Читать книгу «Медбрат Коростоянов (библия материалиста)» онлайн полностью📖 — Аллы Дымовской — MyBook.
image

Знал бы тогда наперед! Ни секунды не лукавя, могу сказать, как на духу. Самолично взял бы ее под руку, а микроскопическую Глафиру – на руки, и отконвоировал бы обеих к железнодорожному полустанку. Запихал бы насильно в ближайший проходящий, или на худой конец, в электричку… и в шею, в шею, подальше отсюда! Пусть невежливо, зато вдруг бы некоторые события в нашем городе повернулись в иную сторону. Не в отношении меня или нашего стационара в целом, это было бы невозможно, как я теперь понимаю, но хотя бы в отношении Лидки и ее дочери Глафиры. Говорят, все что бог ни делает, все к лучшему. Может оно и так, если бы бог действительно существовал. Однако утверждать, что наша с ней ситуация разрешилась в конечном итоге ко всеобщему благу, значит, назвать белое черным, твердое жидким, ворону лисицей, а упыря гордым соколом.

Но тем прошедшим утром я размеренно шествовал в гору, навевая ореол вкруг своей головы ароматными дымами переломленной в зубах «беломорины», на ходу размышляя только об одном. Встречу или не встречу ее когда-нибудь. Хотелось первого, но разум усиленно намекал мне на второе, и я дышал протяжнее, чем требовали мои пешеходные усилия. А говоря попросту, вздыхал филином.

Шел в гору – это было сильно сказано. Скорее на горушку, или на пологий холм. Где на открытом всем ветрам юру, – зато превосходный обзор в случае, если психи самовольно разбегутся, – воздвигся во всю свою разлапистую ширь наш лечебный стационар. Выстроенный, лопуху на загляденье: и монументальная колоннада-портал, рассчитанная на циклопов, не на людей, и фронтон с дояркой и пастухом, и ядреные решетки в бойницах-окнах, и даже раскидистая лестница, обтекаемая с двух сторон помпезной балюстрадой. Все вместе в морщинах побелки веселенького цвета синюшного разведенного молока. Не подумайте, что то были останки богатого некогда дворянского гнезда. Никто для добровольного жития, уж поверьте, не стал бы строить подобное страшилище. Тем паче утонченное сословие со вкусом. Это был новодел. Точнее, старый новый дел. Кошмарище конца сороковых годов, как будто после военной разрухи не было нужды в возведении чего-либо более подходящего и насущного. Но строили по приказу самого. Не Самого, но самого. Именно с маленькой буквы, потому как до большой Лаврентий Павлович так и не дорос, до этого времени вбили его в землю без суда и следствия. А здание осталось. Обветшало, обтерлось, обтерхалось и обветрилось. Как и всё вокруг него, кроме высоченной чугунной ограды, которую единственно мы, средний медицинский персонал, коллективным бригадным подрядом за премиальные красили в черный цвет каждую весну. Полагалось бы по рангу заведения иметь глухой каменный забор с колючкой и охраной, но не было того. Никогда не было. Будто возводили имперский бордель с актрисками, а не душевно-вразумительное учреждение. Почему? Отчего? Ходила полулегенда, что испытывали сверхсовременные передовые методы, для тогдашнего давнего времени, естественно. Самодрессирующиеся овчарки и космический индукционный ток в ограде. Это сколько же надо вольт и ампер, чтобы пробить полуторадюймовый чугун? Или психи служили прикрытием для подземной ядерной установки. Это тоже некогда витало в распаленных атомными успехами несведущих умах. Дескать, смотрите сами, господа шпионы, насквозь видно, вот по травке гуляют больные люди, вот их заботливые врачи, а более нет ничего. Все это хрень, понятное дело. Но ограда была. У приличных «дурок» забор, а у нас решетчатая ограда, такая, что и Летний сад бы позавидовал. Облезлая слегка.

А ведь изначально здравоохранительный объект № 3,14… затевали якобы как тюремный стационар, хотя и не для вполне психических больных. Скорее, для тех, с кем до конца не знали, что делать. Или кто зачем-то нужен был стойкому мингрельскому дзержинцу, не тотчас, но позднее. Вполне адекватные носители способностей, не нашедших применения, ясновидящие пророки, то ли блаженные, то ли симулирующие виртуозно, слепые, ходящие без глаз, глухие, слышащие без звуков, их и поселили здесь временно под умеренной штатской охраной.

