Наконец затарахтела моторка, и Пётр Моисеевич, с которым мы познакомились накануне, помахал нам из лодки рукой, мол, пора собираться. Уложились мы быстро, и скоро «Казанка», шлёпая плоским днищем о воду, потащила нас в море. Пётр Моисеевич, несмотря на библейское отчество, по виду был настоящий помор, коренастый и немногословный.
– Болтает, однако! – крикнул он нам, сильно окая, и до самого Кий-острова мы больше не слышали от него ни единого слова.
Да и что говорить: разве перекричишь посвист ветра, плеск волн о борта, крики чаек и переменное – то басовитое, то вдруг скулящее – завыванье мотора?
БОЛЬНИЧНЫЕ СУДКИ. С больничной едой я познакомился рано: не оттого, что болел, а оттого, что моя мама-доктор, когда дежурила и не могла накормить меня ужином дома, делилась со мною едой из больничных судков.
Это называлось «снимать пробу». Прежде чем раздавать больным обед или ужин, санитарка-буфетчица приносила дежурному доктору пробу еды из котлов пищеблока. До сих пор помню, как выглядели эти стопки плоских кастрюлек, поставленных одна на другую и перехваченных общей ручкой-скобой. Обычно кастрюль было три: для супа, второго, то есть котлет или гуляша, и для чая или компота.
Отчего та казённая стопка кастрюлек вызывала во мне волну нежности и умиления? Может, мы просто-напросто обречены полюбить то, с чем судьба сводит нас в раннем детстве, и первые впечатления жизни становятся незабываемы? Или и впрямь та больничная пища так уж была хороша? Но, как бы то ни было, до сих пор памятен вид и запах больничных, к примеру, котлет, гарниром к которым служило водянистое картофельное пюре. Котлеты, обвалянные в сухарях – да и состоявшие, как я теперь понимаю, в основном тоже из хлеба, – так упоительно пахли и так сочились янтарным жиром, что их было жаль рвать казённою вилкой, из четырёх зубьев которой один был обломан, а три оставшихся торчали в разные стороны. Но и котлеты, и вилка были те самые, какие должны были быть, как и чашка с отбитою ручкой, и тарелка с сиротскою синей каймой и с непременным овальным клеймом «Общепит».
А картофельное пюре? Тогда, ещё в раннем детстве, я на всю жизнь усвоил, что настоящее картофельное пюре и должно быть таким: жидким и синеватым, с комками картофельных тёмных «глазков» и тем характерным вкусом, в котором ты различал даже привкус хлорки, которой буфетчица ополаскивала тарелки. А уж как удавалось буфетчицам одним лишь волшебным движением ложки придавать водянистой картофельной кляксе изящно волнистый рельеф, это и до сих пор для меня остаётся загадкой.
В казённой еде (в тех же самых больничных судках, что так памятны мне) содержался особый – не знаю, как это точнее назвать, – уют неуюта. Такой же уют неуюта был и во всей той эпохе, на которую выпали моё детство и юность. Общаги, вокзалы, больницы и лагеря (правда, я был знаком только с пионерскими), санатории, стройки, казармы, бараки – то есть места, где кипела общая жизнь, – были, с одной стороны, бесприютно-унылы, бесцветны, по всей стране одинаковы, и наполнял эти места общей жизни единый, казённый и сумрачный, дух. Но, с другой стороны, ты всегда чувствовал – это было каким-то подкожным, глубинным, мистическим знанием, – что именно в этих местах тебе не дадут пропасть. Если даже окажешься сир и наг, болен или несчастен, гол как сокол, то казённая и неумелая ласка огромной страны обогреет тебя, даст кров и пищу, подыщет работу: тоска, бесприютность и холод казённых пространств обернутся вдруг нежностью, даже любовью…
Вот и в той стопке больничных кастрюль, перехваченных общей ручкой-скобой, содержалась не просто еда (хоть больничную пищу с тех пор и доныне я предпочту иным деликатесам), нет, в тех кастрюльках-судках воплощалась суровая ласка-забота страны обо всех своих детях, пусть даже самых потерянных и непутёвых.
