Прошло двенадцать лет с тех пор, как старики продали свою дачу. За все прошедшие годы они ни разу не говорили об этом, словно исполняя болезненный, но необходимый обет молчания.
Продали так продали. В какой-то момент Тоня с мужем поняли: все, ездить туда они больше не могут. Машины у них нет, а пешком четыре километра идти невмоготу, еще и с сумками. Да и за садом-огородом ухаживать в тягость, хоть и любили раньше возиться с землей. Особенно Тоня. Соседки прополку терпеть не могли, а Тоня наоборот: сядет с утра в грядки и бережно травинки выдергивает, освобождая от натиска сорняков посадки. Нравилось ей, когда руки в земле и травой пахнут, даже отмывать не хотелось. Разговаривала она с землей ласково, как с живой, и хвалила ее, и журила; чудилось Тоне, что Бог не только на небе, но и здесь, рядом с ней, на земле, работает ее руками…
Но пришел, видно, срок. Старели они с мужем тихо и неприметно, особенно не мучаясь от болезней, а просто слабели и ссыхались, покорно, как осенние травы.
И вдруг нестерпимо захотелось увидеть их старый дом в последний раз. Кто это предложил – муж или жена – даже теперь и не вспомнить. Понимали, конечно, что там давно хозяйничают другие люди, что, может, уже и дома-то самого нет, застенчивого и щелястого, а стоит какой-нибудь гордый и самоуверенный трехэтажный красавец, и дела ему нет до сумасшедших стариков, когда-то ходивших по этой земле. А им целовать ее хотелось, но молчали всю дорогу, прижавшись друг к другу на заднем сиденье.
Машину вел старший сын, усатый и серьезный, сам уже отец троих детей.
– А если столкнетесь с хозяевами, что им скажете? – недоумевал он.
– Так ведь конец октября, будний день, скорее всего, там сейчас никого нет, – надеялись старики.
Машину оставили у ворот. Только вышли – крепко пахнуло осенью, не городской с чахлыми, словно обессиленными запахами, а провинциальной, настоянной на лесных пахучих ветрах. Острый запах прелой листвы, присыпанной первым, нежно и быстро тающим снежком, под ногами глинистые лужицы, прихваченные робким голубым ледком. Жаль было ломать его, и старики шли осторожно, дыша колким, острым, родным воздухом, любовались, стараясь надышаться этой красотой впрок, чтобы хватило до конца жизни.
Господи – вот он! Вот он, дом-то их! Все еще стоит, миленький. И ничего, ничегошеньки не изменилось. Легко открыли, откинув проволоку, покосившуюся калитку, будто только вчера сами и закрыли ее, по сырой заснеженной тропке подошли к крыльцу, постояли, не смея подняться. Тоня погладила облупившуюся стену дома, серо-желтую, мокрую. Прижалась щекой, чувствуя шершавые трещинки краски. Вспоминала все, что случилось с ними в этом доме. Здесь лето за летом нянчилась она с детьми, Сереженькой и Славой. Слава и привез их сюда сегодня. А Сереженька… Сереженька умер в шесть лет от менингита. Вот по этой дорожке ехал он на велосипеде, крича: «Смотрите, я сам! Я сам!» Вот тут, над смородиновыми кустами, была протянута веревка, где сохли его маечки и шортики, а вот тут, возле крыльца, стояла скамейка, где они с мужем сидели по вечерам, отмахиваясь от комаров, и обсуждали, что и где посадить…
Тоня посмотрела на мужа. Он сидел на ступеньке крыльца спиной к дому и смотрел на лес.
– Сем, ты чего, болит что-нибудь?
– Зря мы, Тонь, сюда приехали, – вздохнул он, – зря… Так бы хоть спокойно померли, а теперь всю душу разбередили…
– А помнишь, помнишь, как мы за грибами ходили! Сколько белых-то было, а? Пропасть! А вот здесь, между двумя березами, всегда висел гамак, ты в нем любил дремать после обеда… А помнишь…
– Помню, все я помню, Тонь. Поехали домой, а? Славка там заждался. И темнеет уже. Да и увидеть нас тут могут – неловко.
– Да-да, конечно, – осеклась Тоня, – поехали, поехали.
Еще раз взглянула сокрушенно на неухоженный участок (разве при ней он таким был!), попрощалась мысленно. Понимала, что теперь уже навсегда.
– Хорошо, что хоть дом-то наш не снесли, – отвернулась, смахнула слезы.
– Тонь, не наш. Чужой. Понимаешь – чу-жой.
– Прощай, милый дом, – прошептала Тоня, взяла мужа под руку.
– Прощаешься, как с живым прямо.
