потому что студенты и так ловили каждое его слово, но старый оратор не мог отказать себе в пижонском приеме.
– После трагической смерти дорогой супруги весной тысяча девятьсот четырнадцатого года наш востребованный авангардист не выдал ни одной мало-мальски сильной работы и сменил стиль. Критики тогда не удивились: художники пребывали в постоянном творческом поиске. Многое списывали и на депрессию. Но анализ рецензий показывает, что отклики были весьма сдержанными, а благосклонность арт-сообщества, скорее, инерционной. Посмотрим дополнительно на некоторые примеры…
Савва защелкал пультом проектора, демонстрируя кардинальные различия ранних и поздних полотен живописца. Нельсон столько раз слышал Саввину теорию, что сумел бы, наверное, сам прочесть лекцию: ритм и направление мазка, переход от фигуративного к беспредметному, иная «форма мысли»… Ох уж эти искусствоведческие аргументы и пресловутое стилистическое чутье. Дальше Савва сообщит про эскизы в бумагах жены Прыгина, выведет связь между ее нижегородским детством и обращением к традициям городецкой росписи. Обязательно добавит, что никто из друзей не видел художника в процессе создания шедевров: согласно мемуарам, при гостях он прерывал работу, дескать, картина должна «подышать».
– Все вышесказанное позволяет заключить, что за именем Прыгина стояла галеристка Вера Евсеева. Хозяйка Русского бюро искусств, – провозгласил Савва красиво, раскатисто, с бархатными обертонами в голосе.
В кульминации он давал себе волю, управляя голосовым аппаратом, как музыкант – инструментом.
– В миру Вера зарабатывала сбытом картин, организацией концертов и спектаклей. Параллельно под именем супруга писала полотна, известные сегодня по всему свету. Что заставило ее скрывать свое авторство? Сложно сказать. Возможно, она наблюдала, как даже влиятельные женщины в русском авангарде, будь то Наталья Гончарова или Любовь Попова, подвергались цензуре…
Нельсон окинул взглядом зал. Аудитория внимала. Ни один телефон не вспыхивал в полумраке. Когда лектор делал эффектные паузы, становился слышен торопливый шорох ручек по бумаге. Нельсон знал почти дословно, что искусствовед скажет дальше, но история авангардистов и авангардисток в виртуозном исполнении Саввы всякий раз казалась ему обновленной и загадочной.
Дерзкие полотна Гончаровой неоднократно арестовывали в стенах бюро якобы за порнографию и оскорбление православной церкви. Ретроградов пуще всего злило, что бесстыдные холсты принадлежали кисти женщины. Возможно, Вера и впрямь хотела избежать пошлых ограничений цензуры. Возможно, она думала, что, объявив себя художницей, утратит доверие коллег по цеху как посредник и это скажется на бизнесе. Савва, однако, полагал, что, будучи талантливым антрепренером, Вера воспринимала арт-сообщество рынком. Как истинному предпринимателю, ей было интересно создать успешный продукт. Что она и сделала – из своего мужа, художника весьма посредственного. Мужчине в искусстве, как ни крути, проще. Вера прекрасно чуяла, на что есть спрос, и наперечет знала всех конкурентов. Она выстроила мужу соответствующий имидж, сама писала за него картины, сама же продавала.
Савва взглянул на часы:
– Итак, говоря языком современности, Вольдемар Прыгин – бренд, целиком сконструированный женщиной. На этом все. Вопросы, комментарии, предложения, претензии?
Зачарованный амфитеатр ожил: загудели голоса, заскрипели скамьи, кто-то вжикнул молнией, собирая сумку. Взметнулись руки. Выше всех тянулись, перебирая воздух пальцами, нервные отличницы, из тех, что задают предельно заумные вопросы с единственной целью показать собственные знания. За ними, куражась, рванули в бой провокаторы, искавшие слабые места в Саввиной теории.
