Читать книгу «Блокада» онлайн полностью📖 — Анатолия Дарова — MyBook.
image

6. Мир идет на убыль

Здравствуй лето, здравствуй, солнцеликое! Привет тебе, самое счастливое мое время в году! Зима унижает человека, заставляя его тепло одеваться и бояться простуды, осень хороша только вначале, паутинками бабьего лета связанная с еще не совсем ушедшим летом; красавица-весна – даже она, веселая революция в русской природе, – только надежда на то, что за нею придет лето солнцебокое.

Они лежат на пляже, загорают и отдыхают после только что совершенного подвига: широкая русская река переплыта обоими, рука в руку, простым русским стилем – саженками.

– Почему ты приехала в этой дурацкой шляпке? Стыдилась бы.

– Это а-ля «маленькая мама» – дурацкая? Тогда сам ты дурак. А вообще – чтобы удивить ваших провинциалок. Они всех нас, ленинградских, ненавидят, я знаю.

– А что же ты думала. Посмотри вон на ту девушку. Сколько ей лет?

– Девушку? Да это же баба!

– Вот ты и ошибаешься. Она моложе тебя. В двадцать лет – хриплый голос, тяжелая походка, обветренная кожа и морщины на лбу. Попробуй-ка с утра до ночи поработать в степи.

– Ты что, недоволен, что я приехала? В госпитале поругалась, и с тобой придется. Так назло не уеду. Я, кажется, на свой счет живу, отдыхаю в этом деревенском городе, в своем номере гостиницы. И не буду больше с тобой ездить по всяким колхозам имени Сталина или того же Забубённого.

Он молчал. Она, успокоившись, начала шарить в карманах его брюк.

– И чтобы никаких секретов. Подумаешь, какие могут быть тайны? Плевать на твои тайны.

Найдено было письмо от Саши Половского:

«Скучно, Митя. Может быть – без тебя. Издали ты мне больше нравишься. Жил я все время неважно. Пожизненную пенсию, которую мамаша получает за отца, нельзя назвать и полужизненной. Сеяли на огороде редиску, пололи, поливали, вырывали и продавали, но не пропивали. И мне совсем недавно (а то все на редиске сидели) предложили работать в русской минской газете. А теперь наш директор прислал письмо, чтобы я в июле ехал сдавать какие то экзамены. Он меня, оказывается, оставил в институте заочником. Так я в середине июня уже буду в Ленинграде. А пока тощища и духота. Маленькая, серенькая радость: прибился ко мне котенок. Прямо на улице – имени Сталина, конечно. Я ему (не Сталину) написал стихи:

 
Серый маленький котенок,
Друг моих ночей бессонных,
Яне сплю – и ты не спишь,
И перо шуршит как мышь.
Не оно ль тревожит уши
Заостренные твои?..
Наши серенькие души
Породнились в эти дни.
В эти дни и в эти ночи,
Что томят меня тоской,
А перо – скрипит и строчит
Неразборчивой строкой.
Ты крадешься тише, тише,
Мягко прыгаешь кругом…
Все равно ты не услышишь,
Как порой скребутся мыши
Больно на сердце моем.
 

Оцени, дружище. Я и Басу эти стихи послал. Если бы не писал стихов и вообще не думал о всяких глупостях – нечего было бы делать. Какое-то странное нудное затишье. Душное время. Передушит оно нас всех, как котят.

Кланяемся тебе, Саша и Ко (тик). Помнишь, у Некрасова:

 
Душно без счастья и воли;
Ночь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли,
Чаша с краями полна…
 

До свиданья, надеюсь, скорого. Саша».

– Мне тоже душно, – сказала Тоня помолчав. – И я забыла тебе рассказать, что в Ленинграде по вечерам бывает масса пьяных. К чему бы это?

Все дышало миром и знойным, мягким, тяжеловесным покоем. В голубой вышине неподвижно, как белые копчики, распластали крылья перистые облака.

– В голубой вышине самолеты летят. И куда они летят – ничего не говорят, – напевала Тоня новую ура-военную песенку, перевирая ее на мирно шуточный лад: собирала цветы – ромашки и еще какие-то, чахлые. Природа здесь в начале июня бедна.

