Читать книгу «Люди в голом» онлайн полностью📖 — Андрея Аствацатурова — MyBook.
cover





Так закончилась моя спортивная карьера. Едва успев начаться. Я остался слабым, худеньким, тщедушным. В восьмидесятые годы, когда в моде были бицепсы, трицепсы, а также Сталлоне и Шварценеггер в качестве убедительного приложения к ним, у меня появились серьезные комплексы. Одноклассники надо мной посмеивались. Потом мода изменилась. Но комплексы остались.

Недавно, проведя очередную пару в университете, я зашел в буфет. За крошечным столиком в углу сидели мои коллеги, Наталья Семеновна и Даша. Я кивнул им и встал в очередь.

– Андрей! – позвала меня Наталья Семеновна.

– Да, – повернулся я к ним.

– Мы с Дашей давно уже хотели сказать. Вам очень идет этот черный свитер. Вы в нем такой элегантный мужчина…

– Во мне мужского, Наталья Семеновна, – ответил я словами Розанова, – только брюки.

Наталья Семеновна улыбнулась.

– Андрей напрашивается на комплимент, – кивнула она Даше. – А мы вот назло не будем делать ему комплименты. Правда, Даша?

– Не будем, – согласилась Даша.

– Кстати, Андрей, – продолжила Наталья Семеновна, – кокетство, действительно… как бы вам сказать… не совсем мужское качество… Лучше берите кофе и подсаживайтесь к нам.

Игрушки и череп

В 1976 году я вряд ли кому-то мог показаться элегантным мужчиной. Разве что бабушке. Бабушки всегда умиляются своим внукам. Старики и дети ведь очень похожи. Например, и тем и другим требуются игрушки. Разница лишь в том, что дети играют пластмассовыми игрушками, а старики ничего такого позволить себе не могут. Иначе их отправят в дом для маразматиков. Но играть все равно хочется. Поэтому пожилых людей чаще, чем молодых, назначают руководителями, директорами заводов, премьер-министрами, школьными учителями. В результате получается даже лучше, чем у детей. Интереснее. Ведь игрушки пожилых людей живые. Они ходят, бегают, разговаривают, смеются, плачут. Почти как настоящие пластмассовые.

У меня, как и у всех, было две бабушки. Так вот одна действительно мною умилялась. И даже привезла мне в подарок иностранных пластмассовых индейцев. Другая, напротив, с самого начала была невысокого мнения о моих умственных способностях. Когда мне было восемнадцать лет и я уже учился в университете, она все еще сомневалась, есть ли смысл посылать меня в магазин за хлебом. Вдруг я не справлюсь…

– Ты такой несобранный, – сетовала бабушка. – Бери пример со своей двоюродной сестры.

Тут же рядом стояла моя двоюродная сестра. Круглая отличница. Она заканчивала школу. Ее лицо выражало готовность сразу же действовать, если старшие чего-нибудь попросят. В свою очередь, моя физиономия ничего подобного не выражала. А если что-то и выражала, то как раз ровно обратное: готовность послать всех, особенно старших, в задницу.

– Какой же ты все-таки несобранный! – продолжала вздыхать бабушка. Это было совершеннейшей неправдой. В университете я проявлял “собранность”, какой мог позавидовать любой самый занудный отличник. А вот в школе все было действительно по-другому. Почему, я и сам не знаю.

Школа меня раздражала. Уроки казались скучными и тянулись до бесконечности. На переменах мне тоже не нравилось. Было слишком шумно. Когда вокруг тебя на протяжении двадцати минут все вопят, прыгают и толкаются, это очень утомительно.

– А ты дружи с тихими ребятами, – посоветовал мне папа, – с теми, кто хорошо себя ведет и хорошо учится. И тогда тебе в школе будет интересно.