ВИШНИ. С чего начать оду вишням? Не с того ли, как ты лет уж тридцать назад сажал гибкие прутики и не верил, что из них когда-нибудь вырастут не просто деревья, а целый вишнёвый сад? И вот этот сад уже вырос – так же стремительно и незаметно, как прошла молодость, а за ней и почти вся жизнь, – и весной мы выходим смотреть на цветущие вишни.
Прекрасней всего они в сумерках, когда розовеет закат – цветом он напоминает вишнёвый компот – и на фоне заката цветущие ветви, теряя отчётливость, становятся то ли воспоминанием, то ли мечтой или грёзой – чем-то, словом, таким, что прекрасней и глубже реальности. И ещё, если вслушаться, цветущие вишни в густеющих сумерках звучат тихой музыкой. Словно кто-то невидимый там, среди белых ветвей, настраивает виолончель: её бархатистые ноты то тянутся, то обрываются, то опять начинают гудеть басовито и нежно. Это гудят внутри облака вишни майские сумеречные жуки. Приглядевшись, их можно увидеть: мохнатые шарики вьются, толкаясь о ветви и даже сбивая порой лепестки. Лепестки эти падают в твою чашку чая и на скамью, на которой ты оцепенел, не решаясь прервать равновесия редкой минуты – созерцания цветущих вишен на фоне заката…
Пропустим, пожалуй, май и июнь и вернёмся в наш сад в ту пору, как вишни созрели и время их собирать. Но почти каждый год нас опережают скворцы. Когда их стая, издавая жужжащие свисты, влетает в густую вишнёвую крону, то кажется, по ветвям и по листьям прошлась волна свежего летнего ливня. Лиственный купол вдруг наполняется щебетом, шумом и дрожью, а на землю срываются алые капли расклёванных птицами ягод. Такие, побитые клювами вишни вкуснее всего. Подберёшь пару ягод с земли – пальцы тут же окрасятся ярко-вишнёвою кровью, – с наслажденьем раздавишь о нёбо их сочную винную мякоть и будешь долго мусолить во рту две вишнёвые косточки, словно и нет у тебя дел важнее и интереснее, чем это катание косточек на языке.
Скворцы обирают не всё, кое-что остаётся и нам. Стремянку мы так и не завели, поэтому собираем вишни, кто как горазд: и с забора, и с табурета, и с развилок стволов. До сих пор пальцы помнят сопротивление ветки, которую пригибаешь к себе: глянцевитые листья шуршат по лицу, вишни качаются перед глазами – иную из ягод рвёшь прямо ртом, – и ты вдруг на секунду-другую ощущаешь себя частью этого дерева, как бы одной из ветвей, напряжённо несущих груз листьев и ягод.
Когда вишни собраны, лето уже перешло за зенит, и настают дни варенья. И вот тут я должен описывать, как под деревьями сада, в латунном иль медном тазу, поднимается розовой пеной варенье; описание это для русской литературы ещё неотвратимее, чем знаменитая рифма «морозы-розы». Но я, хоть убей, не могу точно припомнить: а я-то сам видел такую картину? Или я только воображал её, или, пуще того, только вычитал из чужих описаний?
Иногда кажется, что всё-таки видел – в раннем детстве, в саду одной из двух бабушек, Марии Павловны или Марии Денисовны. А потом опять сомневаюсь: да нет, всё же вряд ли, наверное, я себе это надумал…
Но откуда ж тогда вижу я жёлтый латунный таз – он такого же цвета, как примус, который гудит под ним напряжённо и туго, – вижу розовый венчик пены по краю варенья, пыхтящего алыми пузырями, и чувствую даже тот запах: сладкий, с миндальным привкусом косточек, запах варенья из вишен?
И вообще, откуда приходит к нам то, что мы знаем и любим, откуда приходят слова, мысли, образы? Из нас ли самих или из того мира, что нас окружает? Или из каких-то нездешних пространств, где как раз и хранится всё то, что и было, и будет, и откуда возник, может быть, этот именно таз с пузырящейся пеной варенья?..