Вдали, над крутым поворотом реки, открывалась большая, сложная, окутанная не романтической дымкой, а дымом, пылью и копотью, панорама какого-то грандиозного засекреченного строительства. Места глухие. Леса кругом. Ничья вражеская нога, даже татарская, здесь никогда не была. А на стройке этой не была еще нога ни одного «вражеского» корреспондента. Издали было видно, как там копошились люди – строительные муравьи – заключенные.

По реке, вниз по течению, в сторону стройки, плыли плоты, связанные руками – сухожильями! – тех, кто не знал теперь ни мира, ни голубого покоя, ни счастья солнечных дней, ни радости любви. Недалеко от города, вверх по течению реки, обширные лесоразработки тоже обнесены проволокой. Плоты из одного проволочного заграждения попадали в другое.

Когда один из плотов, широких и устойчивых, подошел близко к берегу, Дмитрий с разбега нырнул под него. Плот был широк – 3–4 сажени, но и не такие переныривают русские дети, выросшие на реках, и Дмитрию было не в первый раз. Не в первый раз, но чуть было не в последний. Когда он хотел вынырнуть, голова больно ударилась о бревна. Снова рванулся вперед, задевая спиной о шершавую кору. И снова потолок из бревен. «Этак я пересчитаю их все своими боками», – успел только подумать он и от нового удара затылком потерял сознание – на секунду-две, решающие жизнь. Но тело, в последнем слепом напряжении еще не ослабевших мускулов, снова рванулось вперед и вверх. В следующую секунду он уже хватал в рот первый, превращающий кровь в огонь, кусок воздуха, ощутимый во рту, как кусок хлеба.

С берега, оскальзываясь на бревнах, бежала Тоня. Как заправский плотовщик, она села на плот, опустила обе широко расставленные ноги в воду и одним сильным движением вытащила его на плот, в свои объятия.

Потом он часто вспоминал: это были самые сладкие объятия в его жизни. И самые «солидные».

– Плот – комплот – оплот – жизни – любви, – бормотал он, силясь улыбнуться синими губами.

– Разве так ныряют… – и эхо звонкой пощечины прокатилось по реке. – Показала бы я тебе, да теперь сама боюсь, – сказала Тоня и заплакала. Они сидели на берегу до сумерек. Солнце опускалось медленно, не как на юге. Тучи, или темнеющие облака, облизывали его, как леденец, прежде чем проглотить совсем. Ласка первого летнего тепла уходила с солнцем. Тонко позванивала тишина в ушах. Что-то убывало в природе, в мире, как убывает день или вода в реке.

Может быть, это Мир шел на убыль. Она целовала его горячо, чтобы синие губы отошли. Он все еще не мог говорить. Зато она:

– Ведь я взаправдешно люблю тебя. Только мне не нравилось, что с самого детства. Слащаво как-то получалось. И генерал смеялся: это, говорит, только в сказках так бывает, да у Чарской. Я и сама пробовала ее читать – и бросила. А сестра – любит. Значит, не те времена. Тот мир ушел от нас.

– Уйдет и этот, – сказал, наконец, он. – Все может быть. Уплывет завтра плот, под которым я чуть не погиб без всякой войны. Пошатнется какой нибудь оплот… чего-нибудь.

– Ну, все это пустяки, – перебила она, – а теперь я решила: все равно – любовь. Хотя бы с детства. Или с до-революции. А ты люби – хоть с каменного века… Но почему мне так грустно, скажи?..

– Потому что грусть, эта русская трехэтажная грусть-тоска-печаль – интеллигентские попутчики революции-любви! Отставить! – как говорит один мой знакомый, военный, твой родственник. Кстати, мы ему докажем, что сказки еще живут и в нашем мире, мире уходящем не знаю куда, может быть, к черту.

– Замолчи, дельфин. Ты меня так напугал сегодня! Даже боюсь одна спать. Если хочешь, останься у меня. Разумеется, на прежних началах-условиях, как в Пушкине. Во имя Пушкина. Во имя чистой любви, начинающей тебе надоедать со мной вместе. Впрочем, мне пора уже уезжать.