Сейчас, по прошествии стольких лет, мне кажется, что папа лелеял эту мысль – ну, чтобы его сын общался только с отличниками, – еще когда я ходил в детский сад. Папино воображение, наверное, рисовало такую картину: его сын, школьник младших классов – естественно, круглый отличник, возвращается домой, делает уроки. Потом, ближе к вечеру, к нему (то есть ко мне) приходят в гости друзья, тоже отличники. Каждый в белой рубашке, в выглаженной школьной форме, и обязательно в сопровождении родителей, очень интеллигентных и милых. Папа нас рассаживает полукругом возле старенького проигрывателя, и мы все вместе начинаем слушать мазурки Шопена или что-нибудь в том же духе. Музыку нужно подобрать правильно. Непременно чтобы классический репертуар, но на первых порах не слишком сложный. Тут главное не перегнуть палку. Не Скрябин, не Шёнберг – семилетним детям может показаться скучновато, а именно Шопен. Шопен – это то, что нужно. В самый раз. Затем взрослые пойдут на кухню пить чай и вести серьезные разговоры, а дети предадутся невинным развлечениям: поиграют в шахматы или в лото.

Когда у меня появлялся приятель и я сообщал об этом родителям, отец непременно спрашивал, как он учится. Я старался уклониться от прямого ответа. Если выяснялось, что приятель учится хорошо, то папа очень сердился и говорил:

– Вот видишь! Мальчик хорошо учится! И родители, наверное, им довольны. Только вот ты у нас такой оболтус.

А если новый приятель учился средне, то папа сердился еще больше и кричал маме:

– Видишь, Верочка! Нет чтобы дружить с хорошими мальчиками. Так ведь специально выбирает каких-то двоечников и лодырей.

Папа вообще часто бывал мною недоволен. Причем по самым неожиданным поводам. Помню, как-то раз меня оставили дома одного. Я сидел за столом и играл. Игрушек было немного. Набор бабушкиных пластмассовых индейцев и две шеренги революционных матросов со штыками наперевес. Их мне подарила мама. По сюжету мои индейцы сидели в крепости, сделанной из иностранных пивных банок. Такие пивные банки в семидесятых годах были большой редкостью, и выбрасывать их никому не приходило в голову. Революционные матросы почему-то выступали у меня в роли колонизаторов. У них была задача взять крепость штурмом. Вариантов развития сюжета было несколько. Но, как правило, полуголые индейцы побеждали. Папа, кстати, всегда злился, когда я играл в индейцев и матросов, и кричал:

– Опять ты своих чертей выложил! Лучше бы делом занялся! Книжку почитал или музыку послушал. Мазурки Шопена…

Поэтому играть в индейцев я мог только когда находился дома один. Но это, слава богу, случалось не так уж редко. Мама и папа много работали.

И вот я в очередной раз остался дома наедине с индейцами, революционными матросами и пивными банками. Я еще тогда хотел пустить в дело рыцарскую дружину из игрушечного набора “Ледовое побоище”, который мне только что подарили. И пытался определиться, за кого же все-таки будут сражаться рыцари: за индейцев или за революционных матросов. Наконец, я решил, что рыцари – русская и немецкая дружина – вероломно нападут на тех и других, а индейцы и матросы в условиях новой опасности объединятся. И в тот момент, когда я выстроил дружину на обеденном столе в боевом порядке, раздался телефонный звонок.

Я снял трубку и услышал пожилой мужской голос:

– Попросите, пожалуйста, Веру!

– Мамы дома нет. Она в магазине, – ответил я и тут же вспомнил фразу, которой меня выучили: – А что ей передать?

– Передайте, – сказали мне, – что звонил Балашов. Из Москвы. По важному делу.

Вскоре с работы вернулся папа. К тому моменту я закончил играть и успел спрятать своих “чертей” в нижний ящик письменного стола. Индейцы и матросы, как и предполагалось изначально, победили.

– Где мама? – спросил он меня.

– В магазин ушла. Сказала, что в магазине на Тореза обещали выбросить кур по рубль семьдесят пять.

Я тогда плохо представлял себе, что такое “куры по рубль семьдесят пять” и чем они отличаются от других. Но догадывался, что раз у них такое длинное название, значит, это не простые куры, а какие-то особенно хорошие и за ними нужно долго стоять в очереди.

– Понятно… – сказал папа. – А ты тут чем занимался?

