За три месяца до нашего выпускного бала в Смольном институте для благородных девиц произошло чрезвычайное происшествие: у Невельской пропали чайные деньги. Эта новость со скоростью пули влетела в головы всех обитателей нашего заведения. Об этом говорили наши преподаватели и обслуживающий персонал. Об этом шушукались на каждом углу ученицы. Эта кошмарная новость грозила просочиться на улицы Санкт-Петербурга. Были отменены все занятия, и нас собрали в общую залу, посередине которой с траурно-каменным лицом прохаживалась гофмейстерина института мадам Штакельберг. Когда все расселись, она начала говорить сначала медленно и тихо, но постепенно, уже не сдерживая гнева, всё громче и громче и, наконец, перешла на неподобающий поросячий визг капризной истерички. Она кричала о позоре, который лёг на безупречную репутацию Смольного, и о том, чтобы виновная добровольно вышла и, прося прощения, раскаялась в содеянном, ибо покаяние делает свершённый грех ненавистным для грешника и потому может быть прощён. Если она этого не сделает, тогда грех без покаяния умножится, и до конца жизни её будет мучить совесть, поскольку от Бога нет секретов. Мадам Штакельберг закончила своё выступление и села. В зале после подавляющего нас визга мадам гофмейстерины воцарилась гробовая тишина. Мы сидели, опустив головы, стараясь не смотреть по сторонам. Так продолжалось не менее получаса, и вдруг встаёт Курбанова и говорит, что это сделала она. Сначала я не поняла, что произошло. Мне показалось, что моя подруга встала, чтобы что-то спросить у мадам гофмейстерины. Но Курбанова громко повторила свои невозможные слова: «Я УКРАЛА». Неведомая сила вырвала меня с кресла, я только успела крикнуть: «Украсть – это невозможно! Как ты могла так поступить? Ты убила меня…» В этот момент небеса разверзлись, и в меня ударила молния.
Я очнулась в институтском лазарете лишь на второй день после этих событий. Потом впала в глубокую депрессию, которая длилась почти две недели. Диагноз, который поставила мне наш институтский врач доктор Яковлева, был: «психосоматическое расстройство, полученное в результате эмоционального стресса». Правда, я до сих пор не очень понимаю, что это означает, но тогда меня больше интересовало, что происходило в дни моего беспамятства. Людмила Никандровна мне рассказала, что после признания Курбановой в совершённом ею злодеянии «сорвавшиеся с цепи» подруги-смолянки в сто пятьдесят глоток вылили на «гадину», «уродку», «воровку», «мерзкую дрянь», «басурманскую шлюху» и прочее, прочее – столько гадостей, сколько можно было в каждодневной зависти к ней накопить за двенадцать лет совместного проживания. Мадам Штакельберг спешно отправила потерявшую сознание Зайниеву в лазарет. Потом, приняв подобающую позу, копируя памятник императрице Екатерине II перед Александринским театром, красная, как рак, поджав губы, молча слушала «товарищескую критику» девушек-одноклассниц в адрес выявленной воровки. Когда ушат грязи, вылитый на Курбанову, был исчерпан, она объявила своё решение: «Согласно традициям Смольного института, сегодня к обеду Курбанову поставят к позорному столбу в обеденной зале. С неё публично будет снят и водружён на голову передник. Кроме того, на её голову будет водружён рваный чулок. В таком виде Курбанова останется стоять на всеобщее презрение всё обеденное время, которое сегодня продлевается на тридцать минут. С завтрашнего дня она будет с позором отчислена из института». Как было сказано, так и было сделано. Последний раз видели Курбанову утром следующего дня садящейся в пролётку с небольшим чемоданчиком и связкой книг в руках. Больше её никто из одноклассниц никогда не встречал. Позже стало известно, что гофмейстерине Смольного этого показалось мало, и она решилась на небывалую гнусную подлость, рассказав в интервью двум солидным столичным газетам «Голос» и «Неделя» о случае кражи в стенах института для благородных девиц. Имя студентки Курбановой, а заодно и имя её отца Курбан-хана Кашгарии полоскали в светских салонах более недели. Конечно, эта новость быстрее молнии донеслась до Курбан-хана Кашгарии, отрезая пути к встрече Курбановой с её родными и близкими.
