Нужно ли Егорову знать будущее? Не лучше ли настоящее, музыкалка, этот город, похожий на казарму, и эти отрывистые звуки о том, что прощание слаще разлуки? Или чужое прошлое?
Егоров пытается представить эшелон, и солдата в шинели с винтовкой и папахе с царской кокардой, и девушку, повиснувшую у солдата на шее, и командиров с саблями, которые данную славянку отрывают от солдата: пора в окопы, брат, пора на смерть…
Никита и свою партию ведет, и за баритон, который во второй части главный, который душу вынимает из людей и рассматривает ее на предмет чистоты. Он понимает, что нельзя обрывать музыку, не понравится это людям, и повторяет весь марш еще раз, до каденции, до последнего звука.
Эту тишину, которая наступает после игры его, мертвой не назовешь.
Это живая тишина.
Слышно, как трещат на плите котлеты, урчат автобусы за окном и где-то гудит сирена скорой.
Время идет, а люди стоят, замерев, как восковые фигуры в музее мадам Тюссо, где не бывал и еще не скоро побывает Егоров.
Потом один идет через зал к Никите.
– Сынок, что же это ты с нами делаешь!.. Молчи. Сам не знаю, что сказать. Думал, спасибо, но какие уж тут спасибы! – Он вытягивается, насколько позволяет больная спина. – Комбат Фёдоров, Второй Белорусский фронт. – Он распахивает тулуп, отвинчивает орден с пиджака, остается на лацкане пятиугольное пятно с дыркой. Фёдоров его поглаживает, как шрам от пулевого ранения, протягивает Никите орден. – Бери, твой.
– У вас боевая награда. «Красную звезду» в тылу не давали. А я кто такой?
Старик кладет ему руку на плечо.
– Ты тот, кого ждали. Понял, сынок? Мы ждали, ядрена медь, и ты пришел. Вот оно… Так что получай и храни. – Он обводит взглядом остальных. – Люди, я правильно говорю?
– Правильно, мужик!.. У гроба карманов нету!.. А родня продаст да пропьет!.. А ты, пацан, бери, это тебе не ГТО…
Взгляд Фёдорова прикован к трубе.
– Можно потрогать? – Осторожно поднимает инструмент со стола, трогает металл заскорузлыми пальцами, нажимает педали. – Ядрена медь! И это все оттуда? А можешь еще раз? Для меня вот лично?
– И для нас, для нас тоже! – раздаются голоса.
Снова звенит печальный марш, но теперь люди хлопают в ладоши, отбивают ритм. Но примечает Егоров, как в застекленном тамбуре возникает фигура милиционера.
– Прекратить! – кричит сержант, едва войдя в закусочную и расталкивая людей. – Вы сюда культурно отдыхать пришли или что?
Умолкает Никитина труба.
– Да пусть парень играет!.. Это же «Славянка»! Не знаете?..
– Набрались, как свиньи, и балаган устроили!
Фёдоров проталкивается вперед.
– А, ну смир-р-на!.. Представиться по форме, кто такой?!
– Ты на меня не ори, – говорит милиционер. – Вот заберу, узнаешь.
– Я старше по званию. Имею право. Я Вену брал.
– Мне плевать, что ты там брал, а что сдавал. Не положено.
Выходит маленькая пожилая женщина в белой косынке, с красными дрожащими руками.
– А тебе что? – спрашивает сержант.
– Не тебе, – кричит женщина, – а вам! Не сметь мне тыкать!
Боже, думает Егоров, неужели это все с ними «Славянка» сделала? Вспомнили, что они люди, откуда родом, и стали бесстрашными. Сама власть нипочем.
– И не сметь обзывать нас свиньями!
– Правильно! – кричат вокруг.
Она дальше не может говорить, только беззвучно разводит руками, ее уводят в сторону кухни.
А люди будто очнулись.
– Пошел отсюда на хрен со своим пистолетом!
Руки тянутся к погонам на полушубке, милиционер уворачивается.
Вмешивается Фёдоров. Он слегка толкает сержанта в грудь, тот почти падает на стул, шапка слетает с головы, утирает пот со лба.