– Домашнюю работу делал, – соврал я. – Нам примеры задали. А еще маме звонили из Москвы…

– Из Москвы? Кто? – удивился папа.

– Звонил… – тут я собрался с мыслями, – Башколов.

Папа почему-то очень рассердился:

– Звонил Балашов! Слышишь! БА-ЛА-ШОВ! Николай Иванович Балашов. Член-корреспондент Академии наук… Понятно?! А “башколов” – это ты!

С этими словами он ушел на кухню курить, и наш разговор прервался.

Вероятно, папа уже тогда начинал понимать, что ему все сложнее влиять на ситуацию. Осуществление проекта детского музыкального салона явно откладывалось на неопределенное время. И все же отец лелеял надежду ввести меня в круг приличных детей.

– Тебе надо побольше общаться с отличниками, – твердил он мне.

– Они все девчонки, – оправдывался я. – Не могу же я дружить с девчонками!

– Ну с Настей Донцовой ты почему-то общаешься, – резонно возражал папа, – а она ведь отпетая троечница.

В Настю Донцову я был влюблен. Она была похожа на актрису Белохвостикову. Тоненькая девочка. Круглое лицо. Большие испуганные глаза. Очень красивые, голубые. Прямые длинные волосы. Мы жили в соседних домах, часто возвращались из школы вместе и ходили друг к другу в гости. На дне рождения Насти из всех гостей я был единственным мальчиком. Остальные были девочки. Привели еще какого-то Вадика. Но он был сыном знакомых Настиной мамы. Когда мы маленькие, такие вот “вадики” неизбежны на наших днях рождения. Вадик сидел на противоположном от меня конце стола и исподлобья на всех смотрел. Внешность его я не запомнил. Помню только белёсые редкие брови на круглом лице. В какой-то момент он подсел ко мне и стал хвастаться, что родители купили ему новый велосипед. Я ему в ответ сказал, что у меня тоже есть велосипед. Вадик задумался и стал ковыряться в носу указательным пальцем. Я на всякий случай от него отодвинулся. Вообще тот день рождения был скучным. Настины родители затеяли детский концерт и заставляли нас читать вслух школьные стихи. Я застеснялся и стал упрямо отказываться. Настины родители мне не нравились. Они явно не одобряли нашей с Настей дружбы. Видимо, им казалось, что их дочь достойна мальчика, у которого успеваемость по основным предметом выше, чем у меня. Мой папа, кстати, тоже не был в восторге. Но он понимал, что сердцу не прикажешь и давить на меня не стоит. Настя… ну и бог с ней. В конце концов, с годами найдет себе девочку поумнее, из профессорской семьи. Будут вместе в филармонию ходить. Шопена слушать. А товарищи – дело другое. Тут следует проявить твердость.

– Ты бы очень порадовал отца, – сказал он мне как-то раз за обедом, – если бы подружился с Алёшей Петренко. Верочка! – повернулся он к маме. – Они тут с Алёшей листики собирали на остановке. Я наглядеться не мог! Два таких чудных мальчика!

Лёша Петренко был круглым отличником, и с первого класса его фотография висела на школьной доске почета. “Собирали листики…” Эти дурацкие “листики” папа вспоминал потом целый год. В тот день он забирал меня из школы. На трамвайной остановке мы встретили Лёшу Петренко и его маму, пожилую даму в демисезонном пальто и с выражением вдохновенной скуки на лице. Стоял теплый октябрь. Трамвая долго не было. Взрослые завели о чем-то разговор, а нас с Лёшей предоставили друг другу.

Лёшина мама сказала:

– Пока трамвая вроде не видно, идите, дети, вон к тем деревьям и поиграйте.

– Во что поиграть? – с готовностью спросил Лёша.

– Ну, листики пособирайте. Вон они какие красивые – желтенькие, красные. Помнишь, Алёша, мы стихотворение наизусть учили про золотую осень? Бегите, ребятки, посоревнуйтесь, кто первый соберет самый красивый букет.

