– Увы, ничем вас не могу обрадовать, молодой человек. К глубочайшему моему сожалению, двор Его Величества не может себе позволить покупку вашего шедевра. Да-да, шедевра – не смущайтесь!.. Он великолепен, в этом не может быть и тени сомненья. Чувствуется рука подлинного мастера, великолепная школа… Но, понимаете ли, мой дорогой… – сухонькая лапка графа доверительно легла на черное сукно скульпторского рукава, – ему не место здесь. Все, что вы тут видите, – фон Бернсбах широким жестом обвел великолепный интерьер зала, золоченое дерево мебели, декоративных гирлянд и розеток, оттеняющих драгоценный штоф на стенах, томные картины в тяжелом багете, – принадлежит минувшему веку, равно как и, к сожалению, ваш покорный слуга… Над всем этим витает запах тлена, и недалек тот час, когда новый хозяин, вооружившись хорошей метлой, смахнет все это траченное молью и изъеденное жучком барахло в помойку… Ваша же работа, герр Виллендорф, относится к совсем другому времени. Поверьте мне – я знаю, что говорю.
Старик помолчал, мелко жуя бескровными губами и глядя куда-то в пространство.
– Вы несколько опоздали родиться, герр Виллендорф: такая мощь была бы по душе… – граф воровато оглянулся и, хотя зал был пуст, заговорщически понизил голос: – Неистовому Корсиканцу. Да-да, вы прекрасно меня поняли!.. Или, наоборот, родились слишком рано… В любом случае, я вынужден вам отказать. Позвольте предложить вам эту небольшую компенсацию…
На инкрустированную черным деревом и перламутром поверхность стола легла длинная полоска бумаги, исписанная каллиграфическим почерком и украшенная королевской печатью, – банковский билет на двести саксонских талеров.
– И если вы создадите что-нибудь более подходящее к этому паноптикуму – милости просим к нам, герр Виллендорф…
Когда последние домики дрезденского предместья скрылись за пеленой дождя, Юрген остановил кучера, выпрыгнул из возка и, оскальзываясь в грязных лужах, кинулся назад, туда, где на ломовой телеге возвышался укутанный парусиной «шедевр».
Под испуганными взглядами возницы скульптор, ломая ногти и раня в кровь о дерюгу костяшки своих чутких пальцев, сорвал крепящие покрывало веревки и сдернул его прочь.
– Почему и ты не вызвал восторга, каменный урод?! – завопил он, брызгая слюной прямо в лицо черному всаднику в сверкающих под дождем рыцарских латах. – Почему вместо признания, восторга, богатства ты принес мне вот этот презренный клочок бумаги?
Сильная ладонь ваятеля, привыкшая к молотку и резцу, медленно смяла в жалкий комок плотную желтоватую бумагу с красной печатью…
– Я ненавижу вас всех – каменные истуканы, плоды моих неусыпных бдений, мои уродливые дети!.. Пропадите вы пропадом!
Виллендорф схватил с телеги забытую кем-то из королевских плотников кувалду, которой забивали клинья, не позволявшие тяжеленной статуе сдвинуться при всех невзгодах дальнего пути, и размахнулся, целя прямо в полированную кирасу на груди рыцаря. Трепетавший на облучке мужик шустро порскнул в кусты и затаился там, не желая попасть под горячую руку сумасшедшему господину.
– Возвращайся в грязь, чудовище! – воскликнул скульптор, готовясь нанести сокрушительный удар, но удержал стальной боек в какой-то доле дюйма от камня.
Его остановил брезгливый взгляд истукана, надменно следящего за своим творцом сквозь приоткрытое каменное забрало. А еще более – яростные глаза коня, подходящие скорее адскому демону, чем скромному животному, весь смысл жизни которого – нести на себе человека…
Кувалда выскользнула из вмиг ослабевшей руки и глухо ударилась о дно телеги. Виллендорф отшатнулся и прикрыл лицо ладонью, не в силах выдержать осязаемо жгущий кожу взгляд своих созданий.