ВОЗМОЖНОСТЬ ЧАШКИ ЧАЯ. Вот сижу на осеннем балконе, попиваю дымящийся чай, смотрю на сады и на крыши, на рыжую линию дальнего леса, на небо, уже поменявшее розовый утренний свет на дневной, голубой, и думаю: а ведь то, что в руках у меня чашка чая, которую я могу пить, никуда не спеша, ведь это же настоящее чудо! Сколько всего должно было сойтись и совпасть, случиться – или, наоборот, не случиться, – уравновесить друг друга, поймать миг гармонии в этом негармоничном, куда-то всё время несущемся, мире, чтоб я неспешно сейчас поднимал эту синюю чашку, подносил бы к губам, ощущал во рту терпкую горечь, а после смотрел бы сквозь марево чайного пара на зубчатую, рыжую линию дальнего леса…
Во-первых, должно быть всё более-менее ладно в семье и во всём нашем доме. Родители, дети, жена должны быть здоровы, никакие серьёзные неполадки и ссоры не должны омрачать нашу жизнь, соседи должны быть дружелюбны, а такие спокойные дни, как вы понимаете, выпадают не так уж и часто. Во-вторых, там, где я работаю, не должно оставаться тяжёлых, неясных больных, да ещё, не дай Бог, с осложнениями после моих операций. Какое уж там спокойное чаепитие, когда мысли всё время в больнице?
Но, допустим, в семье и в больнице наступило временное затишье. А всё ли в порядке в твоём старом доме? Не засорилась ли фановая система, не завоздушился ли отопительный контур, не капает ли с потолка конденсат, не прохудились ли водопроводные трубы? А ведь дом-то давно уж немолод – он ровесник мне самому – и болеет почти так же часто, как и любой пожилой человек.
Вот ещё, кстати, помеха спокойному, неторопливому чаепитию – собственные болезни. С одной стороны, на здоровье грех жаловаться – на шестом-то десятке я ещё кое-как трепыхаюсь, – но, с другой стороны, я давно позабыл то счастливое время, когда о здоровье не думалось вовсе.
Да ладно здоровье – о нём, в конце концов, можно какое-то время не думать, – а как быть с совестью? Разве можно спокойно пить чай, наслаждаясь прозрачною ясностью осени, когда неспокоен «когтистый зверь, грызущий сердце, – совесть»? А ведь совесть-то по-настоящему никогда и не может быть ни спокойной, ни вполне чистой, потому что все мы в грехах, как собака в репьях.
Вот и получается, что возможность спокойного, неторопливо-блаженного чаепития стремится к нулю. Рассуждая логически, оно просто-напросто невозможно; а когда оно всё же случается, это и есть настоящее чудо.
Но давайте посмотрим на чайное чудо ещё и с другой стороны. Как много трудилось людей для того, чтобы чашка горячего чая дымилась сейчас перед тобой! Это и сборщицы чая где-нибудь на плантациях Индии или Цейлона, и рабочие чаеразвесочных фабрик, грузчики и водители автомобилей, это железнодорожники и продавцы магазинов и ещё множество разных людей. А те, кто построил дом и вот этот балкон, разве они не вложили свой труд в сегодняшнее чаепитие? А гончары, что слепили вот эту чудесную чашку? А те, кто стоят, так сказать, на страже чайного ритуала: полицейские и коммунальщики, энергетики и дежурные доктора, управленцы и пограничники, и разные там губернаторы или министры – словом, вся королевская рать? Как подумаешь, чуть ли не всё человечество потрудилось иль трудится в эту минуту, чтоб ты мог неспешно и благостно выпить вот эту свою чашку чая.
И как же не быть благодарными людям за то, что они подарили? Как не ценить этот дар, как не чувствовать: чашка чая, которую ты сейчас держишь в руке, есть, так сказать, фокус жизни во всех смыслах слова? И фокус, как некое чудо, которого не должно было быть, но которое всё же случилось; и фокус, как точка схождения множества сил, интересов, надежд и энергий.