Если бы в тот момент рядом был Витя Андреев или Вадик Кириллов из моего класса, мы бы нашли чем заняться. Мы бы в пятнашки поиграли или желудями покидались. Но Лёша сразу же направился туда, куда сказали. Мне пришлось к нему присоединиться. И тоже подбирать с земли дурацкие желтые листья, чтобы порадовать папу. До сих пор вспоминаю выражение полнейшего счастья и безмятежности на его лице.

Но это был всего лишь эпизод. Потом я стал Лёшу старательно избегать. Лёша и сам не рвался ко мне в друзья: все-таки я числился среди троечников. Леша меня раздражал. На уроках он сидел прямой, как палка, аккуратно сложив на парте руки, и глядел на учительницу круглыми немигающими глазами. У него была маленькая коротко стриженная голова и очень тонкая шея. Лёша чем-то напоминал череп, в который я играл, когда мне было три года. Но в сравнении с черепом он проигрывал. Этот череп хранился в зеленой коробке у бабушки. Его где-то достала моя тетя, художница, чтобы рисовать, как мне объяснили. Когда я приходил к бабушке, я первым делом шел в гостиную, где стояла зеленая коробка, доставал оттуда череп и начинал с ним играть.

– Череп, череп, – говорил я ему. – Здравствуй, дядя череп.

Я осторожно просовывал пальцы в пустые глазницы. Мне казалось, что череп меня понимает.

– Аля! – в сердцах кричала бабушка. – Сейчас же убери череп и перестань пугать ребенка!

Череп тут же отбирали, и я начинал плакать. Череп был гораздо лучше всяких там одноклассников. Особенно таких, как Лёша Петренко. Череп жил своей независимой жизнью. Он молчал, когда я с ним разговаривал, и внимательно слушал. А Леша всякий раз принимался, не дослушав, визгливо хохотать. И мне совсем не хотелось с ним дружить.

Люди в голом и “гамма глобулина”

Одинокий человек совершенно беззащитен. Одному нельзя никак. Надо, чтоб у тебя всегда кто-то был. Не обязательно человек. Достаточно какой-нибудь вещи. Но только, чтобы ее нельзя было куда-нибудь приспособить. Человек тебе совершенно ни к чему. Он говорит много, руками тебя как-то трогает. Вещь в этом смысле гораздо спокойнее. Лежит себе и лежит. Есть не просит. А один – это не тогда, когда людей рядом нет. Один – это когда у тебя ничего нет. Никаких вещей. Твоих вещей. У тебя есть школьная форма, ранец, пенал с карандашами, тетради, учебники. Учебники не твои, а библиотечные. В них строго-настрого запрещено рисовать.

Ты совершенно голый. Нудист на пляже тоже, конечно, голый. Но у него есть одежда. Она просто спрятана в рюкзаке на случай, если нудисту надоест показывать окружающим свои причиндалы. Или если нудист проголодается и пойдет домой обедать.

Одинокий человек совершенно беззащитен. Особенно если это маленький человек. Маленький не в смысле Акакий Акакиевич, Описий Описиевич или Иван Денисыч. Маленький в том смысле, что ему всего семь лет, что он ребенок. Для маленького человека выставляться голым – позор. Это некрасиво и постыдно. Для взрослого, пусть ты даже трижды Акакий Акакиевич, – это художественная акция, перформанс. Гордость и красота.

Или трагедия.

Но обязательно красивая трагедия.

В середине 1970-х у моей мамы, когда она работала в Институте культуры, учился студент-вьетнамец. Тогда к нам часто приезжали молодые люди из стран содружества. Этот вьетнамец был писателем и однажды сочинил киносценарий. Там, по сюжету, американские военные ворвались в деревню и изнасиловали женщину, молодую мать. Муж, член коммунистической партии, в тот момент где-то героически сражался с оккупантами. Женщина не перенесла позора и удалилась в монастырь. Потом война кончилась, американцев прогнали. Муж возвратился домой, а жены нет. Односельчане ему обо всем рассказали. Муж сначала пригорюнился, но потом взял себя в руки и отправился на поиски. Он объехал полстраны, пока, наконец, по счастливому стечению обстоятельств, не нашел свою жену в некоем монастыре. Женщина вышла к нему навстречу (тут, по сценарию, должна была звучать трогательная вьетнамская песня). Он обнял ее и уговорил вернуться. Сказал, что любит. И женщина в конце концов возвратилась к мужу, в семью, в работу.

