Чёрный «Кадиллак» мчал Лео обратно в Бруклин-Хайтс, увозя от запаха страха старой пекарни к удушающему аромату власти и долга. Джино молчал, но его молчание было красноречивее любых обвинений. Оно висело в салоне густым, ядовитым туманом, затмевая даже запах дорогой кожи и полировки. Лео чувствовал на своём затылке тяжёлый, сканирующий, осуждающий взгляд, но не поворачивался в его сторону, не давая удовольствия увидеть смятение в своих глазах. Он смотрел в автомобильное стекло на мелькавшие, как кадры из чужого кино, улицы, но видел не их, а лицо старого Джованни – испещрённое морщинами отчаяния, беспомощное, мокрое от унизительных слёз. И на его фоне, словно вспышка света в подвале, – лицо той девушки из бара. Эдди. Её широко раскрытые глаза, полные не животного страха, а какой-то дикой, несгибаемой внутренней гордости, которая обожгла его тогда, в дымном полумраке «La Notte».
Он ненавидел себя за ту слабость, ту жалость, которую проявил в пекарне. Отец был прав, как всегда. В их мире, мире волков и акул, сострадание было смертельным диагнозом. Но ещё сильнее, до физической тошноты, он ненавидел ту маску ледяного безразличия, которую ему приходилось надевать, как вторую кожу. Маску Моретти. Под ней оставался он сам – Леонардо, парень, который видел в очертаниях облаков будущие архитектурные формы, который тайком читал Вирджинию Вулф и запоем слушал джаз, чувствуя себя вечным заложником, вечным актёром на собственном празднике жизни, где он был и гостем, и главным блюдом.
«Ты – Моретти. Твоё сердце должно быть из камня, а воля – из стали. Ты не имеешь права быть просто Лео», – звучал в его голове набатом голос отца, вытравляя всё лишнее, всё человеческое.
«А кто дал им право решать, кем мне быть? Кому я должен?» – робко, но упрямо возражал другой, давно задавленный голос, голос его настоящего «я».
Они подъехали к особняку, и машина замерла у подъезда, бесшумно, как кошка. Джино наконец разомкнул губы, и его слова повисли в воздухе, острые и холодные.
– Я не буду ничего говорить твоему отцу. Пока. – Его голос был тихим, почти ласковым, но от этого лишь опаснее, словно шипение кобры перед ударом. – Но если ты ещё раз, по своей глупости или мягкотелости, опозоришь его имя, я лично позабочусь, чтобы ты понял, какую реальную, осязаемую цену имеет милосердие в нашем деле. Понял, пацан?
Лео не удостоил его ответом. Он просто толкнул тяжёлую дверь, вышел на холодный воздух и, не оглядываясь, зашёл в дом. Ему отчаянно нужно было побыть одному. Он прошёлся по бесконечно длинному коридору, мимо дорогих гобеленов и молчаливых портретов предков, словно чужак в собственном доме. В своей комнате он схватил с полки потрёпанный томик Джойса – «Дублинцы» – и с тихим криком ярости швырнул его об стену. Книга упала на персидский ковёр с жалким, бессильным шлёпком. Бессилие. Он чувствовал его каждой клеткой. Он был заложником своего имени, своей крови, своего будущего, которое ему не выбирали, а вручили, как униформу палача.
И тогда возникло острое, почти животное желание вырваться. Уйти от этих давящих стен, от этого сладковатого запаха денег, власти и страха, который вызывал у него спазмы в горле. Он вспомнил о Бэттери-парке. О том клочке зелени и свободы на самом краю острова, где можно было дышать полной грудью, чувствуя солёный ветер с Атлантики, и смотреть на воду, представляя, что ты свободен, что за горизонтом – другая жизнь.
И тогда, как озарение, он вспомнил о ней. Об Эдди. В её глазах, в отличие от всех окружающих, не было ни подобострастия, ни отвращения, ни лести. В них был вызов. И – ему почудилось – странное, мгновенное понимание, будто она, как и он, знала, каково это – быть не на своём месте, играть не свою роль.
Это было безрассудно. Глупо. Опасно до дрожи. Отец пришёл бы в ярость, сравнимую разве что с извержением вулкана. Джино бы высмеял, а потом «исправил» его ошибку. Но именно поэтому он должен был это сделать. Это был бы его маленький, тихий, но отчаянный бунт. Его крошечный, зыбкий мост через бездну одиночества к чему-то настоящему, неиспорченному.
Он подошёл к телефону – роскошному аппарату из чёрного дерева и блестящей стали – и, сделав глубокий вдох, набрал номер «La Notte». В трубке послышались щелчки, затем – грубый, простуженный мужской голос.
– «La Notte», слушаю.
– Это Лео Моретти, – произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и властно. – Позовите к телефону Эдди, официантку.
– Э-э… дон Лео, она сейчас занята, на кухне, посуду моет…
– Позовите. Сейчас же. – в его интонации прозвучала сталь, та самая, которой учил отец. Он ненавидел этот тон, но сейчас он был необходим.
В трубке послышались удаляющиеся шаги, приглушённые переговоры, какой-то шум. Потом – лёгкое, прерывистое дыхание.
– Алло? – её голос прозвучал настороженно, сбито, и в нём слышалась усталость.
Сердце Лео ёкнуло, совершив неправильное движение в груди. Он внезапно с болезненной ясностью осознал всю абсурдность, всю сумасшедшую рискованность своей затеи.
– Эдди? Это Лео. Лео Моретти. – Он замолчал, чувствуя себя идиотом. Что он может ей сказать? «Я хочу поговорить»? Звучало бы как насмешка.
– Я вас слушаю, синьор, – её голос стал холодным, отстранённым, гладким, как лёд. Голосом служанки, которую барин удостоил вниманием. Этот профессиональный, защитный тон заставил его взбодриться, вернул ему решимость.