Впоследствии, в эпоху расцвета института Сербского, сюда, как в негласный побочный филиал – числились мы совсем за другим ведомством, – стали направлять украдкой экстраординарных сумасшедших. Это так они значились в секретных учетных карточках. На деле же были непонятные и полунормальные люди, с которыми опять же официальные власти не знали, как поступить. Залечивать их было бы пустой тратой галоперидола, так как угрозы они не представляли, а диагноз являл собой надуманную бумажную муть. Заявлений, опасных для верхов, никто из них не произносил, и не имел в планах на будущее, равно как эмиграцию. Но от одного присутствия их в счастливом социалистическом обществе становилось несколько неуютно. Решение, как всегда в таких случаях, оказалось предельно просто – выслать и изолировать, а после благополучно позабыть. Для этих целей и служил наш не вполне обычный стационар за №… ну вы дальше знаете. Психи наши жили себе и жили, – никого не трогали, их никто не трогал, – а в последние годы даже привольно, пускай и немного голодно. Зато с тех пор, как наступили архаровские псевдодемократические времена, никого более на излечение не присылали. Будто бы мы есть, но будто бы нас нет. Минздрав порыпался, порыпался, получил по шапке, и отстал. Известное дело, подведомственная структура – лоб расшибешь, а прибыль сомнительна. Это притом, что обычные психушки были переполнены и перепиханы, и вообще занюханы до последней возможности. Так что у нас в сравнении житуха складывалась неплохо. Оно и ладно. Если бы не мое личное безумное подозрение – в неплохой житухе каким-то неизъяснимым словами образом были виновны отдельные наши подопечные постояльцы. Точнее один из них. Самый непредсказуемый и самый странный. Мотя.

Отчасти я считал его своим другом, хотя мы не были равны, и мне никак не полагалось заводить дружбу с пациентом из подчиненных мне палат. О нем и будет первый в этой истории именной рассказ.

ПОЛЯРНЫЙ ЗАЯЦ

Его звали вовсе не Мотя. В сопроводительном предписании, равно и в истории болезни, значилось какое-то рядовое имя. Слишком рядовое, чтобы быть настоящим. То ли Петр Сидорович Иванов, то ли Сидор Иванович Петров. С больными, страдающими амнезией, подобное происходит в порядке вещей. Вписывают, чего попроще, на выдумку нет времени и охоты. Вспомнит, хорошо. Не вспомнит, так сойдет. А прозвище его по непроверенным слухам появилось оттого, что наш неопознанный Иванов-Петров при поступлении повторял одну-единственную присказку на все возможные тональные лады: тетя-Мотя-тетя-Мотя. К нему и прилепилось.

Дальнее прошлое Моти было покрыто непроницаемым туманом. Откуда он взялся, никто из нынешних работников стационара уже не помнил. Даже наш главврач Марксэн Аверьянович Олсуфьев (сокращено Мао, или просто главный), хотя привезли Мотю аккурат после вступления доктора Олсуфьева в должность. В личном его деле царили полный сумбур и некорректность формулировок. Арестован при добровольной явке в шестое отделение милиции города Москвы – между прочим, курировавшее главное здание общежитий университета, я-то знаю, – что Мотя там делал, по сей день секрет Урфина Джуса и деревянных солдат. Перенаправлен для освидетельствования в первую градскую. (???) Спрашивается, для освидетельствования чего? Затем пробел, незаполненный даже намеками. Следующая дата спустя аж восемнадцать месяцев. Сопроводительное письмо, подписанное отнюдь не врачебной рукой, но таинственным уполномоченным капитаном Акиндиновым, без указания учреждения и места отправления, от ноября семьдесят девятого года. Где Мотя охарактеризован как возможный объект нежелательной антипропаганды. Что сие означает?

