Сегодняшний дождь оставил следы на асфальте, их подкрасило солнце и догнавший его свет неона от кафе, ресторанов, и баров, где никогда на альте не играет никто, а играют на электричестве, ставя нейроны в положение сальто и в состоянье культурного пития. Виртуозен на барабанах какой-то маэстро, без ложной нескромности ставящий целью заработать на отпуск на Крите, и ничего из разряда претензий на создание новых и сложных законов ритма и композиции.
Он, наверное, смог бы дать много поводов для диссертаций по музыке переплетенных. Но критики-музыковеды не посещают бары, где не могут брать пиво, которое дорого, и боятся собственных взглядов смятенных, увиденных в двери зеркальной туалета. Что касается прочих, они постоянно просят исполнить песню медленную и без соло, чтобы потанцевать. А включат магнитофон – и не хватит на Сочи. Установка ударная, стойка для микрофона, динамики. Скучно и голо.
Даже толстый роман с обширной географией свободно умещается в небольшой комнате: Москва, 52-й год, поездка за город, будьте моей женой, – правый угол письменного стола, а в двух шагах, у кресла – Баку, сорок лет прошло, как ты, как дети? иду на стадион, вот он, между окном и телевизором – или это компьютер? но не все ясно в обстановке этой комнаты, воображаемой, несуществующей, но оживающей снова и снова (словно когда-то и где-то она все же была), чтобы проглотить все новые и новые толстые романы о чужой жизни огромного мира, – все очень неясно, расплывчато в комнате. Которую я так ненавижу.
Не люби меня дольше,
Ты, должно быть, устал,
Под любовный портал
Ничего уже больше
Ты не приноси,
Потому что мне скучно,
И в любви твоей душно,
Ты свечу погаси —
Разве каются, зная,
Что греха не простят,
И дороги не умостят,
Не откроют врат рая;
И напрасно в глазах
Чуть мерцает надежда —
Промокаемые одежды
Снимет только гроза
Твоих слез и желаний,
Пусть обманчивых,
Но правдоподобных,
Без страстей и рыданий,
Раздирающих в кровь
Барабанные перепонки;
Без бумажной иконки,
Приколотой вновь
Как значок-невидимка
Для защиты невинности
От добрачной интимности
Без простынь и без снимков.
Ты же видишь: я верю,
Что храм вечной любви
Не удержится на крови,
Вытекающей из-под двери.
Прямо перед ним – высокий дом под названием «Вид на море», закрывающий вид на море. Слева – городская двухмерность с обязательными облаками на горизонте. Справа – врезанный в плоскость объемный холм с рельефом домов и дорог. Впрочем, памятник смотрит себе под ноги: склон слишком крут.
Задумчиво-раздумчивое вступление рояля. Первые спокойные аккорды. Хрупкий, повторяющийся хрусталь перезвона там, наверху, синхронно с тремя мерными шагами левой руки вниз.
Спотыкающийся ритм, шорох и стуки. Осторожные поддакивания баса. Мягкой ладонью шаг вперед и назад по полутонам клавиш, вперед и назад. Двойные вершины пологих трезвучий вопросительно смотрят вниз, сменяя друг друга. Словно обещание чего-то – и вот оно: барабаны внезапно перестают спотыкаться, и мощно пульсируют, и устремляется за ними бас – черные и белые в растерянности замирают на мгновение, потом отвечают нервными растопыренными аккордами в промежутках лихорадочных пауз. Разражаясь медными брызгами, нагнетает темп ударник, басист-акробат прыгает на батуте гармоний, умещая быстрый перебор в зависание открытой струны. Наконец, очередной рояльный аккорд взрывается мягкой, переливающейся дробью правой руки – пытающейся удержать низкие звуки, но клавишами влекомой все выше – к изначальной хрустальности, которую подхватывает вдруг изменивший тональность басист, на какой-то миг продлив вертикаль дальше мыслимого предела – и музыка обрывается, не выдержав натяжения…
Слева – руки, пухло и бело лежащие рядом
на белом и черном клавиатуры рояля.
В центре – обняли толстую женщину без головы, а с головкой на шее, длинной, худой.
За барабанами третий – недвижим, как тот, пианист, и другой, с контрабасом.
Никогда не услышишь, как быстро и нервно играли.
Никогда не увидишь, как быстро и нервно играли.
Ну, а ты? Ты осталась за кадром.
Впрочем, вовсе не ты, а другая – та, что никогда не могла быть тобой.
Лысая голова пронеслась над верхним краем забора, мелькая среди листвы.
Чай дымится неловкой иллюзией достоверности: седые пряди вьются, имитируя испарение, с виртуальной неистощимостью появляясь из ниоткуда и в никуда исчезая – в полосе солнца, среди пылинок.
В ложной памяти сна
умирали младенцы, что никогда не рождались,
в микрокосмической памяти сна
вспомнил я, что убил, отказавшись
убить,
в телескопической памяти сна
так беззвучно кричали,
так громко кричали кометы,
не по белому черные, круглые
ноты любви.
