Ласковое Карибское море волна за волной лениво накатывалось на белоснежный песчаный пляж. На мелководье вода была прозрачной, как в горном ручье, по мере удаления от берега меняя цвет сначала на желтоватую зелень бутылочного стекла, затем на воспетую множеством поэтов морскую бирюзу, а вдалеке, у самого горизонта, становясь густо-синей. Впрочем, синевы с пляжа было не разглядеть, она тонула в ослепительном сверкании солнечных бликов, превращавших поверхность моря в озеро расплавленного золота. Набегающая со стороны Малых Антильских островов пологая волна у берега становилась выше, увенчиваясь барашками пены, с плеском разбивалась о песок и с шорохом откатывалась назад, в море, смывая следы босых ног и велосипедных шин. Похожие на метелки из перьев кроны растущих вдоль пляжа пальм старательно мели и без того чистое, без единого облачка небо; в той стороне шумела набережная, за которой высились, сверкая на солнце, как гигантские кристаллы горного хрусталя, небоскребы столичного Каракаса.
– С ума сойти можно, – стоя по пояс в воде, сказал Сумароков. – До сих пор не могу поверить. Как во сне, честное слово.
– А что такого? – пожал широкими покатыми плечами приземленный Сердюк. – Море как море, пальмы как пальмы… Моря ты, что ли, не видал? Ничего особенного, на Сочи похоже.
– Со-о-очи, – передразнил Сумароков. – Темный ты, Саня, человек. А еще – начисто лишенный воображения. Ты только погляди! Вон там, – повернувшись к морю лицом, Сумароков вытянул руку и указал ею куда-то вперед и налево, – Кюрасао, Ямайка и Куба, там, – его указательный палец сместился немного правее, – Гаити, дальше Пуэрто-Рико, Гваделупа, Барбадос, Тринидад и Тобаго…
– И чо? – сделав тупое лицо, спросил Сердюк.
Он уже успел основательно обгореть на солнце, цветом кожи уподобившись ошпаренному поросенку; на нем были полосатые плавки с якорем, наводившие на мысль, что хозяин приобрел их за бешеные деньги в антикварном магазине, и какая-то невообразимая панама местной выделки, из-под украшенных бахромой полей которой поблескивали зеркальные стекла «полицейских» солнцезащитных очков. На правом плече синела кустарная татуировка, изображавшая повернутый к зрителю в три четверти танк, в котором понимающий человек с трудом, но все же признал бы Т-72, на выпуклой, почти безволосой груди поблескивал золотой православный крестик.
– Тормозной шланг через плечо, – сказал ему Сумароков. – Чудак, это же звучит, как песня! Помнишь такую: «В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса»? Так вот, оно перед тобой – флибустьерское синее море. Ты в нем стоишь и спрашиваешь, как баран: и чо? Капитан Морган, капитан Флинт, Черная Борода… да мало ли кто еще! Тут по дну испанских галеонов с золотом разбросано больше, чем на твоей башке волос!
– Так нырни и достань, раз такой умный, – предложил Сердюк. Уголки губ у него едва заметно подрагивали: он никогда не умел долго валять дурака с невозмутимым видом, и к настоящим, тщательно продуманным, сложным розыгрышам его старались не привлекать – слишком быстро раскалывался. – А сказочки про пиратов дочке своей рассказывай.
– Шел бы ты в тень, – сказал ему Гриняк. – Обгоришь, как головешка, а где я тебе тут сметану достану?
– Да, – сказал Сумароков, – сметана – чисто русское изобретение. Придется его йогуртом мазать. С кусочками фруктов.
– Взрослые, пожилые, можно сказать, люди… – Вздохнув, Сердюк укоризненно поцокал языком, а потом зачем-то оглянулся на берег. – Не хочу я в тень. И вообще, ни черта я больше не хочу! Айда в отель. Возьмем по дороге пару баллонов…
– Опять бухать? – только наполовину притворно ужаснулся Сумароков.