Так что, когда вам захочется чуда, не стоит ходить далеко: чудеса всегда рядом. Хоть эта вот чашка с дымящимся чаем, хоть вообще всё что угодно, на что только упал ваш внимательный взгляд, это всё чудеса, которых, сказать откровенно, и быть не должно, но которые всё же случились внутри того главного чуда, которое называется «жизнь»…
ГОЛОДНЫЕ ПОХОДЫ. Вообще-то, мы только их так называли – «голодные», то есть без запаса еды в рюкзаках, – а на самом-то деле редко когда удавалось поесть с таким наслаждением, как в этих самых «голодных» походах.
В них еду воспринимаешь особо, как милость, которою нас одарила дорога. Что бы ни подвернулось – гроздь ли горькой рябины, куст спелой смородины или калины, молодой кукурузный початок, земляничная россыпь в сосновом лесу, горсть липовых почек или сладкое корневище рогоза, – ты всему этому радуешься словно ребёнок подарку. Да и сам превращаешься, на это время в ребёнка. Ты с таким любопытством рассматриваешь, ощупываешь, нюхаешь, пробуешь очередной дар дороги на вкус, как бывало лишь в раннем детстве, когда ты познавал мир непосредственно – через его вкус, запах, форму и цвет. Это уже потом пришло время абстракций, умственно-отвлечённых понятий о мире; но абстракции порой напоминают замороженные продукты в пластиковых упаковках, те, что лежат в супермаркетах: через их целлофановый холод трудно почувствовать цвет, вкус и запах живой, настоящей еды.
В этом смысле голодный поход – это встреча с реальностью безо всяких посредников, так сказать, носом к носу. Уже ради этого – то есть освежения в себе самом чувства жизни – стоит странствовать с полупустым рюкзаком. Обычно мы брали с собой только чай да немного овса и изюма, чтобы подстраховаться на случай какой-нибудь крайней бескормицы.
Но встреча с реальностью, о которой я здесь рассуждаю, порой требует и труда, и терпенья. Разве просто поймать, а потом запечь в углях змею? Да пока нажжёшь сами угли, сойдёт семь потов. Или, шаря руками по илистой отмели, стоя по пояс в воде, собирать пресноводных перловиц или беззубок? А надирать ленты липовой заболони, потом крошить их ножом мелко-мелко – иначе не прожуёшь – и часа полтора варить суп из коры? А собирать чернику или бруснику, когда комаров вокруг столько, что ближайшие кочки, кусты, сапоги и свои распухшие руки видишь в каком-то звенящем дыму? А выдирать корневища рогоза, ощущая, как под ногами зыблется, чавкает и пускает болотные газы трясина?
Но всё равно, как бы ни было трудно, эти хлопоты по добыванию пищи были некой игрой, в которую ты играл с детским, давно уж забытым азартом. Возвращенье к ребёнку в себе было главным, что ты находил в этих самых «голодных» походах.
Не забудем и то, что вместе с движением к личному детству ты приближался и к детству всего человечества. Ведь собирание разных плодов и кореньев, моллюсков и листьев, ягод, зёрен и почек, которым ты занимался в походе, было именно тем, чем на самой заре человечества занимались и первобытные люди. Ещё прежде того, как они научились рыбачить или охотиться – или тем более возделывать землю, – они просто-напросто собирали то, что им дарил мир. Наверное, и Адам со своею лукавой подругой, когда были выдворены из Эдема, стали шарить в траве или листьях деревьев, отыскивая что-нибудь на пропитание.
Но ведь это же значит, что мы, собиратели, как бы двигаясь вспять по пути человечества и приближаясь к его, человечества, детству, становимся ближе и к раю. Нас больше не отделяют от него те препоны и стены, которые воздвигла цивилизация; собирая плоды и коренья, мы слышим дыхание райских садов, потому что живём в это время вот именно тем, что Бог дал…
ГОРОХОВЫИ СУП. Приходилось ли вам есть настоящий гороховый суп? Может статься, и нет, потому что такой суп готовят в немногих, особых местах.
Я всегда удивлялся: почему никакой из супов, что мне доводилось поесть, не шёл ни в какое сравнение с тем гороховым супом, которым меня, как дежурного доктора, кормили в больнице? Все иные супы – в том числе и гороховые, но «небольничные» – были словно бледные копии с оригинала, дышавшего жизнью и силой. Такой густоты, аромата и вкуса, как в больничном гороховом супе, нельзя было встретить нигде: ни в гостях и ни дома, ни в простецких столовых, ни в дорогих ресторанах.
