Та была похожа на сорокалетнюю Бритни Спирс, которая закончила курсы бухгалтеров, здорово потолстела и никогда не была в шоу-бизнесе. Во всяком случае, кожа у нее на лице больше говорила о внезапном приходе весны, когда под лучами солнца ровный до этого снег становится пористым и блестящим, нежели о кропотливой заботе кудесников макияжа. Короткая и кокетливая прическа «под целочку», как определил ее для себя Филиппов, состояла из обесцвеченных в гепатитную желтизну не самых густых на свете волос.
Польщенная его вниманием, суррогатная поп-принцесса вынула из уха наушник своего телефона и улыбнулась:
– Что, простите?
– Я спрашиваю – куда летим?
Лицо суррогата в розовом стало слегка беспомощным. Для нее это был не совсем тот вопрос, который она ожидала услышать после двух с лишним часов полета. Она вполне могла рассчитывать на что-нибудь вроде «Вам нравятся горные лыжи?», или на любую другую чушь, которой обычно пользуются мужчины, чтобы завязать разговор, но услышала она именно это:
– Куда мы летим?
Филиппов с очень серьезным видом смотрел ей в лицо, судя по всему, ожидая ответа. Розовый мозг сорока-с-чем-то-летней принцессы ощутил подвох и напрягся. Следы этого напряжения заметно проступили у нее на лбу в районе бровей. Она думала.
– В каком смысле – куда? На Север… В ваш родной город.
Теперь пришла очередь Филиппова напрягаться.
– В мой город? А ты знаешь, где я родился?
– Конечно. Вы же сами сказали.
Филиппов тоже нахмурил брови, хмыкнул, потер лоб, а потом с подозрением уставился на соседку:
– Когда?
– В аэропорту. Еще перед вылетом.
Она вынула наушник из второго уха и выключила музыку в своем телефоне.
– А мы разве знакомы? – недоверчиво спросил Филиппов.
– Ну да… Я – Зина. Вы что, не помните?
Она удивленно смотрела на него, пытаясь понять – шутит он или говорит серьезно.
– Нет, – покачал он головой. – Я вообще ничего не помню. У меня обморок был сейчас в туалете. И, кажется, я там ударился головой. Я даже не помню, кто я.
Принцесса Зина перестала дышать. В ее розовой, обесцвеченной перекисью водорода жизни, возможно, происходили драматические события, но случай Филиппова был явно круче всего.
– Как не помните? – наконец проговорила она. – Совсем?
– Абсолютно. – Филиппов пожал плечами. – Кто я?
К этому времени стюардессы со своей огромной облезлой тележкой добрались до их ряда кресел, и старушка, активно дремавшая у иллюминатора, начала подавать признаки жизни. Дремала она именно что активно и даже напоказ, потому что в самом начале полета, когда самолет еще только выруливал на взлетную полосу, вынудила Филиппова пересесть на ее место рядом с проходом. Своей тревожной старушечьей совестью она чувствовала, что ей надо отыгрывать заявленную в прологе роль, состоявшую в том, что она была сильно больна, и от этого даже стонала, и что единственным средством от ее наверняка неизлечимой болезни могло послужить только место рядом с окошком, куда она благополучно переползла через усевшуюся уже розовую Зинаиду, быстро разулась и тут же страдальчески закатила глаза, чтобы не видеть весь этот измучивший ее несправедливый и жестокий мир. Впрочем, всякий раз, когда стюардессы принимались что-нибудь разносить, она невероятным усилием воли восставала к жизни и надолго задерживала их с требованием показать ей все, что они предлагали. Получив желаемое, она ловко шуршала оберткой, хрустела печеньем, потом ставила пустой стакан на откидной столик Зинаиды, поднимала свой, чтобы устроиться поудобней, и со смиренным стоном отходила в гостеприимное лоно страдания.
Теперь она, видимо, по-настоящему проголодалась, и Зинаиде пришлось выдержать небольшой штурм. Старушка нервничала, толкалась и переспрашивала, боясь что-нибудь упустить, долго решала – мясо или рыба, а бедная Зинаида, которой не терпелось загрузить Филиппова, как внезапно опустевшую флешку, без конца передавала взад и вперед нестерпимо горячие аэрофлотовские судочки с едой.
В перерывах между этими судорожными транзакциями, когда старушка на мгновение затихала в раздумьях о коварстве стюардесс и бренности всего сущего, взволнованная Зинаида успевала вводить Филиппова в курс дела:
– Вы известный режиссер… Модный… Вас все знают… Ну, неужели не помните?
– Да? – говорил он. – Театральный режиссер? Или в кино?