Оно понятно, в семьдесят девятом все с ума посходили на незримой государственной службе. Афганистан, заявление Сахарова, руки прочь от феодального Кабула, уже не за горами маячила полька-бабочка в исполнении Ярузельского. Но не до такой же степени! Возможный объект нежелательной антипропаганды. Конечно, бумага все стерпит. Если антипропаганда нежелательная, то можно предположить, на тот момент существовала антипропаганда иная, в смысле желательная? И как это понимать, возможный объект? Само собой, у нас не в диковинку сослать человека за одно только намерение. Все-таки, согласитесь, возможный объект – это и для сусловских Торквемад чересчур. И почему сразу к нам? Без выяснения личности, без медицинского заключения, ведь амнезия не диагноз для ведомственного стационара. Реабилитация при неврологическом центре куда ни шло, но чтобы в глухое бессрочное забвение! Что же он натворил-то? Некоторое время мне этот вопрос не давал покоя.

А ведь глядя на Мотю, по внешнему виду его ни за что нельзя было подумать, будто он способен пусть на единственный, но самостоятельный поступок, тем более, опрометчивый. Наверное, я не первый инстинктивно проникся подозрением – натворить Мотя вполне мог будьте-нате! Я провидел это задолго до того, как Мотя по-настоящему со мной заговорил. Нет, он не был немым, напротив, вполне болтливым подопечным, из тех, которые охотно идут на контакт с любым желающим общения. Вопрос здесь не в количестве, а в сути произнесенных слов.

В нашем стационаре Мотя прижился. И, кажется, чувствовал себя не просто прилично, но в какой-то степени счастливо. Не оттого, что примирился с бессрочным своим существованием в качестве клиента психбольницы. Но потому, что для Моти само понятие свободы имело иной, весьма далекий от общепринятого, смысл. Мне казалось порой, будто бы он вовсе не сознавал свое подневольное положение. Будто бы в его полной власти покинуть наше застойное учреждение в любой момент, когда только ему заблагорассудится. Не сбежать, не получить выписку прочь за хорошее разумное поведение. Именно уйти по своему хотению, очевидным образом на глазах у персонала. И ни я, ни любой другой медбрат, ни даже наш Мао не в силах ему воспрепятствовать. Почему? Кто его знает! Я бы точно не встал на его пути. И за других с уверенностью мог сказать то же самое. Особенно теперь, когда многое прошлое осталось позади.

Но, чур, уговор не забегать вперед! Рассказ мой и впредь станет следовать естественному временному порядку, как если бы я не только памятью, но и самим физическим телом моим вернулся вспять и проживаю те далекие дни заново, не ведая собственного будущего. Итак, о Моте.

Вообще-то Мотя оказался страшный сачок. Во всем, что касалось лечебной трудотерапии. Понятное дело, у нас, как везде. Да и как иначе при тотальной здравоохранительной бескормице. Кто-то должен мыть полы – на роскошь в лице нянечек-санитарок капиталов не хватало, их ставки давно были расписаны по совместительству: порой в медицинские братья и сестры принимали, кого бог пошлет, лишь бы имелся близкий по смыслу диплом о полном среднем. Кто-то – следить за чахлым садом-огородом: пойди, протяни зиму без подсобного хозяйства, пускай самого крошечного. И, наконец, надо выполнять подряды по сверхсложной сборке-склейке серых канцелярских папок – дешевейший картонный товар, но Мао с превеликим трудом раздобыл заказ, чуть ли в кровь не расшиб свой высокий лоб с залысинами. Эти самые папки в основном нас и кормили, скудных ведомственных средств едва хватало на латание насущных дыр, про неведомственные общие минздравовские харчи я и не говорю, я не Жванецкий, чтобы смешить людей чужой бедой.

