Молочница жила в той же стороне, что и Татьяна-птичница, но еще дальше к лесу. И дом у нее был уже совершенно деревенский – с низкими потолками, с низкой дверной притолокой, с маленькими, крохотными окнами без форточек, – и совершенно деревенским был двор: огородный плетень – из редких полусгнивших, черных жердей, дорога от ворот в глубь двора, к хлеву – растоптана, разбита коровами в грязное месиво, и такая всегда, в самую сухую погоду, и всех фруктовых деревьев на участке – две яблони с вишней, а вся остальная земля – картошка да картошка.
– О! – сказала молочница, увидев ее. – Молоко понадобилось?
Так, словно это не она исчезла, а Альбина. Исчезла и не возникала, а вот подперло – и появилась.
– Ты где же это, Галя? – спросила Альбина как можно непринужденнее, улыбаясь и стараясь, чтобы в голосе ее не было упрека. – Что случилось?
– А чего долго шла? Недели две, поди, – не отвечая, сказала молочница.
– Как это я «шла»? – не поняла Альбина. – Это ты где? Вдруг – на, нету и нету, как это так…
– Теперь так, теперь, значит, все сами за молоком ко мне ходить будут, – усмехаясь своей угрюмой усмешкой, прервала ее молочница.
– А что такое… – снова начала было Альбина, и снова молочница не дала ей договорить.
– Так то, что нас с коровами совсем никого не осталось. Вон лето-то. Напасись-ка сена по такой мокряди. А комбикормов не напокупаешься. Никто и не носит теперь. Это я тебе, дура… А чего я буду, как дура. У меня нарасхват. Надо – сама приходи.
Не случись того же с Татьяной совсем недавно, вот только-только, так что Альбина не успела смириться до конца со своим новым, унизительным, как она ощущала, положением просительницы, она бы, наверное, удержалась, не дала воли своей амбиции, но Татьянин отказ еще горел в ней жаркой пощечиной, и второй она не снесла.
– Что, водку трудно покупать стало? – язвительно спросила она. – Много сил на добывание уходит?
Она уколола молочницу таким образом, вспомнив нелепые доводы Татьяны-птичницы, но она забыла, что для молочницы любое прикосновение к этой теме было все равно, что иголкой в гноящуюся рану, потому что муж ее уже дважды сидел в ЛТП – вполне, конечно, бессмысленно, умудряясь регулярно напиваться и там, а уж по выходу устраивая такие загулы, в которые спускал с себя все до трусов, – пил уже вчерную и старший сын, влетев по пьянке в какое-то уголовное дело и отбывая сейчас срок в лагере. Они разговаривали на крыльце – Альбина взошла на него, собираясь постучаться, занесла руку, и тут дверь распахнулась, выпуская из себя молочницу с подойником в руках, – крыльцо было широкое, большое, метр, не меньше, разделял их, – это и спасло Альбину. Лицо у молочницы, едва Альбина помянула про водку, густо налилось кирпичной кровью, и она, размахнувшись, мотнула перед собой подойником, целя Альбине в голову. Но Альбина отшатнулась, и, тускло блеснув, металл ведра промелькнул у нее перед глазами.
– Ах, ты, сука такая! – глухо выдавила из себя молочница, снова занося руку с подойником для размаха, и Альбине, на ощупь, перехватываясь руками по скользким после дождя перилам, вперед затылком, чтобы не выпустить молочницу из поля зрения, пришлось скатиться по ступенькам вниз. – Ты, сука, еще в мою жизнь будешь лезть?!
Ни о каких дальнейших переговорах после подобного не могло быть и речи. Теперь – только разорвать отношения. Разом и навсегда.
– Дуй свое молоко сама! Залейся им! – выкрикнула Альбина с земли, отпуская в себе все стопоры и вкладывая в свои слова все наслаждение ответной ярости. – Тощее молоко, тощее год от году! Разбавляешь почем зря, наживаешься!
Это было истинной правдой, пенка на молоке, когда вскипятишь и дашь затем отстояться, поднималась прежде в палец толщиной, потом стала с каждым годом все утоньшаться и утоньшаться, и последние года два так и просилось упрекнуть молочницу в этом.