Подготовка к предстоящему выпускному балу и сам бал полностью заслонили печальный инцидент с Курбановой. Для всех, но не для меня. Во мне что-то перевернулось или, вернее сказать, во мне что-то безвозвратно исчезло. Я искала и не могла найти, что именно. Однажды я вдруг поняла: во мне исчезло чувство защищённости. Я стала чувствовать себя среди людей, словно голая на площади. Курбанова своим искренним отношением ко мне, своей невероятной духовной силой, присущей восточной женщине, обеспечивала мне абсолютную защиту от внешней агрессии, которую я заметила только тогда, когда её не стало. Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Я пыталась найти причину этого поступка Курбановой, о котором она сама публично заявила. Обычно причиной кражи денег бывают именно деньги, ради которых человек идёт на кражу. Но Курбанова никогда не нуждалась в деньгах. Более того, я сама видела однажды, с каким интересом она наблюдала за «породистыми» и, вероятно, небедными одноклассницами из звонких европейских фамилий, которые «как с голодного края свалились», расталкивая друг друга и ругаясь, хватали немытыми руками эклеры и дорогущие тирамису, купленные на её чайные деньги, и запихивали в свои перепачканные кремом рты. На следующий день она купила ещё больше сладостей, но в этот раз недорогих и вновь пригласила желающих на чаепитие, чтобы увидеть настоящий жор тривиальных дармовых пряников. Курбанова смотрела на всё это, делая для себя какой-то вывод. Нет, деньги её не интересовали. Тогда почему она украла эти проклятые деньги? Здесь что-то не так. Я должна была поговорить с ней об этом поступке. Я единственная, кто не должен был судить её за эту кражу, не поняв мотива. Курбанова, давшая мне так много тепла и любви, могла бы рассчитывать если не на оправдание своего греховного поступка, то хотя бы на каплю милосердия с моей стороны, ведь милосердие – это, прежде всего, духовная поддержка ближнего, которая проявляется в неосуждении его. Это так просто – проявить милосердие к человеку. Чем же была затуманена моя душа в этот момент, когда я безоговорочно соглашалась с мнением общества, что она воровка? Будь проклята эта стадная солидарность, которая, как Лернейская гидра, пожирает стремящиеся к свободе души. Курбанова рассчитывала на меня, а я была первая, кто её осудил, не разобравшись в причинах. Я подло предала её, встав на сторону людей без чести, которых сама презирала. Мне захотелось её найти, поговорить, покаяться за свои слова в её адрес и вымолить у неё прощение. Чтобы навсегда запомнить этот урок, я триста раз от руки переписала строчку притчи Соломона из Ветхого Завета: «Прикрывающий проступок ищет любви; а кто снова напоминает о нём, тот удаляет друга».
Я вдруг поняла, что именно произошло в тот день. Курбанова, не дождавшись, когда воровка сознается в содеянном, взяла на себя чужой грех, искренне полагая, что тем самым спасает заблудшую душу. Но за две тысячи лет в этом грешном мире ничего не изменилось. Бесчувственная толпа сиюминутно нашла объект своего презрения и желала немедленно видеть его наказание. Я была первая, кто бросил в неё камень. Несчастной Курбановой пришлось испить чашу предательства, принятую из моих рук. Я непростительно поздно поняла, на какие нечеловеческие, истинно Христовы страдания я толкнула близкого и дорогого мне человека. Я попросила твоего отца, в то время моего жениха Дмитрия Дмитриевича, разыскать Курбанову. Через неделю его друг, российский военный атташе в Кашгаре, сообщил, что дочь Курбан-хана, обучавшаяся в Смольном институте для благородных девиц, безвременно умерла по дороге из Санкт-Петербурга в Кашгар. Я спросила Дмитрия Дмитриевича, достоверны ли эти сведения, и он мне ответил, что его друг лично, от имени дипломатической миссии в Кашгаре, выразил соболезнования господину Курбан-хану Кашгара. Я спросила, могу ли посетить могилу моей подруги и помолиться за упокой её души. Дмитрий Дмитриевич сказал, что по исламской традиции могила знатной особы навсегда остаётся безымянной.