– А он и есть живой. Мне кажется, и мы с тобой живы, пока он стоит. А как снесут, и помрем оба.
Старики медленно, поддерживая друг друга, побрели к машине.
На следующее лето хозяева, накопив наконец достаточно денег для постройки нового просторного дома, быстро снесли старый, убрали все до единого кирпичики от раскрошившегося фундамента – расчистили площадку под строительство.
В начале зимы от сердечного приступа умерла Тоня. Муж пережил ее всего на несколько месяцев.
Я не люблю слово «презентация».
Гораздо лучше – представление.
Представление книги.
Да, я написала книгу. Так, рассказы о том о сем.
Дочь должна гордиться своей матерью. Но она не гордится, а лишь удивляется: зачем? Ей десять, и читать она не любит. И я даже не знаю, прочтет ли она мои книги в будущем.
А моя бабушка, ей уже скоро девяносто, всю жизнь проработавшая учителем русского языка и литературы, никак не может понять, почему я столько времени трачу на написание книг и ничего на этом не зарабатываю. «Какой толк от того, что ты пишешь? Твои книги продаются? Нет, не продаются. Тогда на кой?»
Я и сама не знаю – на кой.
За полгода в крупном книжном магазине купили всего два экземпляра.
– Приезжайте и забирайте свои книги, они не продаются, а место занимают, – сказали мне строго.
– А хотите, я вам их просто подарю?
– Нам хранить негде, а читать некогда. Забирайте.
– А если не заберу?
– Тогда мы отправим их на утилизацию.
– Куда-куда?
– На утилизацию, – повторили сурово.
– Но это же все-таки книги, а не какие-нибудь вредные отходы, – пытаюсь пошутить.
– Да как сказать, – заметили философски.
Я – невыгодный клиент. А книги мои – неликвидный товар. Права была моя бабуля. Она явно знает толк в рыночной экономике. Но я все равно пишу. Хотя, может быть, и не стоит. Смотрю на сложенные в коридоре стопки своих шедевров и не знаю, что с ними делать. Иногда беру тряпочку и вытираю пыль. Иногда использую как подставку для сумок и перчаток.
– Отдай, – сочувственно говорит муж, – пусть хотя бы у метро продают по пятьдесят рублей.
– Вместе с какими-нибудь любовными романами и предсказаниями астрологов?
– Пусть так. Все же лучше, чем они будут мертвым грузом лежать.
Боже мой, как это точно – мертвый груз. Вот именно. Мертвый груз живых мыслей, радостей и разочарований, мертвый груз моей единственной жизни.
Сегодня у меня представление книги. На шумной и бестолковой книжной ярмарке. Беру микрофон и смотрю в зал, состоящий из пяти человек. Две девушки сидят, опустив головы, тыкают что-то сосредоточенно в смартфонах, дедуля дремлет – намаялся, бедный, устал от книжного буйства, и еще две тетеньки, лет пятидесяти пяти, болтают о своем. Наверное, давно не виделись, а тут, на ярмарке, как раз и встретились.
– Здравствуйте, дорогие друзья! – говорю им.
Девушки даже не оторвались от смартфонов, дедуля вздрогнул, испуганно огляделся и тут же снова задремал, тетеньки перестали разговаривать и выжидающе уставились на меня, видимо, соображая, что интереснее: предстоящее действо или их собственная беседа.
– Спасибо, что пришли, – продолжаю. – Я хочу представить свою книгу повестей и рассказов, которая называется «Провожать меня не надо». Мне трудно сказать, о чем она. Обо мне, о вас, о жизни вообще. Писала я ее долго, собирала по крупицам эти истории. Может, у кого-то есть ко мне вопросы?
Девчушки так и не оторвались от своей чудо-техники, дедуля, очевидно, привыкнув к микрофонному бубнежу, больше не просыпался, а две дамы невозмутимо продолжили разговор, по всей вероятности, более содержательный, чем мой рассказ о книге.
И – я не знаю, для кого – начинаю говорить о героях своей книги, о том, почему вообще ее написала. Про Литинститут и его незабываемые семинары, про прекрасных мастеров, у которых мне довелось учиться. Говорю и о том, что, даже если кажется, что писать бессмысленно, все равно нужно продолжать это делать.
Я старалась не смотреть в зал, а глядела вверх, на металлические перекладины павильона, на холодные и огромные лампы дневного света. Когда я наконец окинула взглядом зал, то обомлела: он был почти полон. Откуда-то появились люди, пусть и случайные, слетевшиеся на звук микрофона, как мотыльки на огонь, но все же, все же…
Мне задавали вопросы, и я отвечала. Я уже не считала, что пришла сюда зря.
– Кто хочет купить книгу? – спросила, обнадеженная, в конце встречи. – Пожалуйста! Цена сто рублей.