– И там, и там… Вы недавно за границей какой-то приз получили… В Италии, кажется.
– На Венецианском фестивале?
– Нет… По-моему, в Риме.
– Бабушка, – прерывала их диалог измотанная вторым подряд перелетом через всю страну стюардесса. – Ну, вы будете брать что-нибудь?
– Жаль, – продолжал Филиппов. – Я бы хотел в Венеции… А там, куда мы летим… меня тоже все знают?
– Конечно. Там вообще про вас легенды рассказывают. И каждый второй хвастается, что с вами знаком. Нет, слушайте, вы правда ничего не помните?
В этот момент старушка наконец пришла к нелегкому для себя решению и потребовала вернуть судок с мясом, от которого успела дважды отказаться минуту назад.
– Все забыл, – покачал головой Филиппов, передавая поднос в надежные старушечьи руки. – У меня есть семья?
– Нет. То есть раньше была, но сейчас вы в разводе. И это был уже второй брак. Первый вообще практически сразу не сложился. Слишком рано женились.
– А дети?
– Один сын. Он с вашей бывшей – ну, в смысле, со второй – в Европе где-то живет. Она его туда увезла к своему новому. У нас в городе много про это говорили.
– Да? И что говорили?
Зинаида смутилась и занялась оберткой на своем подносе.
– Ну… Говорили, что вы ее бьете… То есть били…
– Давай помогу. – Филиппов отнял у нее поднос и одним привычным движением сорвал с него прозрачную пленку. – Вот так.
– Нет, ну это всё сплетни, – продолжала она. – Вы не принимайте близко к сердцу.
– Да я и не принимаю. Мне вообще, если честно, плевать. Я никого не помню. Хочешь пирожное? Я не буду.
– Спасибо.
– Bon appetit.
Они приступили к трапезе и некоторое время молча жевали разваливающееся на волокна рагу с водянистыми овощами. Мальчик лет пяти, сидевший в кресле через проход, ковырялся у себя в носу, а затем облизывал палец.
– Что еще говорят? – спросил Филиппов, опуская тупую пластиковую вилку.
– Говорят, что вы гей.
– Стюардессу позовите, пожалуйста, – потребовала старушка у иллюминатора. – Она мне рыбу дала. Я же говорила им, что хочу мяса.
– Мое будешь? – предложил ей Филиппов. – Тебе откуда отрезать? У меня самая вкусная филейная часть.
Старушка секунду смотрела ему в глаза, потом начала ковыряться в своей рыбе. Филиппов перевел взгляд на Зинаиду:
– Думаешь, насчет голубизны – правда?
– Не знаю, – пожала она плечами. – Мужчина вы, конечно, вполне себе… Но по нынешним временам, сами знаете, все так сложно. Кто гей, кто нормальный среди мужиков, с первого взгляда не разберешь. Иногда такие сюрпризы бывают, что обхохочешься. Я, когда про вас это услышала, не поверила. Но потом даже в газетах стали намекать. Желтые, конечно, газетенки, а сомнения все равно возникли. Дыма без огня не бывает.
– Резонно. Еще что говорят?
– Что вы алкоголик и наркоман. Одно время много об этом трепались, но теперь поутихло…
Они помолчали, а потом Зинаида внезапно нырнула под свой столик и выудила оттуда белый пластиковый пакет с красной эмблемой «Moscow Duty Free».
– Ну, а это вы узнаёте?
Она торжествующе смотрела на Филиппова, показывая ему белую чашку со следами кофе внутри и ожидая немедленного просветления, но он лишь покачал головой.
– Вы же сами мне ее дали.
– Я? Зачем?
– Вы ее для меня украли.
– Та-а-ак, – протянул Филиппов. – Еще и воруем…
– Нет, вы из хороших побуждений. Вы увидели, как я в баре прятала блюдце, подсели ко мне и предложили украсть его вместе с чашкой. Еще про кафе в Амстердаме и про кексы с марихуаной рассказывали… Ну что, совсем ничего не помните?
Она жалостливо смотрела ему в лицо.
– А ты зачем прятала блюдце?
– Вы уже спрашивали… Там, в аэропорту.
– Не помню. Расскажи еще раз.
Она вздохнула, почему-то смутившись, и скроила глупую мину.
– Вы смеяться будете.
– Не буду. С чего ты взяла?
– Вы уже смеялись.
– Да? Ну, все равно расскажи. Мне интересно.
Она закатила глаза под лоб, как будто решалась на откровенность, но при этом стеснялась важных для нее чувств.
– Я это блюдце на память хотела забрать.