– Оставьте дурака в покое, – говорит он людям, надевая шапку на сержанта. – Милиционер не виноват. Его жизнь таким сделала. А ты, друг сивый, посиди, музыки послушай.
Фёдоров наливает сержанту полный стакан, тот, поколебавшись, выцеживает до дна, закусывает. Все замерли, ждут, что будет дальше. После второго стакана сержант снимает полушубок, расстегивает китель, лицо красное, становится пьяный, как все.
– Ладно, слушай, – говорит он Егорову, – а «Молдаванку» можешь?.. Сам я из Молдавии, понимаешь, из Бендер. Василием меня зовут. Тончу Василий.
И вот уже сдвинуты столы. И закуска общая, и вино. Сало вытаскивают из корзин, режут ломтями, разливают самогон. Егоров играет, люди поют, раскачиваясь, и не замечают, как сержант, поправив форму, уходит…
Никто не замечает и другое: машины подъезжают, из них выходят военные, направляют фары на дверь, ждут.
– Неужели мент заложил?
– Вряд ли, – говорит Прибытко. – И без него, думаю, нашелся доброжелатель.
– Иди, Стёпа, – говорит Егоров, – ты военный, тебя не тронут.
– Прости, братишка, – говорит Прибытко, обнимая трубача. – И приходи к нам в летное. Тебя кадеты на руках понесут. – Он почти протрезвел.
Люди вываливаются в морозную ночь, проходят сквозь строй, между двумя шеренгами, огрызаясь на солдат. Те оправдываются: мы-то причем? У нас приказ. Егоров выходит последним.
– Минуточку, – говорит ему какой-то парень в пальто и ондатровой шапке – иней на ней искрится под фонарями.
– Вы Егоров?
– Ну, я.
– Вы трубили?
– Запрещается, что ли?
Ондатровый парень хмуро оглядывается по сторонам, стряхивает снег с пальто…
Эх, невнимательный, поглощенный собою Егоров!
Ему бы раздвинуть зимнюю тьму, бросить взор в небо, где затеян о нем великий спор.
Белые крыла против черных, свет против тьмы.
Врут поганые про договор с Егоровым, алчут души, сулят награды. Коли плоха тульская труба, могут подбросить импортную.
Ангелы – о своем: пусть уж подхватит Егоров какой уж есть инструмент да бежит с гиблого места. Они перенесут его, родненького, через заборы и крыши – к родной общаге. Но медлит Егоров, застыл, как статуя, и поэтому…
– Я лейтенант Кошкин, опекунское облуправление. А ты, парень, наделал шуму. Поехали к нам. Потолковать надо.
Едет, едет, едет трубач Егоров на толковище с Кошкиным.
Петляет машина по мертвым улицам, черные дома, белый снег на крышах, луна меж облаков, как обкусанное яблоко, скребут дворники по стеклу.
В учреждении казенные ковры, чисто, безлюдно, на дверях кабинетов только цифры.
Кошкин изучает Никиту поклеточно, от макушки до каблуков, как и положено опекуну.
Без пальто и дорогой шапки Кошкин выглядит совсем юным. Лицо широкое, скуластое – мы-то уже знаем, что Игорем Ивановичем его зовут, а Егоров не знает. Поэтому Егоров ловит себя на мысли, что опекун похож на героиню-трактористку Пашу Ангелину, которую он видел в «Новостях дня». Шевелюра зачесана назад, стрижен под канадку – скобка на затылке. Костюмчик не из дорогих, скорее всего польский, от местного универмага, но сидит ладно; нейлоновая рубашка, узкий, по моде, галстук-шнурок. Говорит тихо, бархатно, как диктор «Маяка» вечернею порой: значит, музыкальное училище, третий курс?
Что касается нерадивого милиционера, сержанта Василия Тончу, то о нем, говорит Кошкин, позаботятся. Не оправдал надежд, которые возлагала дружественная структура. Уволят и отправят в родные Бендеры. Но с Егоровым сложнее.
Глаза юрского ящера сверлят Никиту.
С уголовным кодексом не знаком? Ах, и не открывал даже? И зря! Придется пояснить: светит трубачу Никите Егорову колония строгого режима, там-та-ра-рам, бум-бум-бум!