Кофе, кстати, в кафе на втором этаже стоило сто пятьдесят.
Никто не сдвинулся с места. Желающих потратить даже такую незначительную сумму не оказалось.
– Тогда я готова подарить…
О, что тут началось! Налетела толпа, все тянули руки, все хотели получить мою книгу бесплатно. Но они хотели, хотели иметь ее у себя дома, хотели читать ее!
Я дарила и дарила, подписывала и подписывала. И даже почти уже не завидовала Карине Вербанян, прославившейся в интернете забавными историями о маленькой девочке Игруне. К Вербанян стояла огромная очередь, все мечтали получить автограф модной интернет-дивы.
Стопка книг у меня в коридоре несколько уменьшилась. Кстати, одну книгу все-таки купили. Подошла девушка с серьезным сероглазым взглядом и сказала:
«Не надо дарить, я куплю». Мне даже как-то неловко было брать с нее деньги. Словно я грабила средь бела дня.
Возможно, со следующей моей книгой будет та же самая история. И у меня никогда не появится столько читателей, сколько у Донцовой, которую в пример мне ставит моя бабушка. И дочь вряд ли, повзрослев, оценит мои труды. И я все так же время от времени буду протирать пыль с новых стопок изданных и привезенных домой книг или использовать их как подставку для сумок и перчаток.
Зачем?
Я не знаю.
Вообще-то звали ее баба Надя. Она отворяла свою калитку, когда мы, малышня, гурьбой проносились мимо, и, схватив кого-нибудь из нас за руку, спрашивала: «Ты это чей же такой будешь?» Ребенок вырывался и убегал, хохоча на всю округу.
Это была старуха лет семидесяти, высокая, худая, всегда нелепо одетая, с добродушным лицом и странным взглядом – смотрела так, будто вот-вот скажет что-то важное, откроет тайну.
Она жила на даче круглый год, держала в своем хозяйстве козу и кроликов, бодро шныряла целыми днями туда-сюда по двору, сажала, полола, удобряла. Старик ее, дед Сергей, был уже плох, постоянно кашлял и часами лежал на открытой веранде, обложенный старыми журналами «Наука и жизнь», медленно листая скрюченными пальцами покоробленные сыростью страницы.
Меня Мамаиха знала хорошо – мы с ее внуком Сашуней трех лет от роду мылись однажды вместе, в одной ванночке. Эту трогательную историю она рассказывала мне потом много лет подряд с неизменным восторгом.
– А, Катюша! – окликала она меня, восьмилетнюю. – Куда это ты бежишь, деточка?
– Купаться, баба Надь, – бросала я и исчезала.
– А как мама-то?! – кричала она мне вдогон.
Но я делала вид, что не слышу, – вот интерес болтать со старухой!
Мы любили подшучивать над ней. И каждый раз придумывали новые шалости.
– Баба Надь, баба Надь, – орали мы наперебой возле ее дома.
Она выскакивала испуганная, в детской панамочке в горошек, с тяпкой в черных земляных руках.
– Баба Надь, коза твоя в лес убежала, а там ее кабан задрал! Честное слово, сами видели, – врали мы, еле сдерживая смех.
Мамаиха бледнела, бросала тяпку и бежала в лес. А мы, хохоча, прятались за соседний дом и ждали ее возвращения…
Или притворялись, что кому-то из нас плохо, ребенок ложился прямо на дорогу, разумеется, напротив ее дома, стонал и звал на помощь. И каждый раз Мамаиха простодушно верила нашим выходкам – выбегала, охала, суетилась, бежала в дом за какими-то лекарствами, а мы тем временем сматывались.
Мы смеялись над ее валенками, которые она не снимала даже в жару, над ее голубой наивной панамкой в белый горошек, над байковым цветастым застиранным халатом, на котором давно не было пуговиц, и вместо них в двух местах полы скреплялись большими поржавелыми булавками.
Нас забавляло, что вот она, такая старая, несуразная, еще живет на свете непонятно зачем со своей глупой козой и больным кашляющим дедом.
И, казалось, Мамаиха была год за годом все такая же и не старилась вовсе, а потом, вдруг, в одно какое-то лето все изменилось: я выросла, старуха сгорбилась, дед умер.
Исчезли куда-то ее коза и кролики, медленно и вяло обихаживала она свой огород. Трава постоянно опережала ее усилия, и отвоеванные куски черной земли вновь накрывала волна сорняков.
К тому же она стала плохо слышать, и, пользуясь этим, мы, уже не дети, а четырнадцатилетняя шпана, забирались ночью к ней в сад и воровали сочные, необыкновенно вкусные яблоки, хотя у каждого из нас росли точно такие же.