Но вот как-то раз судьба занесла меня в крымский посёлок Вилино. В центре его располагалась столовая, там кормили сезонников, приезжавших на сбор винограда. И вот сижу я в полупустой столовой, попиваю вино прошлогоднего урожая и жду, когда будет готов мой любимый гороховый суп. Спешить некуда – в Крыму вообще торопиться нельзя, – и я с интересом разглядываю, как за стойкой раздачи, отделяющей залу столовой от кухни, меж огромных кастрюль неторопливо и важно проплывают грудастые поварихи. Вот одна из них сняла крышку кастрюли – взлетел, клубясь, пар – и, помешивая шумовкой, стала что-то высматривать в недрах бурлящего варева. Судя по запаху, это и был долгожданный гороховый суп. Но странно: над рыжим, бугристым, клокочущим озером супа время от времени появлялись два треугольных плавника. Можно было подумать, что в супе гоняются друг за другом акулы. «Что за диво?» – недоумевал я. И вдруг повариха, засучив рукава, ухватила сначала один, а потом и другой треугольник и, натужась, потянула их из бурлящего варева.
Я подумал, что брежу: из недр клокотавшей кастрюли, словно подлодка из океанских глубин, всплывала громадная, страшная морда свиньи! Волны супа стекали с её оскаленного рыла, оставляя кружки моркови и лука на кожистых складках, а звериные глазки смотрели пронзительно-злобно…
Повариха, кряхтя, перебросила эту громадную голову в эмалированный таз, отёрла лоб тылом ладони и крикнула мне:
– Ну что, суп-то есть будешь?
И вот уже я – вместе с тарелкой густейшего и ароматного супа – нёс от стойки раздачи и разрешение давнишней загадки. Теперь-то я знал, почему лишь в огромных больничных котлах – да в кастрюлях такой вот столовой – гороховый суп получается так наварист и густ. Ибо где ещё можно сварить – целиком! – свиную голову, которая и превращает обычный гороховый суп в кулинарный шедевр?
ГРИБНАЯ РАДОСТЬ. Тема грибов начинается в сумраке леса, с треска веток под сапогами, со шмыганья разных там мышек-лягушек в ногах, с паутины, которая липнет к лицу, и с бродильного запаха лиственной прели, чем гуще который, тем больше шансов вот-вот набрести на грибы. А тут ещё космы лишайников и нашлёпки зелёного мха на стволах, и далёкие крики: «Ау-у!», и огненный куст бересклета, который заставил тебя обойти вкруг него, любуясь на алые ягоды-серьги и розово-полупрозрачные листья.
Но недаром же то, чем ты занят сейчас, называют «грибная охота». Желание найти гриб нарастает в душе с такой силой, что первый сегодняшний боровик появляется, кажется, даже не столько из вороха рыжей листвы возле старого пня, сколько именно из твоего желания отыскать его. Словно вспышка, округлая бурая шляпка на миг ослепляет – ты содрогаешься, как от удара, – а потом со счастливой улыбкой падаешь перед грибом на колени…
Можете, если угодно, смеяться, но в этом тягостном, всё нарастающем напряжении поиска, затем краткой вспышке-разрядке что вдруг сменяется приступом слабости – в этом есть нечто почти эротическое. Во всяком случае, я нередко встречал в лицах молодых женщин, выходящих с полной грибною корзиной из леса, такое счастливое изнеможение, словно они только что предавались любви, а не просто искали грибы.
Но мы отвлеклись. Грибная охота – ещё не кулинария (а пишем мы именно кулинарный словарь), но всего только подступы к ней. Пропустим, пожалуй, и то, как мы – еле живые, в поту, в паутине и лиственном соре – вышли из леса (сделав пару вёрст крюку, до крови сбив ноги, но всё же не бросив корзину с грибами), пропустим то, как потом до полуночи всей семьёй перебирали грибы и как всё в квартире пропахло грибным духом, и приблизимся сразу к столу, на котором, средь прочих закусок, стоит миска солёных груздей.
О проекте
О подписке
Другие проекты