Все это было изложено в виде сценария. Начинался он так:

Американские насильники насилуют вьетнамскую женщину в голом.

Женщина в голом зовет на помощь.

Подлые смехи.

Вьетнамцу накануне показывали альбом репродукций и научили выражениям “женщина в синем”, “женщина в черном”, “женщина в белом”. В самом деле, если есть “женщина в белом”, почему бы не быть “женщине в голом”?

И ничего смешного. “Женщина в голом”, которую насилуют американские насильники, – это трагедия. Особенно если рядом или где-то поблизости раздаются “подлые смехи”.

Трагедия, да. Но трагедия слишком красивая. Кстати, как потом стало известно, сценарий про “женщину в голом” вьетнамское руководство не утвердило. Видимо, в “женщине в голом” оно усмотрело что-то красиво-легкомысленное, то есть южновьетнамское, буржуазное, а стало быть, не совместимое с задачами социалистического строительства и заветами товарища Хо Ши Мина.

Семилетний “ребенок в голом” – это совершенно некрасиво, не легкомысленно и не буржуазно. Это стыд и позор.

Каждый год в школе перед первым сентября нас подвергали “медосмотру”. Заканчивался этот медосмотр унизительной для всякого ребенка процедурой. Медсестра заставляла нас ложиться на кушетку, животом вниз. Потом она стаскивала с лежащего ребенка трусы и колола ему в попу “гамму глобулина”. Это было не просто больно. Это было больно и одновременно позорно. Особенно когда медсестра стаскивала с тебя трусы, а потом отходила к медицинскому столику взять шприц. Ты лежал кверху попой, а на тебя глазели одноклассники, толпившиеся у входа в процедурную. Ты лежал совершенно голый (спущенные до колен трусы не в счет), беззащитный и одинокий. Ожидание укола, пока медсестра наполняла шприц возле столика, длилось целую вечность. Ты ощущал на себе, своей голой и позорной попой взгляды одноклассников.

Особенно девочек.

“ГАММА ГЛОБУЛИНА”. Когда я слышал это сочетание слов, одиночество казалось мне особенно непереносимым.

В результате у меня появился друг. Звали его Миша Старостин. Белобрысый худенький мальчик, небольшого роста. Очень шустрый и самостоятельный. Старостин часто получал двойки. Еще чаще, чем я. Просто потому, что его призвание было не учиться, а учить. Кстати, многие не понимают, как такое бывает.

Бывает, и еще как.

Вот возьмем, к примеру, меня. Я был абсолютно необучаем. Совсем как Миша Старостин. Неслучайно он стал моим другом. Сейчас, правда, я преподаю в университете. Я, бывший двоечник и “башколов”. Один раз какое-то существо, почти похожее на женщину, где-то публично высказалось в том смысле, что, мол, Аствацатурову напрасно разрешают преподавать “таким как мы” (как она, в смысле). Я ее однажды внимательно разглядел. И решил, что да, к “таким как она” меня действительно не стоит допускать. Карикатура в книжке – вещь вполне приемлемая. Но когда природа пробует себя в этом жанре, тут уж не до смеха. Душа уходит в пятки.

И вот я преподаю литературу, читаю лекции.

А Старостин сидит в колонии строгого режима. Я часто задумывался, почему наши судьбы так по-разному сложились?

Один питерский искусствовед мне как-то признался:

– Я, между прочим, Андрюша, хорошо помню тебя маленьким. Тихим двенадцатилетним мальчиком в круглых очках с толстыми стеклами. И мне всегда казалось, что ты когда-нибудь попадешь в тюрьму.

Жизнь распорядилась иначе. Пока, во всяком случае, я на свободе. А Старостин в колонии. Очень странно. Оба мы были необучаемы. Учителя от рождения. Разница, видимо, заключалось в том, что Мише ВООБЩЕ не требовались наставники. Мне они тоже вроде бы не требовались. А вот Миша мне был необходим.

 











 





 





 





 





...
5