– Наживаюсь, нет – не твое дело! – тяжело забухала сапогами вниз по ступеням молочница, ожидать от нее сейчас можно было чего угодно, неизвестно чего, и Альбина предпочла убраться восвояси: повернулась и, оскальзываясь в грязи, пошла как можно быстро к воротам.
Молочница своим угрюмым, тяжелым голосом прокричала ей вслед что-то еще, – она уже не вслушивалась и не разобрала что.
Но теперь нужно было найти ей замену.
Так их молочником стал Семен.
О Семене она слышала и раньше. Что появился у них в поселке настоящий куркуль, бывший заместитель директора строительного техникума из города, держит трех коров разом, несколько телят да еще чуть не гурт овец, – целую ферму устроил у себя на участке, соседям от него никакого покою нет. Место Альбины в поссовете было самым широким перекрестком в поселке, и через день после скандала с Галей она уже знала, где он живет. То, что о нем рассказывали, делало его личностью во всех смыслах примечательной. Прежде в поселке были только молочницы. То есть, разумеется. в домах, где держали коров, непременно имелись мужчины, держать корову без мужской силы было б немыслимо, но мужчины там, без исключения, находились в тени, рабочая сила – и все, а собственно всеми молочными делами заведовали женщины. У Семена же торговые дела вел именно он. Жена доила корову – и ни во что дальше не вмешивалась, а уж он вел все переговоры с покупателями, самолично наполнял банки и бидоны, делал отметки в тетради о долге. И кроме того, у него была самая высокая цена в поселке. «Не хотите – не берите, на творог перетомлю и на рынке продам», – говорил он, и у него брали: молоко его, по отзывам, было не похоже ни на чье другое, душистое по-особому, роскошный букет ароматов, будто бы бархатное на язык, чем он, интересно, говорили о нем, и кормит коров, если они доятся у него таким молоком.
Семен оказался лысоватым человеком лет сорока пяти, с круглым пухлым лицом и круглыми, светлыми шильцами смотревшими глазками, донельзя говорливый и прилипчивый – прилипчивее банного листа.
– Ой, кто пожаловал, кто пожаловал! – встретил он Альбину, взяв ее руку словно бы для приветствия, и тер ее, мял в своих руках с полминуты, не давал отнять. – Власть к нам пожаловала, вот те нате вам. Молочко понадобилось власти, молочка Семенова, не иначе, а?
– Да, хотела бы о молоке договориться, – сказала Альбина.
Она вспомнила Семена. Года три назад это было. Он объявился в поссовете с документами на покупку дома в поселке, и шли эти документы, разумеется, через нее. Через нее шло много таких документов, и спустя месяц она уже могла не узнать человека, но Семена она тотчас узнала. Семен хотел обойти закон. Хотел стать владельцем сразу двух жилищ: и квартиры в городе, и дома здесь, в поселке. Так, чтобы и квартиру в собственно городе, и дом здесь, не получилось в свою пору даже и у них с мужем. Пришлось выбирать. А у Семена, выходит, получилось. Она тогда остановила его документы, он ходил скандалил, и длилось это и месяц, и другой, и третий, она ушла в отпуск, уехала вместе с детьми в семейный пансионат в Судак, на Черное море, а когда вернулась – он уже больше не возникал, и она о нем забыла. А оказывается, у него все получилось, и Семен-молочник и тот Семен – это было одно лицо!
– Молочка все хотят, все хотят молочка, как же без молочка! – сказал Семен, отпуская, наконец, ее руку. – Хлеб да молочко есть – все, дело в порядке, сыт будешь. Молочко – это ведь не водица, это тебе и творожок, и сырок, и маслице, режь хлеб, намазывай, хлеб с маслицем – что ж лучше-то, а?! А? Что власть-то думает? – потребовал он от Альбины ответа на свою бурную тираду.
– Да, разумеется, – коротко согласилась с ним Альбина.
– Что разумеется, что разумеется, что это за ответ – «разумеется»? – Голос Семена построжел – будто он был на экзамене, и Альбина отвечала ему на отметку. – Вы мне скажите по-человечески, ясно, четко и внятно: нельзя без молока, хана без молока, капец и капут, а?