Мамаиха все так же часто выходила на дорогу, но теперь просто так, без дела, грустно глядя подслеповатыми глазами по сторонам, будто искала что-то. Увидев меня, улыбалась и никак не могла вспомнить мое имя, поэтому долго перебирала сразу по несколько, быстро и как-то виновато, словно боялась, что я не дослушаю и уйду.
– Это кто же?.. – щурилась она. – Ирочка-Леночка-Катенька?
– Катя, Катя, – говорила я, уже раздражаясь и торопясь пройти.
Да и о чем мне было говорить с ней?..
Она долго смотрела мне вслед, сгорбленная, в своей горошковой панамочке и всегдашних валенках, смотрела на пыльную белесую траву, на острых веселых ласточек, на ускользающую жизнь…
– Одна я совсем, – сказала она мне как-то, – ты бы зашла в гости к старухе…
И я старалась не ходить по той улице, где она жила, – снова ведь прицепится: «Ирочка-Леночка – Катенька?» – и начнет рассказывать, как я и ее внук Сашуня мылись в одной ванночке. Скучно.
Прошло еще несколько незаметных лет.
Я закончила институт и вышла замуж. Выбиралась на дачу все реже…
Увидев однажды Мамаиху, я не сразу узнала ее. Это было существо почти согнутое пополам, будто она хотела кому-то поклониться в ноги, да так и замерла вдруг на полпути, с большим горбом на спине и трясущейся головой. Существо стояло на дороге напротив своей калитки, опираясь на березовую сучковатую клюку, и напряженно всматривалось вдаль. Голова тряслась так, что, казалось, она наотрез отказывает в чем-то невидимому собеседнику.
– Здравствуйте, баба Надь.
Старуха вздрогнула, заулыбалась, нервно шаркнула клюкой о пыльную щебенку.
– Я – Катюша, не узнаете?..
С минуту она силилась вытащить из своей памяти зыбкий клочок прошлого, угадать в дрожании моего имени знакомые звуки.
– Ка-тю-ша? – наконец пробормотала она по слогам, словно так ей было легче справиться с забвением, и снова замолчала.
Нет, не вспомнила.
– Ну, помните, я Катенька, Катя, мы с Сашуней в одной ванночке мылись!
Она встрепенулась, сжала узловатыми пальцами клюку, закивала, заплакала.
– Катюша, деточка ты моя… Катюша… – приговаривала она, – какая ты большая-то стала! Выросла-то как!
Голос ее дребезжал, трясся вместе с головой, обрывался, возникал снова. Она потянула меня за руку, в дом. К своему удивлению, я согласилась.
Ее сад весь зарос высокой сочной травой, и редкие цветы были почти не видны, не в силах вырваться из крепких и тугих травяных пут.
Никакой живности здесь уже давно не было.
В доме пахло опрятной старостью, комнатным солнцем и пряниками.
– Сейчас чайку, – хлопотала она и глядела на меня ласково и неотрывно, будто не верила, что у нее и вправду гостья.
– Давайте я помогу.
– Нет-нет, – испугалась она, – я сама, сама.
Выцветшие зеленоватые обои с кувшинками, старое, с мутным зеркалом, трюмо, книжный шкаф с перекошенными створками, забитый «Наукой и жизнью», посекшиеся желтенькие занавески на окне. За окном – яблони. Яблони… Воспоминание, острое, как укол булавки, – вкус этих яблок…
На стене – «Утро в сосновом лесу», где веселые медвежата радуются рассвету, как сто, двести лет назад, и довольно большая фотография лихого усатого красавца в рубашке с расстегнутым воротом.
Засахаренное варенье, пряники и вазочка карамелек из моего детства. Сейчас и не купишь таких.
– Баба Надь, а кто это? – снова смотрю я на фотографию.
– Ах, это… Это мой Сергей, еще в женихах здесь, – оживляется Мамаиха. – Ух, и любил же он меня. Шибко-шибко!
Пытаюсь вообразить ту далекую шибкую любовь и соразмерить кашляющего старика на веранде, которого уже и нет на свете, с его счастливой черно-белой молодостью.
– Он ведь украл меня, Сереженька-то, – таинственно сообщает старуха, – ночью, на лошадях, я испугалась ужасть как. Отец-то у меня – у-у-у! строгий был – ни в жисть, говорит, этому балаболу тебя не видать! Я – в слезы, а отец на своем стоит. Да Сережа-то мой тоже не промах – украду, говорит, и все тут. И украл. Во как! Я, говорит, в тебя насмерть влюбился и всю жизнь, говорит, любить буду…
– А отец?
– А что отец! Дело-то уж сделано. Ничего, простил потом – дочь ведь.
О проекте
О подписке