Постояв так почти полчаса, промокший до нитки ваятель выудил из лужи полуразмокший комок бумаги, швырнул опасливо показавшемуся из своего укрытия вознице несколько мелких монет и, жестом велев снова закутать изваяние тканью, зашагал к терпеливо ожидающему экипажу…
Проклятый холод близких горных вершин, покрытых вечными снегами, проникал сквозь потертую кожу, которой был обит возок, ничуть не хуже, чем вода сквозь марлю. Юрген Виллендорф не мог согреться с того самого момента, как крошечный караван, покинув благодатную долину Женевского озера, принялся карабкаться вверх. Не помогали даже жаровня с углями в ногах и добротный шерстяной плащ. Правильно говорили знающие люди, что лучше было двигаться на запад, пересечь французские земли, сплавиться на барке по Сене до Гавра и оттуда, морем, уже направиться домой. Возможно, в Париже удалось бы избавиться от груза, громоздящегося в телеге, которую едва тащит четверка волов.
Разве Гельветика, созданная, чтобы потрясти женевских надутых индюков, не может сойти за какую-нибудь Марианну? Ах, да, у той же фригийский колпак на голове… Тогда за Европу, Францию, Свободу, Равенство или Братство… Черт, монархия… Тогда за Юстицию. Что, при дворе Луи-Филиппа не может быть статуи Правосудия? Или Верности?
А все страх перед морскими путешествиями. Можно подумать, что тряская повозка чем-то лучше парусника в бушующем море.
Скульптор приоткрыл окно и сплюнул скопившуюся во рту горькую слюну на дорогу.
– Не дело это, господин, – пробасил восседающий на облучке швейцарец.
– Почему?
– Прогневаете горного духа. Тут ведь не то что плевать где попало нельзя – нужду справить малую и то лишь под деревом можно. Или на травке где-нибудь. А на камни – ни-ни! Вот и терпишь, бывало… Зубами скрипишь, а терпишь…
– Ерунда это, басни.
– Не скажите, господин… Это тут ерунда, чуть ли не по ровному едем.
«Ничего себе „ровное“, – подумал Виллендорф. Сразу же за дверцей возка открывалась бездна очередной узкой долины, на дне которой, скрывая редкие домики с черепичными крышами, курился не то туман, не то уже облака. От взгляда в нее замирало сердце. – А я-то считал, что скоро уже вниз…» До Женевской Республики он добирался кружным путем через Данциг, Прагу, Вену, Милан и Турин. Как оказалось, настоящих гор он даже еще и не видел. Кто же знал, что обратно придется возвращаться не налегке.
– Вот когда на Роттенбахский перевал будем подниматься, тогда увидите, каково это… Там обвалы и камнепады, как в долине дождик.
– А как этого духа умаслить?
– Да проще некуда, господин. Киньте ему монетку, и вся недолга. Он и не будет сердиться.
– А сколько?
– Да хоть сколько. Можно батцен, можно пять раппенов.[2] Лишь бы не медяшку. До мелочи он ужас какой лютый – может и горы тряхнуть. Тогда мало не покажется. Хотя, может, вас и пропустит, господин…
– Почему? – Юрген замер, роясь в кошельке.
– Почему? – в свою очередь удивился возница. – Он ведь каменный, Горный Хозяин-то. Совсем как девка эта ваша каменная, которую быки в телеге тащат. Ладная девка, жаль только, не живая!.. – прищелкнул он языком. – Вот и признает вас за своего. А то и выше себя. Его-то ведь черт сотворил, а вы сами истуканов своих тешете. Значит, и вы сродни черту.
«Может быть, и в самом деле? – горько усмехнулся про себя Виллендорф, выуживая из вышитого кожаного мешочка золотой. – Может быть, я просто не того прошу о милости?.. На, держи, приятель!..»
Крошечная блестка стремительно полетела с обрыва, ударяясь о камни и отскакивая. И, словно в благодарность, позади каравана с кручи скатился одинокий булыжник размером с мужской кулак…
– Господи! Почему ты, дав мне талант, не дал всего остального? – страстно вопрошал Юрген Виллендорф, стоя на коленях перед огромным распятием в стенной нише церкви Святого Михаила, изгоняющего дьявола. Когда-то, лет семьсот тому назад, она дала имя затерянному в лесах и болотах Восточной Пруссии поселению христиан, одному из первых в тогда еще дикой языческой стране.