– Да ну что же, конечно, – только и смогла выдавить из себя Альбина.
Неприятен ей был Семен, и если бы не нужда, ответила ему совсем по-другому, а приходилось вот и терпеть его словесное извержение, и еще вести с ним разговор.
Семена на этот раз устроил все же и такой ее ответ.
– Нельзя без молочка, никак нельзя, правильно, – резюмировал он. И спросил: – А сколько надо? Литр? Два? Три? Каждый день, через день?
Альбине было б удобнее через два дня, взять сразу побольше, чтоб пореже ходить, но, выслушав ее пожелание, Семен отрицательно помахал рукой.
– Нет, так не пойдет. Молочка хотите – давайте по-моему: через день. Через два дня – такой практики у меня нет. Через день. Или каждый день. Хотите каждый день? У меня многие каждый день ходят. Довольны! Как клуб здесь у меня. Пока коровы там доятся – посидят, поговорят, пообщаются, Где еще общаться? Вот у меня!
– Да чем вас через два дня не устраивает? – попыталась настоять на своем Альбина.
– Я сказал. Через день. Или каждый день. Так – пожалуйста. По-другому – нет. – В голосе Семена была непререкаемая твердость, которой, казалось бы, при такой его говорливости неоткуда было и взяться.
Потом, позднее, Альбина поняла, почему его не устраивало, чтобы она брала молоко так редко: большими порциями слишком сложно было равномерно распределить молоко среди многочисленных покупателей. Но сам Семен объяснить ей это не мог. Не то что не хотел – не мог! Против его естества было объяснять кому-то что-либо.
Но о том, что занимало и заботило его, об этом как раз он очень любил поговорить, и «клуб», о котором Семен поминал Альбине в первый ее приход к нему, был нужен, собственно, ему самому.
– Ага, ну так готовьтесь, готовьтесь, припасайте в кошельках, я посмотрю-посмотрю и подниму плату за литр еще на полтинник, – говорил он, прохаживаясь по дорожке перед бревнами у него во дворе, на которых, в ожидании, пока коровы будут подоены, сидели, с бидончиками и банками в руках, его покупатели. – Я мини-трактор себе, чтобы сено возить, вынужден был купить? Вынужден. Косцов мне нанимать пришлось? Пришлось. Это все, как говорится, производственные расходы. Мне их кто возместит? Как нас учит политэкономия, возместить их мне должен потребитель. Потребитель – это кто? Это вы! Значит, я посчитаю, посчитаю – и подниму.
– На полтинник, Семен, это же дорого, ты что! – непременно говорил ему кто-нибудь с бревен.
– Полтинник? Дорого?! – останавливаясь, изумлялся Семен. И соглашался. – Вообще дорого, конечно. Но куда денетесь, будете брать. Другие все следом за мной поднимут, Куда денетесь.
Голубоватые шильца его глаз светились довольством и истинным наслаждением, которое он получал от своего «выступления».
– Альбина Евгеньевна, дорогая моя, куда же вы, стойте, не уходите! – говорил он Альбине, налив ей молока и занимаясь следующим покупателем. – Стойте-стойте, у меня к вам вопрос, так просто вы от меня уйти не можете. – И, наполнив банку другому покупателю, подпихивал того рукой к выходу с веранды, где обычно разливал молоко, а Альбину брал за локоть и придвигался к ней поближе: – Ну-ка вы мне расскажите, у вас муж такой человек, он с вами делится, что же, значит, с нами будет, куда мы движемся?
Альбина старалась уйти от таких разговоров. Достаточно было того, что она сама ходила за молоком. И за то, что ходила сама, еще платить беседами с ним! Жевать с ним всю эту жвачку, которую беспрерывно жевал и не мог пережевать муж! Еще не хватало.
Ее занимало собственное. И если все же не удавалось уклониться от разговора, старалась перевести его на темы, которые волновали ее.
– Так вы, Семен, как с квартирой в городе поступили? Кто-то в ней остался прописанным? Жена? Но у вас тогда там площади много лишней, вам бы не разрешили.