И тех и других доцент мастерски укрощал. Примерных учениц снисходительно похваливал за «тонкие наблюдения». Для задир специально оставлял по ходу лекции соблазнительные ловушки с приманкой – пустячной нестыковкой или лакуной в материале. Те с радостью попадались в изящные силки логики, где трепыхались беспомощными канарейками, пока Савва разворачивал перед ними заранее заготовленные сети ответов. Изредка звучал в аудитории вопрос простой, но относившийся к сути, – и лицо педагога прояснялось при виде мыслящего, увлеченного предметом студента.
Когда второкурсники разошлись, Нельсон спустился с галерки к преподавательскому столу.
– Вопросы, как по сценарию. Не надоело вам, Савелий Петрович?
– А, Митя. Здравствуй. Извечный порядок учебных заведений, – устало повел плечами пожилой лектор. – Думаешь, в академии Платона или бухарском медресе было как-то иначе? Ученики пыжились во все века. Гонор лучше безразличия. Так я понимаю, что они хотя бы слушают. А безразличных в аудитории тоже, поверь, хватает.
Вблизи было видно, что Савва и вправду сдал. Во время лекции Нельсон будто бы снова стал старшекурсником: перед публикой искусствовед во франтоватом льняном костюме и шелковом шейном платке держался бодро, вещал одухотворенно, жестикулировал с утонченной небрежностью. Словом, все тот же породистый интеллектуал. Но занятие завершилось – и преподаватель мгновенно померк, одряхлел, даже его бирюзовый платок точно выцвел до серого. Так столетний британский актер выходит на сцену, чтобы блистательно сыграть Гамлета и после финального «Дальнейшее – молчанье» доплестись до гримерки, стараясь по пути не рассыпаться в прах.
Больше того, облик Саввы приобрел несвойственную ему неряшливость. На обычно гладких щеках обнаружились царапины и непробритые складки. Из рукава с подленьким любопытством высунулась нитка. Кофейное пятнышко на лацкане, расплывшееся по льняной ткани, напоминало штрихованный рисуночек, какие делают на полях тетрадки в минуты праздной задумчивости.
– Как вы, Савелий Петрович? – осторожно спросил Нельсон.
Савва ответил не сразу, должно быть, не мог отыскать верные слова, чтобы описать свое состояние. Доставал мысленно какую-нибудь фразу, вертел ее так и сяк, откладывал. Наконец сказал просто:
– Бывало лучше. Ты уже слыхал?
Нельсон коротко кивнул. Савва ослабил скользкий шелковый узел на дряблой шее. Запустил ладонь в ворот, растер кожу, словно унимая боль в груди.
– Столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека… Но да ладно. Прорвемся. Расскажи мне лучше что-нибудь.
Нельсон вдруг выложил ему все, что до этого не говорил никому, включая родителей: как подрался, угодил в отделение, восстановил метлах, теперь нацелился на витраж. Преподаватель слушал с интересом, уточнял детали, иногда одобрительно причмокивал узким черепашьим ртом. Время от времени казалось, что он проваливался в зыби своих размышлений, но быстро выбирался обратно, ухватившись за нить разговора.
– Дело хорошее, но как-то мелковато, Митя. Без амбиций, – подытожил Савва и зарылся в портфель, стоявший на столе. – Да где он…
– Что потеряли?
– Ключ от класса.
– Вот же, – Нельсон вытянул за кольцо пластиковый зеленый брелок, ярко торчавший из-под бумаг.
– И правда… – Савва комом осел на стул и безвольно уронил руки на колени. Проговорил жалобно: – Все теряю нынче, Митя. Как так вышло? Что дальше делать-то?
В сухих воспаленных глазах не было гнева или разочарования – лишь недоумение человека, который засунул куда-то жену, монографию и собственную жизнь и теперь никак не может их найти, будто это очки и без них он близоруко всматривается в будущее, а в настоящем существует неуклюже, опрокидывая предметы. Чувствуя неловкость, Нельсон тронул Савву за хрупкое плечо. Тот вздрогнул.