– А что прикажешь делать? Еще одна экскурсия, и я кого-нибудь зубами загрызу. Или до вечера будем торчать тут, как три тополя на Плющихе? Что так, что этак – готовый международный скандал, и больше ничего.
Гриняк и Сумароков, как по команде, тоже оглянулись на берег. Окаймленный пальмами почти пустой пляж на берегу Карибского моря выглядел как воплощенная мечта любого туриста, но именно этот простор, о котором в другом месте и в другое время приходилось бы только мечтать, здесь и сейчас вызывал острую неловкость. Сердюк был прав: на фоне всенародной скорби по умершему лидеру нации – неважно, искренней или притворной – их пляжное времяпрепровождение выглядело, мягко говоря, неуместно, напоминая пир во время чумы.
– Что слышно от Горобца? – спросил Сумароков. Он знал, что спрашивать бесполезно, но все-таки спросил: а вдруг?
– А что Горобец? – В голосе Гриняка прозвучало тоскливое раздражение. – Молчит Горобец – ни слуха, ни духа. Я его номера не знаю, а местные молчат, как партизаны, и улыбаются… Да что я рассказываю! Можно подумать, мы с вами по отдельности живем, и вы сами всего этого не видите.
– Да уж видим, – опередив Сумарокова, мрачно проворчал Сердюк. – Улыбаются они… Так и тянет зубы кому-нибудь пересчитать!
– Тише, тише, – сказал ему Гриняк. – Что ж ты, чуть что, так сразу: загрызть, зубы пересчитать… Держи себя в руках! Ты ж тут, считай, полномочный представитель России – можно сказать, лицо нации…
– Вот поэтому ж… к ихней Венесуэле и стою, – буркнул Сердюк. – Чтоб выражения лица не видать было.
Сумароков невольно фыркнул. При всем своем простодушии и некоторой серости, которой стеснялся и потому постоянно ею бравировал, младший член их дружной маленькой команды иногда умел сказануть, что называется, не в бровь, а в глаз. В данный момент они, действительно, стояли спиной не только к Венесуэле, но и ко всему Южноамериканскому континенту – можно сказать, на краю земли.
От этого веяло какой-то первобытной тоской и окончательной, безысходной заброшенностью. Сумароков вдруг подумал, что они втроем немного напоминают компанию белоэмигрантов сразу после побега из революционной России – никому не нужные ни там, ни тут, всеми забытые, отверженные и потерянные. И еще он подумал, что безделье – родная мать сумасшествия.
Встретили их, как дорогих гостей, поселили в шикарном отеле с видом на море, кормили от пуза, поили, сколько душа примет, и всячески развлекали – разумеется, за государственный счет. В первый день они решили, что попали в рай. Простодушный Сердюк так прямо и сказал: «Мужики, да мы в раю!» Второй день запомнился плохо; на третий они заскучали, а сейчас, во второй половине пятого дня своего пребывания на гостеприимной земле независимой Венесуэлы, готовы были лезть на стенку от скуки. Этого бы не было, если бы они приехали на курорт и за все платили сами. Но их пригласили сюда на работу и прямо с момента прибытия начисляли очень приличное жалованье. Даже куда более легкомысленный человек, чем любой из этой троицы суровых уральских мужиков, заподозрил бы в таком положении вещей что-то неправильное; тут был какой-то подвох, и, чуя его, они просто не могли в полной мере насладиться нежданно-негаданно свалившимися на них радостями жизни.
Потому что бесплатный сыр, ребята, бывает только в мышеловке.
На мысль о мышеловке наводила и история с паспортами, которые у них, сославшись на установленные здесь правила, отобрали при заселении в отель. Взамен паспортов им дали гида, который мог худо-бедно изъясняться по-русски и неотвязно таскался за ними по пятам с утра до вечера – с улыбкой встречал поутру в вестибюле гостиницы, а вечером, не переставая улыбаться, провожал до дверей номера. Сердюк всерьез утверждал, что этот тип ночует там же, в вестибюле, на одном из полукруглых кожаных диванчиков, потому что, спустившись однажды поздно вечером в бар за бутылкой пива, обнаружил его сидящим с развернутой газетой в руках и тонкой сигарой во рту примерно на полпути между выходом и лифтами.