– На память? – Он усмехнулся. – О чем? О баре?
– Ну вот, видите. Вы так уже говорили.
– Да не помню я ничего. Маразм какой-то. Зачем тебе блюдце?
– На нем снизу написано «Аэропорт Домодедово».
– И ты решила стырить его на память об аэропорте?
– Да нет, о Москве. Я же вам сказала тогда, что уезжаю домой навсегда и в Москву больше не разрешат вернуться.
– Кто не разрешит?
– Да есть там… Короче, не важно. Не разрешат.
– Ты вроде взрослая уже тетя.
Она засмеялась, издав при этом странный звук.
– Чего смеешься?
– Меня ровесники тетей не называют.
Филиппов прислушался к ее смеху и снова уловил в нем дополнительный звук.
– Ну-ка, сделай так еще раз.
– Как?
– Ну вот так, как ты сейчас делала. Хрюкни.
– Я не хрюкала.
– Да ладно тебе.
– Не хрюкала, я вам говорю.
– Ага, не хрюкала. А это вот что?
Он передразнил ее смех и отчетливо хрюкнул в конце, втягивая носом воздух.
– Поняла? Вот так ты смеешься.
Временами Филиппову действительно хотелось потерять память. Жизнь его отнюдь не была неказистой, однако вспоминать из нее он любил совсем немногое. Список того, что он оставил бы себе после внезапной и давно желанной амнезии, состоял всего из нескольких пунктов. Первые места занимали песни Тома Уэйтса, их он хотел помнить всегда; затем шла сверкавшая на солнце, бешено вращающаяся бутылка водки, со смехом запущенная высоко в воздух рукой лучшего друга, который, в отличие от этой бутылки, несомненно подлежал амнезии; лицо двухлетнего сына, покрытое грубой, почти зеленой коркой от бесконечного диатеза, и его слеза, мгновенно исчезающая в глубоких сухих трещинах на щеках, как будто это не щеки, а склоны, и он не ребенок, а маленький печальный вулкан, и склоны его покрыты застывшей лавой. Напоследок Филиппов оставил бы себе воспоминание о беззаботной толстухе в необъятных черных брюках и дешевой цветастой куртке, которая выскочила однажды пухлым Вельзевулом прямо перед ним из метро, нацепила наушники, закивала и стала отрывисто скандировать: «Девочкой своею ты меня наза-ви, а потом абни-ми, а потом абма-ни». Свои требования она формулировала уверенным сильным голосом и, судя по всему, твердо знала, чего ждет от жизни. Вот, пожалуй, и все, о чем Филиппов хотел помнить. Все остальное можно было легко забыть.
Мечта навсегда избавиться от бесполезного и надоевшего балласта не раз приводила его в игривое настроение, и тогда он просто имитировал утрату памяти, но, даже отчаянно придуриваясь перед своими армейскими командирами, институтскими преподавателями или всесильными продюсерами с федеральных телеканалов, он всегда немного грустил оттого, что на самом деле все помнит. В этих приколах никогда не было особой цели. Скорее они служили отражением его тоски по несбыточному. Однако на этот раз Филиппов хотел вульгарно извлечь пользу из любимой, практически родной заморочки. И дело было вовсе не в Зинаиде, с которой он совершенно случайно познакомился в Домодедове, и даже не в том, что он по-настоящему грохнулся в обморок в самолете, – нет, дело заключалось в том, зачем он летел в свой родной город.
Филиппову было стыдно. Все связанное с этим чувством ушло из его жизни так давно и так основательно, что теперь он совершенно не знал, как себя вести – как вообще себя ведут те, кому стыдно, – а потому волновался подобно девственнику накануне свидания с опытной женщиной. Впереди было что-то новое, что-то большое, о чем он мог только догадываться, и теперь он ждал этого нового с любопытством, неуверенностью и как будто даже хотел встречи с ним. Стыд бодрил его, будоражил, прогонял привычную депрессию и скуку. Филиппову было стыдно за те слова, которые он собирался произнести в лицо последним, наверное, оставшимся у него близким людям – тем, кому он еще не успел окончательно опротиветь. Ему никогда не было стыдно за свои выходки, но сейчас он испытывал стыд вот за такого себя, у которого хватает наглости не только на безоговорочное предательство, но и на то, чтобы, совершив это предательство, явиться к обманутым с бессовестной просьбой о помощи.
