Ждать пришлось до утра. За ночь ей так и не удалась сомкнуть глаз, хоть она и пыталась это сделать от бессилия. За те часы, что она провела лежа привязанной к постели, она уже смогла в полной мере осознать всю безвыходность происходящей ситуации. Страх и отчаяние не давали ей покоя, и она не смогла уснуть. Кроме того, за то время, что она провела без сознания, она достаточно выспалась, и спать ей уже действительно не хотелось, несмотря на сохраняющуюся до сих пор слабость. А потому у нее было достаточно времени, чтобы подумать над своей жизнью, ведь, учитывая ее текущее состояние, ничего более ей уже не оставалось – пока что бегство было невозможным, и это было очевидно. А потому она так и пролежала всю ночь, бесцельно уставившись взглядом в пол комнаты, имеющий депрессивный бледно-коричневый цвет, не зная, сколько часов она уже лежит вот так, с тоскливой злобой ожидая своей участи. Вероятно, иногда у нее все-таки получалось задремать, но тут же ей начинало казаться, словно кто-то подходит к ее постели и что-то делает с нею, цинично и хладнокровно заглядывая ей в лицо, и она тут же открывала глаза снова, встряхивая головой, пытаясь отогнать от себя образ поблескивающего в полумраке шприца, и снова видела перед собой лишь потертый противно-бежевый линолеум, покрывавший собой весь пол ее камеры, этой паршивой комнаты, ставшей, вероятно, ее камерой пыток и ее последним убежищем. Неужели последнее, что она увидит перед своей смертью, будет этот старый обшарпанный линолеум? Уроды, у них наверняка много денег, а они скупятся даже на то, чтобы проложить в своей лаборатории новый пол.
За окном уже засерели первые проблески рассвета, ночная темнота постепенно уступала место предрассветным сумеркам, и первые жалкие струи светлеющего воздуха уже просачивались через оконную раму, и, крадясь и затаиваясь, ползли в комнату, наполняя ее своей светлеющей серостью, позволяя распознавать усталым глазом очертания находящихся здесь предметов, казавшихся в ночной темноте совсем черными и оттого не вполне ясными, не достаточно понимаемыми.
Скоро рассвело окончательно, и кровати с лежащими на них людьми стали совсем различимы. Их насчитывалось все-таки двенадцать – включая и ее кровать. Силуэт в дверном проеме действительно оказался женщиной лет тридцать пяти или около того. Она сидела на стуле, стоящем на выходе из комнаты, опираясь головой на руку, локоть которой покоился на ее коленке. Светлые волосы ее были заколоты на затылке, а глаза закрыты. По некрасивому лицу ее было видно, что женщина спит. Главное, она была одета в белый медицинский халат – медицинский! Она была одной из них. Одна из шайки этих жалких врачей, уже, верно, забывших о том, как давали в институтах клятву Гиппократа, если, конечно, они действительно имели медицинское образование, а не являлись просто исследователями-любителями, решившими познать особенности медицинских знаний путем экспериментов над живыми людьми, наплевав на жизни своих подопытных, не кажущиеся им ценными. Разве медицина развивалась не для того, чтобы спасать человеческие жизни? Разве допускает она, чтобы в процессе своего развития жизни пропадали ни за что, чтобы людей калечили? Нет, медицина такого просто и предположить не могла, и было очевидно, что эта компания в белых халатах не более чем просто шайка гнусных дилетантов, бездушных и бессердечных. Сволочи. Самозванцы.
Она снова стиснула зубы, глядя на женщину в дверном проеме. Надзирательница. Цербер.
Но как же ей быть?
Но тут наконец-то в комнате началось какое-то шевеление, оборвавшее течение ее мыслей и заставившее ее сердце испуганно екнуть. Люди просыпались. Что теперь будет?
Когда зашевелилась только одна из находящихся здесь человеческих фигур, проснувшаяся первой, отчего кровать под нею вздохнула и тоскливо заскрипела, Надзирательница у двери вздрогнула и тут же вскинула голову, устремив взгляд в комнату. Понятно, даже если бы она и не была привязана к постели и попыталась бежать ночью, то у нее не получилось бы даже встать с постели, оставшись при этом незамеченной. Надзирательница, верно, была приучена к тому, чтобы реагировать на каждый звук, так что шансов на то, что она осталась бы неразбуженной, все равно не было.
Большинство людей, находящихся в комнате, начали некоторое движение – кто-то просыпался и медленно садился на постели, свешивая с нее свои тугоподвижные ноги, кто-то продолжал лежать, не переставая ворочаться и скрипеть пружинами старой кровати, а кто-то так и оставался неподвижным, отчего было непонятно, то ли человек до сих пор еще спит, то ли эта чудовищная вакцина уже сделала свое грязное дело, и человек был уже мертв. Некоторые из людей, а именно четыре фигуры, медленно встали со своих постелей, застелили их за собой покрывалами и неспеша направились прочь из комнаты тупыми, механическими движениями, вздрагивая и шаркая ногами. Неужели скоро и она станет такой же, как они, неужели она тоже превратится в человекоподобного зомби? Наверное, такое состояние в данном случае предшествует смерти – как иначе. Но вопрос о том, что было бы лучше – погрузиться в такое состояние, превратившись в покорное бездумное существо, или умереть сразу, пропустив эту ужасную стадию, оставался открытым.