Этот гид, которого все тот же Саня Сердюк за глаза именовал не иначе как гадом, был единственным официальным лицом, с которым им довелось увидеться и переговорить за все время пребывания в Каракасе. И это со всей очевидностью было совсем не то лицо, которое могло ответить на их вопросы или как-то повлиять на ситуацию. Выражаясь языком Сани Сердюка, это было и не лицо вовсе, а как раз наоборот – то самое место, которым они в данный момент были повернуты ко всему Южноамериканскому континенту.
Почему они стояли так, а не иначе, было понятно; непонятно было, почему свободолюбивая Венесуэла, так жаждавшая их скорейшего прибытия, с самого начала развернулась к ним кормой – правда, не забыв нарисовать на этой корме широкую дружелюбную улыбку. Похоже было на то, что у местных неожиданно и резко поменялись планы, и они пока что просто не придумали, как им поступить с тройкой нанятых за большие деньги русских испытателей – с извинениями отправить восвояси или тихо придавить подушкой в темном уголке. И даже простодушный Сердюк не мог не понимать, что эти изменения как-то связаны с Горобцом и его работой, что, в свою очередь, не могло не вызвать тревогу.
Какие уж тут развлечения, какая культурная программа!
Не утерпев, Сумароков снова оглянулся. Гид никуда не делся – сидел, как приклеенный, в шезлонге под навесом, и курил очередную тонкую сигару. Поймав на себе взгляд Григория, он слегка приподнял шляпу и улыбнулся, сверкнув ровными белыми зубами из-под черных, как смоль, усов.
– Издевается, гад, – с ненавистью процедил Сердюк, который, оказывается, тоже смотрел в ту сторону. И добавил, обращаясь к Гриняку: – Командуй, папа Леша. Чего делать-то станем? Мое предложение прежнее: сперва в магазин, потом в отель.
– В отель, так в отель, – вздохнув, сказал Алексей Ильич.
Раздвигая прозрачную, как стекло, теплую, как парное молоко, воду, они плечом к плечу направились к берегу.
– В чешуе, как жар, горя, целых три богатыря, – перефразировав Пушкина, сказал Сумароков.
Никто даже не улыбнулся, но он не обиделся: ему самому было не до смеха.
Ближайший соратник и личный друг покойного команданте Чавеса генерал Алонзо Моралес просматривал последние донесения из Сьюдад-Боливара, когда в кабинет, тихонько постучав в дверь, заглянул адъютант и доложил, что в приемной дожидается Эстебан Торрес, уверяющий, что явился по крайне важному, не терпящему отлагательств делу.
– Пусть войдет, – отложив бумаги, ровным голосом произнес генерал.
Спрашивать, какой осел впустил старого дурака в президентский дворец и позволил добраться до его приемной, сеньор Алонзо не стал. Торрес был из старой революционной гвардии – бесстрашный, не раз доказавший свою преданность делу боливарианской революции боец, прошедший с команданте огонь и воду и до последнего дня пользовавшийся его горячей и искренней дружбой. В президентском дворце, как и во всей стране, об этой дружбе знали все. При жизни президента Торрес мог без стука входить здесь в любую дверь – мог, но, как правило, не входил, потому что, несмотря на отсутствие образования, был не глуп и знал свое место. Именно эта скромность в сочетании с высокой популярностью и авторитетом делала Торреса похожим на человека-невидимку. Не имея другого приказа, охрана всюду его пропускала, а генерал Моралес все время забывал отдать этот приказ, потому что не помнил о самом Торресе так же, как люди не вспоминают о вбитом в стену гвозде до тех пор, пока не соберутся повесить на него шляпу.
О проекте
О подписке