В этот момент голос её задрожал, на глазах появились слёзы. Она на минуту замолкла и продолжила:
– С тех пор в моём сердце образовалась незаживающая рана вины перед моей единственной подругой. И когда настанет время держать отчёт перед Богом, боюсь, что я не найду себе оправдания. Всё, что произошло с моей семьёй, – справедливая кара за мои прегрешения! – И, помолчав, добавила: – Прости меня.
– Что ты, мама, что ты! Ты ни в чём передо мной не виновата! Мне не за что прощать тебя.
– Я прошу Бога простить меня. Прости меня, Господи. Прости за великий грех мой, за все мои прегрешения!
– Мама, мамочка, родная моя, Он простил тебя! Он простил!
– Спасибо тебе, милая моя девочка. А теперь иди домой. Я хочу побыть одна. Храни тебя Господь.
– Мама, мне, может быть, остаться?
– Нет. Не тревожься, всё будет хорошо. Поцелуй меня.
Адель подошла, наклонилась к лицу матери и поцеловала самого дорогого на земле человека. Галия посмотрела на дочь долгим внимательным взглядом, как будто хотела навсегда запомнить эти черты. Вдруг, неожиданно для себя, дохнула в лицо дочери, желая вдохнуть в неё всю свою душу без остатка, то последнее, что у неё осталось, и тем самым надеясь умножить её жизненные силы. Потом она закрыла глаза и отвернулась. Адель осторожно, чтобы не потревожить засыпающую мать, поднялась и тихо вышла из палаты.
Галия не спала. Она думала о своей жизни и о дочери, о том, что могла бы сделать для неё.
Это была ночь на субботу, 19 августа 1916 года, двадцатый лунный день – время духовного преображения. Для одухотворённого человека это день озарения и откровений. В этот лунный день открывается возможность увидеть мир в новом свете, посмотреть на свою жизнь с иного ракурса, внутренне измениться к лучшему. Галия поняла, что должна умереть, освободив Адель от своего бремени, и она приказала своему сердцу остановиться.
Загуляев за небольшую плату организовал похороны Галии по православному обычаю с отпеванием в той же Свято-Троицкой церкви Кулича и Пасхи, в которой венчались супруги Бартеневы и где крестили, а потом отпевали их погибших сыновей-малолеток. На похоронах были только Василий Иванович Колчак вместе с Ольгой Ильиничной и приехавшая из Гатчины Софья Колчак – их невестка, недавно похоронившая дочь Маргариту. Софья и Галия были знакомы по Смольному институту, тогда Софья носила девичью фамилию Омирова.
Из Севастополя прислал телеграмму-соболезнование Александр Васильевич Колчак. Он получил чин вице-адмирала флота и был назначен командующим Черноморским флотом России, созданным для осуществления своего плана возвращения Константинополя в лоно византийской культуры и православия.
Из Франции прислали соболезнования дедушка и бабушка – родители Дмитрия Бартенева. От них же пришёл денежный перевод на крупную сумму. Приехать лично они не могли, потому что в Европе шла война, а кроме того, у них на руках был недавно родившийся сын Пьер, младший брат папы. Других близких родственников у Адель не было, а друзей семьи она предупредить не смогла. Общими друзьями семьи Бартеневых были только папины сослуживцы, которые сейчас, вероятно, были на войне. У мамы вообще не было подруг. Она хотя и провела в Смольном институте целых двенадцать лет, но отношений с сокурсницами не поддерживала, считая их излишне чопорными и неискренними дамами.