«Она смеется надо мной», – подумал он, и ответил с обидой.

– Тогда пусть будет все, как в Пушкине.

– Ах, так! Хорошо. Впрочем, ты сейчас новорожденный. Иди и спи один…

Домой они шли белой ночью, не такой, как в Северной Пальмире, в Северном Полмире, ее здесь не украшают дворцы, и она не украшает их, но есть холмы, старенький городок, облитый ее молочным светом, рощи и цветы на лугах.

Кажется, это была первая в этом году белая ночь. Она проплыла над миром белой лебедью, шурша облаками.

Тупая боль в затылке долго не давала Дмитрию спать. Не выходило из головы:

 
Буря бы грянула, что ли —
Чаша с краями полна…
 

7. Буря грянула

 
Усталый, голодный военный
Ты скорчен в предсмертном броске,
И бьется затравленной веной
Нева у тебя на виске!
 
Иван Елагин

– Говорит Москва, говорит Москва… – Ква, ква, – слышится во сне; мелькает финская легенда о сотворении мира – Москвы; Мосок и Ква. Голос диктора, очень взволнованный и торжественный, настойчиво и властно врывается в сознание…

– …минут, слушайте выступление товарища Молотова.

– Что-то будет, – подумал Дмитрий, вставая. – Это уже не какая-нибудь сессия и не съезд, а протягивание братской руки помощи, или новый процесс вождят-изменников, или, – он выглянул в окно: на площади около репродуктора, уже установленного на балконе Горсовета, собралась толпа, – или настоящая, большая война.

На стук в дверь Тоня не отвечала. Дверь не была заперта. Он вошел. На полу, сдунутая ветром, лежала записка. Не надо было наклоняться и брать ее в руки, чтобы прочесть слова, крупные, как большое несчастье: «Прощай, дельфин. Ныряй без меня. Чем ты меня обидел и как – я пока не поняла. Разберусь потом. Сейчас некогда. Я уезжаю».

Был ли это каприз, или вчерашнее вещее чувство идущего на убыль мира, как уходящая волна, захлестнуло с собой и Тоню?

– Это все, – сказал он – и, даже не подобрав с пола эти крупные, набухшие печалью, разбросанные как попало буквы, вышел – на площадь, в толпу, в это уже недолгое ожидание чего-то.

– Это все, – повторял он. Почти так оно и было: почти все.

Черная труба с балкона хрипела, кашляла и трещала, словно волнуясь, готовясь к тому, чтобы через несколько минут извергнуть гром среди ясного неба.

Вчера сводка погоды точно предсказывала ясное небо надо всей страной, а сегодня уже военные сводки принесли первые точные известия о поражениях на фронте и замутившемся от бомбардировки небе над Киевом, Одессой, Гомелем…

Какую-то, с кем-то – войну ждали. И все же она была ударом не только грома средь ясного неба, но и молнии, расщепляющей дуб-Россию.

Речь Молотова поражала своей запутанной откровенностью. Советские вожди, привыкшие тщательно и заблаговременно готовить свои речи и даже короткие выступления, зная, какое огромное значение придают им во всем мире, на этот раз оплошали. Впрочем, они сплоховали вообще.

– Прошляпили, – вот слово, брошенное народом на площадях, как площадная брань.

– Непобедимых армий не было и нет, – сказал Молотов. Фраза с двухсторонним промахом: в России никто немецкую армию непобедимой не считал. Красная армия этими словами вычеркивалась из «непобедимых».

«Наполеон тоже был в Москве» – параллель, приготовляющая стези к отступлению, а то и потере Москвы, – весьма рискованная в смысле паники и пророческая в своей фатальной повторимости: по этой параллели и пошла война в первом своем, ничего не решившем, этапе.

«Создать народное ополчение» – еще одна неутешительная историческая параллель: надежды на армию, пожиравшую половину народного дохода 25 лет, – нет.

Молотов, с огромной силой воли преодолевая заикание и понятное волнение, довел свою речь до победоносного конца: «Победа будет за нами!»

 





 





 





1
...
...
13