За что?
Никита больше удивлен, чем напуган. Играл «Славянку»? Это же не какие-нибудь «Конфетки-бараночки» или ужасные, опасные, повсюду запрещенные, потому что очень сильно буржуазные, «Очи черные».
Ну, нет! Конечно, нет! Отличный марш! Кошкин произносит хвалу ветеранам войны и музыке, под которую они еще в опекунском училище имени Песталоцци мерили сапогами плац. Но Егоров спровоцировал вок-зальную пьянь на беспорядки! Вот в чем ужас и огорчение! А копнуть дальше? Угряз в трясине морального разложения, поклоняется западным идеалам. А друг его, Водкин, и вовсе осквернил образ руководителя страны.
Показывает фотку, где Влад плюет в Хрущева.
Егоров защищает Влада, привирает, дескать, напились; ни при чем тут партия и советская власть. Водкин патриотичен и сознателен, имеет значок ГТО II ступени, он даже староста группы.
Но Кошкин начеку. Достает другие листы из ящика, исписанные мелким почерком. Кто же автор, гадает Егоров…
Третий час утра.
Егоров понимает, что Кошкину известно всё, причем именно из листков. И про то, что Водкин намылился в Америку, и что по ночам джаз играют, и что в церкви поют.
Игорь Иванович в ударе. Он на пике профессионального запугивания. Егоров ему про ошибку, а Кошкин – про то, что об ошибках они с Водкиным будут теперь на зоне рассказывать. Там не просто зона, а зона в зоне, ограда из колючей проволоки, через которую ночью пропускают ток. Чуть дотронулся, и кирдык. Удобства во дворе, под конвоем.
Чует Игорь Иванович победу. Вот она, близка.
Егоров ежится от внутреннего холода.
Кошкину, напротив, жарко, снимает пиджак, вешает на спинку стула, ослабляет галстук-удавку, ходит взад-вперед и не спускает глаз с Егорова.
И вдруг:
– Ладно, не бзди! Ты, вообще, симпатичный пацан. И держишься хорошо. Нам такие нравятся.
Кому это нам?
Лейтенант большой либерал, почти свой парень, только зрачки глаз шевелятся, извиваются. Из-за этого никак в глаза Кошкина не заглянешь. Они постоянно в движении, они бегают. И хорошо. По этому признаку трубач Егоров научится безошибочно определять повадку опекунов.
– Ты ведь не враг советской власти? Ты просто оступился, не так ли?
– На что намекаете?
– Не намекаю, а предлагаю: помогать нам.
Кошкин достает из сейфа бланк, кладет перед Егоровым.
Никита думает о людях в закусочной, о комбате Фёдорове. Он нащупывает в кармане орден, сжимает его так, что штифт с резьбой больно впивается в ладонь.
Кошкин смотрит на трубача исподлобья. Слышно даже, как на его руке тикают часы.
Вдруг Никита начинает хохотать, чем вызывает ответную, хотя и неуверенную улыбку опекуна, затем – недоумение и тревогу.
– Чего ржешь, как конь?
– Из меня… Ой, не могу!.. Хотят сделать стукача!..
– Дурак ты, Егоров, – говорит Кошкин. – Какого стукача? Кто тебя этим глупым словам научил? Система так устроена. Думаешь, она мне по душе? Гнилая насквозь. Но кто-то ведь должен опекать таких, как ты?
– Зачем опекать-то?
– Чтобы глупостей не натворили.
– Должен вас разочаровать. Я не гожусь. Точно, не гожусь.
– Почему же? – Кошкин искренне удивлен. – Я тебе даже оперативный псевдоним придумал. Будешь Трубачом. Хо-хо!
– Я не умею хранить тайны.
– Очень, очень даже тебя понимаю! – Кошкин сочувственно вздыхает. – Сначала все не могут. Научим. Будешь получать почти в шесть раз больше твоей сраной стипендии. Квартирку подыщем отдельную. От армии освободим.
– У меня другие планы. Я могу идти?
– Катись. И держи язык за зубами.
Огорченный опекун, лицо пунцовое, как знамя, подписывает пропуск.
О проекте
О подписке