Два дня назад в Париже он подписал бумаги на постановку спектакля, придуманного его земляком, партнером и другом. Тот был известным театральным художником и в свое время многое сделал для того, чтобы странный и никому не нужный режиссер из провинции добился успеха не только в Москве, но стал востребован и в Европе. Без его неожиданных, зачастую по-настоящему фантастических идей у Филиппова, скорее всего, ничего бы не вышло, и дальше служебного входа в московских театрах его бы так и не пустили. Буквально за пару лет их внезапный и свежий тандем покорил самые важные сценические площадки, привлекая к себе внимание неизменным аншлагом, скандальными рецензиями и не менее скандальным поведением режиссера. Однако на этот раз французы хотели одного Филиппова – художник у них был свой.
Разумеется, он мог не подписывать с ними контракта, но предложение было таким хорошим, Париж осенью – таким манящим, да еще агент намекнул, что после Парижа, скорее всего, откроется опция с одним из бродвейских театров, что Филиппову, который струсил все это потерять, в конце концов пришлось подписать бумаги. Он так и говорил себе: «Мне пришлось», как будто у него на самом деле не осталось выбора. На Север в свой родной город он теперь летел, чтобы, во-первых, самому объяснить другу, что у него не осталось выбора, а во-вторых, ему позарез нужны были эскизы спектакля, в которых его друг, насколько он знал, уже успел сформулировать все свои основные и наверняка решающие для успеха этой постановки идеи.
В общем, гораздо легче было бы прибегнуть к старому доброму беспамятству и разыграть партию с другом по давно проверенной схеме, прикинувшись опять, что он все забыл, и в процессе как-то сымпровизировать, выкрутиться, чтобы в итоге получить эскизы, но тут, как на грех, подвернулась Зинаида, и Филиппов не удержался. В легкой атлетике, насколько он помнил, это называлось фальстарт. К тому же он пошло хотел узнать, что о нем говорят на родине. Покинув промерзший северный город более десяти лет назад, он еще ни разу туда не возвращался, и потому не знал, как там к нему относятся. До нынешнего момента ему на это было просто плевать. В списке того, что подлежало забвению, это место числилось у Филиппова под номером один.
– Через десять минут наш самолет приступит к снижению. Просьба привести спинки кресел в вертикальное положение, поднять откидные столики и застегнуть ремни безопасности.
Филиппов открыл глаза и покосился на Зинаиду. Та смотрела в спину старушке, прилипшей к иллюминатору. Очевидно, бабушка хотела созерцать бескрайние поля облаков не только глазами, но еще плечами и даже кофтой.
– Расчетное время прибытия двенадцать часов, – продолжал голос в динамиках. – Местное время одиннадцать часов двадцать минут. Температура в городе минус сорок один градус.
– Сколько, сколько? – протянул кто-то сзади.
– Ни фига себе, – отозвался другой голос. – В октябре!
Филиппов не помнил наверняка, сколько должно быть градусов у него на родине в конце октября, но точно знал, что не минус сорок. Это была скорее декабрьская погода. Вообще, все эти холода припоминались довольно абстрактно – как детские обиды или приснившийся кому-то другому сон, и даже не сам сон, а то, как его пересказывают. Путаясь и все еще переживая, пытаются передать то, что безотчетно взволновало почти до слез, но из этого ничего не выходит, и все, что рассказывается, совершенно не интересно, не страшно, безжизненно и нелепо. Слова не в силах передать того, что пришло к нам из-за границы слов, – того, что охватывает и порабощает нас в полном безмолвии. Примерно так Филиппов помнил про холод.
За все эти прошедшие годы его тело утратило всякое воспоминание о морозе. Его поверхность больше не ощущала стужу физически, как это было раньше. Его кожа не помнила давления холода, забыла его вес, упругость, плотность, сопротивление. Изнеженная московскими, парижскими и женевскими зимами поверхность Филиппова с трудом припоминала, сколько усилий требовалось лишь на то, чтобы просто передвигаться по улице, разрезая собой густой, как застывший кисель, холод.
Глядя в спину Зинаиде, которая, упрямо на что-то надеясь, продолжала смотреть в спину старушке, Филиппов совершенно непроизвольно и, в общем-то, неожиданно провалился в далекое прошлое. Брезгливо перебирая полезшие из всех самолетных щелей образы и воспоминания, он даже слегка помотал головой, как будто хотел стряхнуть их с себя. До этого момента он был совершенно уверен в том, что они навсегда покинули его, осыпались и скукожились, как мерзкая прошлогодняя листва, чавкающая под ногами в мартовском месиве. Но теперь одно только упоминание о настоящем холоде мгновенно пробудило всю эту скучную мразь, и она прилипла к Филиппову, предъявляя свои права, требуя нудной любви к прошлому и внимания.
О проекте
О подписке
Другие проекты