Похоронили Галию рядом с её сыновьями.
Адель росла в счастливой, благополучной семье и, вероятно, поэтому к своим восемнадцати годам не завела себе настоящих подруг. Она понимала, что в этом мире осталась совершенно одна и отныне за все принимаемые ею решения ответственность будет нести только она сама. Семейный адвокат сказал, что проблем с оформлением родительского наследства не будет, а оставленных мамой денег вполне хватит на ближайшие несколько лет.
Она села за отцовский письменный стол и, как учил отец, написала план ближайших мероприятий. Прежде всего необходимо было навести порядок в квартире и вещах погибших домочадцев. Это была первая невыносимо трудная работа в её жизни, настоящее испытание. Прикосновение к каждой, даже самой маленькой вещице, хранившей множество воспоминаний о прежнем владельце, разрывало ей душу. Однако она хорошо понимала, что никто другой не сделает эту работу вместо неё. За ту неделю, пока Адель занималась разбором вещей своих близких, она вновь прожила жизнь со своей семьёй и только сейчас до конца осознала глубину своего одиночества.
Первое время после похорон Галии к Адель заходили друзья родителей и просто знакомые, узнавшие о постигшей её трагедии. Они предлагали помощь и давали полезные советы. Адель по природе своей была благодарным человеком, и проявления доброты и сочувствия её горю были особенно ценны для неё в эти неспокойные дни. Постепенно количество посетителей сокращалось, и к октябрю из всех остался только Загуляев – добрая душа.
Однажды в начале ноября Адель увидела афишу знаменитого французского флейтиста, композитора и дирижёра Филиппа Гобера, который в субботу, 18 ноября, в камерном зале консерватории давал единственный концерт перед отъездом на франко-германский фронт. Ей очень захотелось побывать на этом концерте. В кассе сказали, что, несмотря на военное время, приезд Филиппа Гобера – настоящее событие в культурной жизни столицы и билетов, конечно, нет, но она может купить билет с рук перед началом выступления, поскольку перекупщики билетов, скорее всего, на фронт не ушли. Адель так и сделала. На концерте она познакомилась с Чанышевым.
К ней часто стал заходить Загуляев – добрая душа. О себе он рассказывал, что в Петроград приехал недавно из провинции, что мечтает иметь много денег и дорогие часы и что хотел бы иметь молодую хваткую жену – такую, как она. Учиться у него не было времени и, видимо, желания тоже, поскольку он не видел в этом прока, «были бы деньги, а я-то уж знаю, как их употребить». Загуляев помог ей сделать в квартире ремонт, брал на себя тяжёлую физическую работу, хотя при этом вёл себя как-то излишне «по-хозяйски», но Адель прощала ему это, потому что низкий культурный уровень не был его виной. Цена, которую просил за свою работу Загуляев, была с точки зрения Адель справедлива и необременительна для неё.
Несколько раз он заводил разговор о том, что хотел бы снять у неё комнату, чтобы быть с ней рядом, помогать и защищать её. Вначале Адель деликатно, боясь обидеть Загуляева, намекала ему, что сама в состоянии защитить себя. Однажды, после очередного предложения совместной жизни, Адель, к своему удивлению, прямо и довольно резко заявила Загуляеву, что впредь ничего не желает слышать о совместной жизни с ним, как, впрочем, и с каким-либо другим мужчиной, и, если это его не устраивает, он может не появляться здесь более. Он ответил, что понимает её состояние и готов ждать её положительного решения. Потом он говорил о том, что ситуация в Петрограде, а может быть, и во всей России скоро изменится и что его друг детства, отсидевший срок за разбой, оказался важной фигурой в какой-то революционной партии, которая скоро свергнет царя, и он сам скоро будет богатым человеком.
О проекте
О подписке
Другие проекты