Семен, однако, только отмахивался от ее вопросов. Он вообще, лишь речь заходила о неинтересном ему, сразу же увядал, взгляд его терял возбужденный блеск, тускнел, – острые шильца как бы затупливались в одно мгновение.
– Ой, Альбина Евгеньевна… ну нашли о чем, охота вам тоже! – говорил он.
Так она и не выяснила, как ему удалось сохранить и квартиру и купить дом, как не выяснила, почему он оставил свое вполне приличное место заместителя директора, дававшее ему какое-никакое, а положение, перевелся на некую полуфиктивную неприсутственную должность для сохранения стажа и стал, в общем-то, никем, потому что вообразить себе человека, занимающего более ничтожное положение, чем то, в которое поставил себя он, сделавшись кем-то вроде крестьянина-единоличника, выражаясь старым языком, было невозможно.
– А потому что вам всем жрать скоро нечего будет! – с каким-то особым довольством говорил он в ответ на ее вопрос.
– Как это? При чем здесь еда? – не понимала она его. Она не видела совершенно никакой логики в его ответе. Когда он не отвечал – в этом была логика, но в том, как он отвечал в данном случае, она никакой логики не улавливала.
– И тогда я вас всех буду держать в кулаке! Все у меня будете в ногах и в кулаке! – Он воодушевлялся, глаза его начинали остро светиться, вместо того, чтобы увясть, он расцветал. – Будете приходить ко мне: Семен, дай молочка! А я буду решать: этому дам, а этому не дам. А чего? Мое дело. Мое молочко, мне решать!
– В магазин пойду, – говорила Альбина, негодуя на себя, что вынуждена все-таки разговаривать с ним на его темы.
– А что в магазине? В магазине ничего не будет! – восклицал Семен. – Все у меня только. Я вот, овечки подрастут, стричь их буду, я уже деда нашел, он мне валенки катать станет. Я ему двадцатку, с вас – сто. Раздену вас, бездельников. Ведь вы кто? Бездельники! А бездельников наказывать надо.
Подобного Альбина уже никак не могла выдержать. Семен как бы балагурил, говоря все это, как бы все это не всерьез у него было, шутейно, но и шутейно не желала она слушать его.
– Не порите вы чушь! Перестанут завтра покупать у вас молоко – и куда вы с ним денетесь? Всё, позвольте! – решительно отстраняла она Семена с дороги.
И новый день возвращал ее к прежней, привычной, шедшей до нынешнего лета жизни. Но следующий, наступавший за ним, вновь переносил в жизнь реальную, вновь нужно было идти с белым эмалированным бидончиком по улицам, слушать Семена, гуляющего по дорожке перед бревнами, пока жена его доит коров.
Хорошо, жил Семен совсем не в той стороне поселка, где Татьяна-птичница и Галя-молочница. Хотя тоже почти у леса, но в другом конце. Слишком болезненны были для нее происшедшие изменения жизненного уклада, слишком жали душу, заставляя ощущать себя униженной, – недоставало только, чтобы еще Татьяна с молочницей видели ее шлындающей за молоком.
Впрочем, все эти изменения уклада не имели никакого отношения к тому ощущению новой жизни, в ожидании которой она теперь жила. Та, новая жизнь должна была принести ей некую громадную, сверхмерную, беспредельную радость, – она знала это, и ждала именно ее, по ней и должна была опознать наступившую новую жизнь.
Непонятная апатия, напавшая на Альбину нынешним летом, к середине августа перешла в ясную, отчетливую тревогу. Теперь она совсем ничего не могла делать, запустив всю свою работу в поссовете, документы, которые необходимо было оформить в день-два, лежали у нее в ящиках стола и не двигались с места, посетители приходили и уходили несолоно хлебавши, не разрешив никаких своих проблем, – мозг ее был не в состоянии ухватить сути их дел, и она сочиняла всякую нелепицу, чтобы только отделаться от чужого присутствия в своей комнате. Председатель поссовета уже несколько раз осмелился на откровенные замечания ей и даже выговоры, что свидетельствовало о его величайшем неудовольствии, а то и ярости. Потому что за все годы, что он был председателем и они работали вместе, он никогда не решался ни на малейший упрек ей – положение мужа охраняло ее надежней всякой брони, – и если уж решился, то значит, его достало по-настоящему.