Серое небо. Земля. Послышался шум мотора. Слева появилась машина и, шурша шинами, объезжая ухабы, медленно проехала к шоссе. Прошла минута. Вновь послышался шум мотора. Слева появилась машина и, шурша шинами, объезжая ухабы, медленно проехала к шоссе. Прошла еще минута. Вновь послышался шум мотора. Слева появилась машина и, шурша шинами, объезжая ухабы, медленно проехала к шоссе. Прошло чуть больше минуты. Вновь послышался шум мотора. Слева появилась машина и, шурша шинами, объезжая ухабы, медленно проехала к шоссе. Чуть поодаль, за густым бурьяном на той стороне, скрипнула невидимая калитка. Появился мальчик лет десяти на вид; постоял, держа руки в карманах пыльных штанов, попинал камешки и ушел обратно. Скрипнула калитка.
Дверь, ударившись о стену, скрипящими рывками силилась начертить окружность, но замирала почти сразу. «Молния» издавала короткий глухой взвизг; он переминался разок-другой, расставлял пошире ноги и терпеливо ждал, бессмысленно поглядывая вокруг себя и время от времени задирая голову к потолку.
Ночью – макияж из разноцветного электричества. Днем – текучие разводы, синим по голубому. Опрокинутый очерк домов вдалеке, мягко закрашенный серым. Это – рассвет.
Было время, и огорожен, таен был сад. Стало время, и сад стал площадью, поменял пол и раскинулся прихотливо, как вода утекая к морю промеж домов.
80-й. Начало зимних каникул. Отец купил акварельные краски. Чугунное литье коробит бумагу и расплывается черным пятном. 11-й (шестьдесят девять лет прошло?). Я сканирую фото, я кликаю Corel – или это дождь за окном размыл знакомый пейзаж?
Черный обрез коридора молчит ожиданьем.
Арка прерывно растет на глазах, желтизной
предварив возвращение тьмы.
Десять белых минут мне осталось.
Зеркальная поверхность вбирала в себя небо, облака, пролетающих птиц. Стена обрывалась внезапно и казалась театральной декорацией, за которой – ни комнат на девяноста этажах, ни лифтов, ни сотен людей в комнатах и лифтах, – а только опять небо, облака и птицы.
Пламя пронеслось по окнам домов на той стороне бухты. Стало темно, и огромная луна уставилась на море, подсвечивая себе путь по воде. Нажатие кнопки плавно стягивает к невидимому горизонту и луну, и город, вставив сбоку стеклянно мерцающий образ компьютера у меня за спиной.
Тень от белья плясала в нереальной трехмерности реально двухмерной стены. Потом вдруг сжалась, повернулась, дернулась вверх и исчезла. Окно снова закрыли.
Театральный задник (чудо анимации: синева до горизонта, бегущие волны – все как настоящее) с каждым моим шагом по уже мокрому песку выгибается навстречу дугой – и вдруг оказывается настоящим морем. Вернее, просто соленой влагой, обступившей тебя со всех сторон, передавшей роль иной реальности – берегу: песок, очередной автобус ползет вдали, куча тел, среди которых я со странным чувством (словно в случайном документальном кадре) вдруг узнаю тебя.
Вдоль небесного края
Закручено в центр
Два дерева тянут друг к другу руки
Или обрубки, ошметки того,
Что можно назвать руками;
Я нажму пару кнопок —
И будет японский пейзаж,
И уродливый горб вдруг покажется
Изыском кисти,
И окажется девственно белой полоска,
Небольшая полоска
Кровавой зари.
Высокий сутулый фонарь посеребрил крону тополя. Черный застенчивый силуэт.
На самом дне, под кучей остального сора, лежал сигарный пепел. В кромешной темноте он стлался по черной лакированной, кое-где с царапинами, чуть вогнутой поверхности. Бумажные катышки, всего семь штук, взрыхляли серые хлопья, создавая холмы и ущелья на всем этом рыхлом пространстве, черными же лакированными боками замкнутом в правильный круг. Немелко изорванная копирка случайными неровными сводами создавала тот мрак, в котором находились пепел и бумажные катышки. А на липких, со следами крупного неровного почерка кусках – опять лежал пепел; но уже другой, от слабых сигарет. Конечно, только м-р Ш.Холмс мог бы заметить разницу – но в этом и нет нужды. А вот окурков не было. Полускомканный листок белой простыней накрывал черно-серые груды – и потому здесь было уже светло, хотя и не видно ничего, что снаружи. Тем же почерком написанные двенадцать строк заканчивались одинаковыми слогами. Строчки смотрели вовнутрь, лирически подсинивая сонную белизну пепельно-простынной ауры. А поверх листа были раскиданы бледно-желтые надломанные бревнышки с несожженными коричневыми головками. С оборота тоже было что-то написано – изогнувшийся край листа отражал в настольном зеркале завершение фразы, написанной уже другим почерком. выше – висела люстра.
О проекте
О подписке