– Ну, мне пора. К ректору. Ключ у тебя? Давай сюда.
Опершись о руку Нельсона, Савва медленно поднялся и побрел к двери.
Нельсон проводил искусствоведа до ректорского кабинета. Сам воспользовался боковой лестницей, миновал шесть кем-то оставленных на площадке покоробленных венских стульев (на одном в роденовской позе расположился скелет), свернул раз-другой и достиг кладовки, где хранились расходники. Вообще студенты самостоятельно покупали себе все необходимое, но в аудиториях постепенно скапливались полуотжатые тюбики краски, облысевшие кисти и прочий недоиспользованный или забытый художественный скарб, который уборщицы, не рискуя выкидывать, тащили сюда. Здесь же были свалены реставрационные материалы с истекшим сроком годности.
Кладовку Нельсон случайно обнаружил на третьем курсе, когда плутал в коридорах академии. Позже она не единожды его выручала. Однако о ее существовании поразительным образом мало кто знал, а слышавшие считали не более чем легендой. Нельсон, впрочем, от этого скорее выигрывал, поэтому о местоположении полезного чулана лишний раз не болтал.
Он отыскал бутыль просроченной смывки – для его нужд сойдет и такая. Из коробки, звякнувшей инструментом, беспечной ощупью выудил затупившийся скальпель. Нельсон оглядывал полки, размышляя, не нужно ли взять что-нибудь еще, например растворитель, когда дверь кладовки внезапно распахнулась.
– Что вы тут делаете? – раздался женский голос. – Это разве ваше?
Нельсон неспешно повернулся. На него, грозно сведя брови, уставилась субтильная темноглазая девица в клетчатой рубашке, которая была ей так велика, что доходила почти до колен. Реставратор. Та самая, с птичьим голоском. С лесов слезла, догадался он.
– Допустим, если не мое, то кому ты об этом расскажешь? – спросил Нельсон, нацепив лучшую из самых наглых своих улыбок.
– Заведующему, – ответила она надменно. Немного подумав, добавила: – И охране.
Судя по тону, она была предельно серьезна. А еще, надо отметить, красива – нечто врубелевское было в ее бледной до синевы коже, круглых влажных глазах и вороной косе, из которой выбилась волнистая прядь, прикрывая заложенный за ухо карандаш.
– Ну и замечательно, – Нельсон склонил голову набок. – А я расскажу, как вы, девушка, банками в людей кидаетесь. Так ведь и убить можно.
– Ой, это были вы! – она так удивилась, что не удержала на лице напускную суровость. Опомнилась и хмуро, но без прежней заносчивости, проронила: – Так вы не просто вор, но и шантажист к тому же.
– Не дуйся, мне для хорошего дела, – Нельсон понял, что сказал это «хорошее дело» ровно с теми же интонациями, что и Савва полчаса назад, и про себя невольно додумал «но мелковато». Вслух сказал:
– Врачую Петербург помаленьку.
– Как это?.. Ты что?
От возмущения девушка задохнулась и тоже перешла на «ты» – Нельсон шустро вынул у нее из-за уха карандаш. Продолжая улыбаться, оторвал кусок от ватмана, угодливо свесившегося с полки. Написал на нем адрес дома с витражом.
– Если интересно, приходи. Я там до вечера, – вложил мягкий клочок бумаги в холодную ладонь, побросал бутыли и инструменты в рюкзак и ушел.
Грозовая хмарь на улице рассеялась. Резкое солнце пекло плечи. Желеобразная смывка кошмарно воняла, но действовала отменно: застарелая краска на витраже набрякла и пошла хлопьями. Остатки Нельсон снимал то шпателем, то скальпелем, после чего долго оттирал растворителем листья и бутон стеклянного тюльпана. Весь закостенел, пусть со стремянки, вежливо добытой у жителя квартиры на первом этаже, работать было удобнее, чем с отбойника. Еще бы – несколько часов ковырять краску, не меняя позы.
О проекте
О подписке
Другие проекты