Но то, что происходило с нею, было совершенно неподвластно ее воле. Тревога ее все нарастала, все нарастала, она не могла уснуть вечерами, просыпалась среди ночи, а утром вставала с таким колотящимся, бешено работающим сердцем, словно провела несколько часов темноты не в постели в расслабленной недвижности, а в непрерывном, безостановочном скором беге. Тревога эта не имела отношения к сыновьям, у нее было твердое ощущение их полного благополучия: и младшего, продолжавшего отдых в Крыму, и старшего, только что завершившего свою летнюю студенческую практику в стройотряде и без заезда домой рванувшего прогуливать заработанные деньги в Сочи на Кавказское побережье. На всякий случай, однако, она связалась и с тем, и с другим, до младшего дозвонилась сама, старший позвонил по ее телеграфному вызову, – всё с обоими обстояло в высшей степени нормально.
«Трагедия в Сочи», – сделав особую, продолжительную паузу после предыдущего сообщения и закаменев лицом, произнес диктор во «Времени», уже под самый конец передачи. Вчера вечером на Сочи обрушился страшный шквал… река Хобза, в обычное время представляющая собой обыкновенный ручей, разлилась на десятки метров и неслась бурным потоком… снесены в море десятки машин туристов, отдыхавших неорганизованным способом, сорваны палатки, люди остались без одежды и документов, по предварительным данным, около ста человек погибло…[3] Диктор договорил, поднял лицо от текста на столе к зрачку телекамеры, – и из Альбины бурно, неудержимо, с клекотом, раздирая горло тугим воздухом, вырвались рыдания, ее всю крутило, вертело, перегибало в пояснице, бросало по комнате от стенки к стенке, она задыхалась, хотела остановиться, прекратить рыдания – и прекратить не могла.
И опять все это не было связано со страхом за сына, который находился не где-нибудь, а именно в Сочи. Наоборот, каким-то таинственным, непонятным образом она знала, что сына происшедшее там не коснулось ни в малейшей степени, и слезы ее были вовсе не слезами горя, а облегчения. Слезами разрядки. Словно бы не разразилась – опахнула дыханием, но не произошла – трагедия куда большая.
– Ну ты что, ты что!.. – ходил вокруг нее, пытался зачем-то взять ее за плечи муж. – Там тысячи отдыхают… тысячи тысяч… и он же в доме, не в палатке, почему обязательно думать…
– Ой, иди отсюда! Отстань! – оттолкнув его, выговорила она, когда, наконец, к ней вернулась способность издавать членораздельные звуки. – Утешитель тоже!..
В ней теперь всегда, постоянно где-то на дне ее существа кипела разрушительная ненависть к нему. Она не ощущала ее в себе каждую минуту своей жизни, но та могла всколыхнуться в ней по самому незначительному, самому невиннейшему поводу.
От сына утром пришла телеграмма: жив-здоров, не волнуйтесь.
А из нее, будто ожидание случившегося в том курортном городе на Черноморском побережье и было причиной, ушла, исчезла напрочь, будто выпарилась одномоментно, та, мучившая ее тревога, заменясь чувством, похожим на счастье. Это было стыдно, даже ужасно, потому что там погибли люди, сто человек, а может, и больше, тысячи попали в беду, едва уцелев, – но она ничего не могла с собой поделать: как не вольна была в своей тревоге, так была не вольна и в этом чувстве. Ощущение некой легкости, невесомости, как бы полета сошло на нее, и так, с ним, она прожила оставшиеся дни августа и начальные дни сентября. Все в руках у нее начало ладиться, лежавшие в ее столе документы в подготовленном виде перекочевали на стол председателю, и даже сад с огородом дождались, наконец, ее внимания: проредила, прорыхлила клубнику, удалила слабые кусты, обрезала малину, заставила мужа сделать то же со смородиной.
И тут она снова увидела его.
Его не было нигде весь август[4]. То есть где-то он был, жил и занимался всякими делами, в том числе, наверно, и государственными, но в жирокой жизни, для всех, он отсутствовал. А тут все газеты напечатали его громадное интервью, данное американскому журналу «Таймс»[5]
О проекте
О подписке