Наверное, у них было принято просыпаться каждое утро в одно и то же время. Впрочем, этому не стоило удивляться, поскольку то, что эти люди были приучены жить по указанной им системе, ибо сами уже не могли думать вследствие насильственного повреждения головного мозга, было очевидно. Их мозг был уже настолько зазомбирован, что вбить в него любую схему, очевидно, не составляло никакого труда. Мысль о том, что кто-то из этих людей мог бы ей чем-нибудь помочь, хотя бы из чувства солидарности, была тут же отметена. Они явно были ни на что не способны. Как бы между прочим, она обратила внимание, что привязана к кровати была только она одна. Наверное, потому, что она тут новенькая. Судя по всему, ее отвяжут только тогда, когда она тоже уже превратится в зомби и не будет иметь никаких мыслей о побеге, став тупой, беспомощной и абсолютно ведомой. Значит, выхода не было никакого.
Может, было бы правильнее в таком случае совершить самоубийство? Если бы она смогла освободить хотя бы одну руку и получить доступ хотя бы к небольшой части веревки, которой была привязана, то можно было бы удавиться. Может, стоило бы попробовать? Все равно ей было нечего терять, и смерть в данном случае была бы избавлением. Но в душе ее оставались сомнения – вдруг все-таки произойдет чудо, и найдется другой выход? Подумав, она решила оставить этот вариант на крайний случай.
Она перевела взгляд на окно и подняла глаза к серому небу, в котором, верно, был где-то Бог. Неужели Он не спасет ее, неужели ничего не сделает, ничего такого, что стало бы ее защитой и успокоением в ее безвыходной ситуации? Она представила, как Бог, глядя на нее с неба, плачет, жалея ее, оплакивая высшее свое творение – человека, оказавшегося неудачным, бессмысленным, ибо изначально он не закладывал в сердца людей столько жестокости, и, вероятно, даже подумать не мог, что так может случиться. Она представила, как Бог плачет на небе, и тут же у нее самой по щеке скатилась горькая слеза – всего одна, как и в прошлый раз. Просто соскользнула с ее тонких ресниц, скатилась по щеке и тут же высохла – исчезла, согревшись теплом ее, еще живой, кожи.
Неужели бывают такие ситуации на свете, когда сам Бог оказывается бессильным? Что может тогда быть хорошего в этом мире, если Богу он уже не подвластен, и если течение этой жизни уже отдается всей грязи человеческой жестокости, обуславливается ею? И что в таком случае может сделать она, как помочь себе, если даже Бог ничего сделать не в силах? Если Он не может освободить ее, так Он мог бы хотя бы сделать так, чтобы она умерла. Это было бы грязно, да, грязно и пошло, если бы она умерла тут, привязанной к этой кровати, такая молодая, ведь ей всего лишь еще двадцать четыре года. Но это было бы лучше, чем подвергнуться тому, что они собираются сделать с нею.
– Пошли мне смерть, – прошептала она, едва шевеля пересохшими губами, устремляя взгляд в хмурое небо.
Она подождала немного, но ничего не случилось. Смерть не наступала, и даже чувствовать себя она ничуть не стала хуже, а серое небо было все так же безмолвно.
Она вздохнула и отвела взгляд от окна. Ей все так же сильно хотелось пить. Может быть, она умрет от жажды?
Она вздрогнула, когда к ней подошла Надзирательница и положила ей руку на плечо. Рука была холодная, и больше всего на свете ей хотелось ее скинуть, страх засветился в ее широко распахнутых глазах, устремленных на Надзирательницу, но она взяла себя в руки и промолчала, несмотря на бившую ее дрожь. Они не должны видеть ее страха. Они не должны торжествовать, чувствуя ее поражение.
– Проснулась, птичка? – осведомилась Надзирательница, щупая ее руку.
Она молчала, глядя ей в глаза. У Надзирательницы были бледно-голубые глаза – мутные, водянистые. Все правильно, разве могут у кого-то из этих бессердечных циников быть глаза красивого цвета?
– Как самочувствие?
«Еще жива, да», – мрачно подумала она. Интересно, должна ли она еще действительно быть живой, или их эксперимент сбился с верного пути, и ее живучесть нарушила их планы? Наверняка она хочет поиздеваться над ней. Как самочувствие – да, впору задать этот вопрос человеку, зная о том, что он скоро умрет.
Еще жива. Она стиснула зубы. Выживет. Иначе и быть не может. Не дождетесь. Она не даст им посмеяться над нею, не даст им восторжествовать. Даже если она все-таки умрет, она не позволит им наслаждаться зрелищем ее ужаса, и не будет унижаться перед ними, моля их о пощаде.
Надзирательница, казалось, и не ждала ответа на свой вопрос. Она издевается, это точно.
Молча, поглядывая изредка на лицо своей пленницы, она стала уверенно отвязывать от кровати ее онемевшие конечности. С горем пополам распутав накрученные веревкой узлы, она снова посмотрела на свою подопытную.
– Ну так что, успокоилась? Как ты?
О проекте
О подписке