За прошедшие годы молодой скульптор возмужал, виски посеребрила седина, лоб избороздили морщины, в уголках губ залегли горькие складки. Он женился и схоронил супругу, не родившую ему детей, способных прожить хотя бы десять лет, женился вновь, обзавелся хозяйством… Множество невзгод пролетело и над самим континентом. Отпылал по всей Европе кровавый пожар революции, могучим зверем подмяла под себя почти всю раздробленную Германию чудовищно разбухшая Пруссия, находящая теперь силы грозить даже Австрийской империи, пошатнулся и едва устоял под ударом объединенной Европы русский колосс… Ничего не изменилось лишь в творческих делах ваятеля. Люди восхищались, возмущались, трепетали перед его творениями, никого не оставляли они равнодушными ни в аскетичном Берлине, ни в утопающей в роскоши Вене, ни в загадочном Петербурге, ни в разгульном Париже, ни в туманном Лондоне… Но нигде не принесли они их творцу столь вожделенной славы или хотя бы денег. Лишь оскорбительные подачки, похожие на откуп, который платят разбойнику, чтобы не беспокоил, не разрушал мирную и налаженную жизнь…
Чтобы сводить концы с концами, скульптор вынужден был переоборудовать часть мастерской под камнерезный цех и точил на потребу тупым бюргерам копии дворцовых ваз из уральского малахита, откровенно ненавидя и презирая этот жалкий заработок.
Не раз, не десять и не сто раз хватал он кувалду, дабы сокрушить, стереть во прах все множившееся и множившееся каменное воинство, не только заполонившее мастерскую, каретный сарай, двор и сад, но и лезущее в дом, отвоевывающее одну комнату за другой, загоняющее хозяев все выше и выше. Лишь одна преграда существовала для рыцарей и драконов, гарпий и единорогов, гордых монархов и рвущих цепи рабов: ограда владений Виллендорфа. За нее они если и переступали когда, то непременно возвращались под родной кров после бесплодных попыток завоевать хотя бы клочок жизненного пространства вовне.
– Услышь же меня, Господи!.. – бился и бился у пронзенных мраморным гвоздем ступней Спасителя потерявший веру во все на свете ваятель. – Снизойди до жалкого раба твоего! Хотя бы на склоне лет дай мне частичку того, к чему я так долго стремился…
– Ты не прав, сын мой, – раздался дребезжащий старческий голос из-за спины молящегося, и Юрген, вздрогнув, обернулся.
В нескольких шагах от него стоял, скорбно качая головой, сухонький старичок – настоятель церкви Святого Михаила преподобный отец Губерт. Они много лет были знакомы, и не раз набожный скульптор совершенно бесплатно предлагал церкви свои работы, среди которых в изобилии присутствовали образы различных святых и праведников. Увы, пастырь Божий всегда вежливо, но непреклонно отказывался, сетуя на пронизывающий все виллендорфовские скульптуры дух противоречия, отсутствие смирения и бунт грешной плоти, неприемлемые для храма.
– В чем я не прав, отец мой?
– Ты требуешь там, где должен смиренно просить, упрекаешь в том, за что должен благодарить, не видишь того, на что Создатель указывает тебе своим перстом…
– Это я не смиренен? – горько улыбнулся Юрген. – Это я неблагодарен?.. Я бы не удивился, услышь все это из других уст, но из ваших, святой отец…
– И тем не менее это так, сын мой. Господь до последнего мига испытывает нас перед тем, как пролить свою благодать.
– И когда же он намерен ее пролить? Не на мой ли гроб?! – Лицо скульптора исказилось: он почти кричал. – Я не святой подвижник, отец мой, чтобы вдоволь насладиться посмертной славой, лежа в сырой могиле! Мне незачем беседовать о красоте мрамора и гранита, чистоте линий и блеске полировки с могильными червями! Я хочу признания сегодня, сейчас!
– Смирись, грешник! – возвысил голос священник, осеняя беснующегося Виллендорфа крестным знамением. – Покайся в гордыне!
– Мне не в чем каяться! – вскочил на ноги Юрген, запахиваясь в плащ и нахлобучивая шляпу на глаза. – Если в чем-то я и виноват перед ним, – небрежный кивок через плечо заставил преподобного Губерта в ужасе отшатнуться, – то лишь в долготерпении!..
Едва не сбив с ног попятившегося святого отца, скульптор стремительно прошагал между рядами скамей, и развевающийся за его спиной плащ плескался, будто черный флаг. Нет, будто черные крылья.
– Остановись, несчастный!..
Но двери уже захлопнулись, оставляя отца Губерта наедине с его ужасом…
О проекте
О подписке