– Завтра. Днём. Ты свободна? – выпалил он.
В трубке повисло неловкое, тягучее молчание. Он почти слышал, как крутятся её мысли.
– Я… я должна работать, синьор. После обеда смена.
– Я договорюсь с Бульдогом. Ты будешь свободна, – он снова вложил в голос ту неоспоримость, что слышал у отца. Он не просил. Он информировал. – Встретимся в Бэттери-парке. У памятника солдатам. В два часа. Это не предложение, Эдди.
Он тут же пожалел о последней фразе, резкой и неуклюжей. Он не хотел её запугивать, не хотел, чтобы она шла из-под палки. Он хотел… он сам не знал, чего он хотел. Просто поговорить с кем-то, кто не боится его и не льстит ему, кто видит в нём не фамилию, а человека.
Снова пауза, ещё более гнетущая. Он слышал, как она дышит, и ему представилось, как она стоит у грязной стены кухни, сжимая трубку побелевшими пальцами.
– Хорошо, – наконец, почти шёпотом, сказала она. – Я буду.
– До завтра, – он бросил трубку, не дав ей передумать, не сказав больше ни слова, боясь сорваться.
Он стоял, прислонившись лбом к холодному, гладкому дереву телефонного аппарата. Его ладони были влажными, сердце колотилось с бешеной скоростью. Он только что, собственным голосом, назначил свидание служанке из спикизи. Сын Доменико Моретти, наследник империи, крёстный сын Лаки Лучано. Это было не просто безумие. Это было самоубийство.
Но впервые за долгие месяцы, закованные в лёд нервы дрогнули, и он почувствовал не страх и не отвращение, а щемящее, тревожное, живое ожидание. Он подошёл к зеркалу в прихожей и внимательно посмотрел на своё отражение. И увидел в своих глазах, обычно таких усталых и пустых, не наследника мафиозного клана, а просто молодого человека, который боится и надеется, который совершает глупость и чувствует себя от этого живым. Он снова был Леонардо. Всего на один день. Всего на одно свидание. И этот миг, хрупкий и украденный, стоил возможных последствий.
***
Эдди медленно, будто тратя последние силы, положила тяжёлую чёрную трубку на рычаги аппарата. Рука у неё предательски дрожала, и она спрятала её в складках передника. Лео Моретти. Позвонил лично. Не через слуг, не через Бульдога. Сам. И приказал, нет, потребовал прийти.
Роза, мывшая рядом посуду в тазу с мыльной пеной, тут же навострила уши, как сытый, но любопытный кот.
– Ну? Кто это был, пташка? Тот самый принц из сказки? – просипела она, вытирая руки о грязный фартук.
– Он… он велел мне завтра встретиться с ним. В Бэттери-парке. Днём.
Роза присвистнула, протяжно и многозначительно, качая головой.
– Ну, детка, я же говорила. Держись крепче, сердце в рукавицы спрячь. Видно, ты ему приглянулась. Только не забывай, чем такие романтические истории в наших кругах обычно заканчиваются. Сломанные сердца, испорченные репутации и… ну, в общем, ты сама понимаешь, что ещё ломают и портят.
Эдди ничего не ответила. Её мозг, холодный и аналитический, работал с бешеной скоростью, отсекая ненужные эмоции. Это был шанс. Тот самый, стратегический, о котором говорил Хантер. «Сблизиться. Вызвать доверие. Узнать». Лео сам, по своей воле, шёл ей в руки. Его непонятный, абсурдный интерес был её пропуском в самое сердце логово зверя.
Но почему тогда её собственное сердце сжималось от странной, несвоевременной тревоги? Почему мысль о том, чтобы цинично использовать его порыв, его, возможно, единственную попытку вырваться к чему-то настоящему, внезапно показалась ей грязной, отвратительной? Она посмотрела на свои руки – на маленькую, уже затянувшуюся корочкой ранку от шипа той самой розы. Это была боль от правды, чистая и острая. А всё, что ей предстояло делать дальше, была сплошная, многослойная, ядовитая ложь.
Она мысленно представила лицо отца. Его последнюю, уставшую улыбку. Его последний, полный любви и тревоги взгляд. И его слова, сказанные ей когда-то, в другой жизни: «Если что, беги отсюда, девочка, и не оборачивайся».
Она сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Нет. Она не имела права на слабость. Не имела права видеть в Лео Моретти человека, молодого, запутавшегося, такого же одинокого, как и она. Он был всего лишь средством. Разменной монетой. Мостом к мести, который предстояло построить, а затем – сжечь.
Истинная, страшная цель завтрашней встречи была ясна и беспощадна: завоевать его доверие, его симпатию, его, о Боже, может быть, даже его чувства, чтобы потом, в нужный момент, безжалостно предать. Вонзить нож в самое уязвимое место.
Она вышла на задний двор, в царство мусорных баков и вечных луж, закурила дешёвую, вонючую сигарету и уставилась на грязную, облупленную стену соседнего дома. Она должна была играть свою роль. Играть так, чтобы он поверил. Чтобы проникся. Чтобы, в идеале, влюбился.
А потом – когда он будет беззащитен – выстрелить ему прямо в сердце. Метафорически. А может, и буквально.
Она сделала последнюю, глубокую затяжку, и едкий дым щекотал горло, вызывая лёгкий кашель. Она почти физически чувствовала, как что-то невинное, хрупкое и чистое, что ещё оставалось внутри неё, тихо умирает, смывается грязной водой в сток, чтобы дать жизнь холодному, мстительному призраку, которым она должна была стать.
Завтра начиналась охота. И она, дрожащая и испуганная, была и охотником, и приманкой одновременно.
О проекте
О подписке
Другие проекты