Мотя никогда не саботировал открыто. Не вставал в позу, не провозглашал деклараций «пустьмедведьработаетаявамнелошадь», и тому подобное. Хотя вполне мог вставать и провозглашать, в карцер у нас не сажали, холодной водой не обливали, в стационаре было тихое мирное житье, почти домашнее. Да и скука, оттого многие трудились весьма охотно, чтобы скоротать время. На любую просьбу-поручение или прямое указание Мотя отвечал обычным односложным «да» и приветливо сопровождал свое согласие кивком, а то и двумя. Этим дело и ограничивалось. Мотя отправлялся на неспешную прогулку вдоль чугунной ограды, а требователь или проситель своей дорогой. Если Моте намекали вторично, то он вновь произносил свое сакраментальное «да» и послушно кивал головой, будто потревоженный китайский болванчик, и продолжал мерить шажками внутренний больничный периметр. Кричать на него было бессмысленно и как-то неловко, оттого выход представлялся один – отстать от человека. Порой наш главный, в общей столовой на публике, объявлял Моте нестрогий выговор за несоблюдение режима, но это для проформы, чтобы было видно – начальство бдит на посту. Мао и в буйном эротическом сне бы не привиделось действительно применять к Моте какой-либо, даже самый безобидный вид насилия. Словно бы главный опасался последствий. Не со стороны людей, но вроде бы он отдавал за Мотю отчет каким-то неведомым вышним силам, как если бы посылал рапорт наверх, за облака, сигнализируя: «С вашим подопечным все в порядке».

Хотя, скорее всего, просто не имел желания связываться. Один тихий бездельник – обстоятельство вполне терпимое. Это я так поначалу думал. И думал неверно.

А Мотя гулял. Как выразился бы другой мой напарник «Кудря» Вешкин, прохлаждался. Зимой и летом, в любую погоду, скользила кругами, слегка подпрыгивая, точно поплавок на пруду, его коротенькая, колобкообразная фигурка, в вечной вязаной шапчонке из лиловой с прозеленью ангоры. Явно дамского фасона, но Моте, как и всем прочим постояльцам нашего дурдома, приходилось носить, что придется из благотворительных пожертвований, тут уж не до жиру. Впрочем, единственно к этой самой шапчонке Мотя был по непонятной причине привязан трогательно, и всякий раз входя в помещение, он бережно свертывал свою ангору и убирал в задний карман просторных матросских штанов, чтобы непременно торчал наружу уголок. Такая была у него причуда.

Другая его странность, если это подходящее здесь слово, приводила меня в полное недоумение. А при первом близком знакомстве и шокировала. Мотя не умел читать, то есть, совершенно. Писать, впрочем, тоже. Он вовсе не страдал дислексией, ни даже в малейшей степени dementia praecox, или слабоумием. Но вот не умел, и все тут. На любые, самые доброжелательные попытки – я лично их предпринимал не раз, – пополнить его образование, Мотя отвечал решительным отказом. Нет-нет-нет-нет, словно из пулемета очередь. И отворачивался. При этом не было на свете такой вещи, которой, казалось бы, он не знал. Это тоже выяснилось случайным образом. Главный однажды сказал, так бывает. У человека развивается сверхнормальная автоматическая память, он повторяет все, что слышал когда-нибудь, разумеется, бездумно.

Если бы! Я-то вскоре догадался, что это далеко не так. Мотя прекрасно знал, что говорит, и логикой мышления обладал, куда там на пару Расселу-Уайтхеду, вот только окружающие его люди не всегда понимали смысл сказанного. Но это была уже не его проблема.

Маленький, странненький, страшненький – на пухлом личике острый горбатый нос, тонкие бескровные губы и совершенно круглые разноцветные глаза, зеленый и голубой. В общем, сова совой. Мне отчего-то представлялось, что он не спит по ночам. Всякий раз, когда согласно долгу службы я заходил в четвертую палату, – по три койки в два ряда, Мотина крайняя справа у окна, – совиные глаза его были плотно закрыты, дыхание размерено и глубоко. Но я все равно сомневался. Чересчур уж плотно стиснуты веки, сосредоточенно сжаты кулачки поверх одеяла, и все тело в целом напружинено так, будто в одно мгновение готово сорваться на старт, отвечая команде «Подъем!», и сделать все, что полагается на армейской побудке за сорок пять секунд.

Порой Мотя совершал неуместные поступки. Или как говорил наш главный, «невместные». Не от безграмотности говорил, но чтобы тем самым определить высшую степень этой неуместности. К примеру, однажды в день приезда инспекции – и такое бывало, как же иначе, – мелкой сошки из ведомства, старающейся галочки ради, Мотя забрался на седую от старости, корявую ель у ворот. И, главное, как забрался? Нижние ветки, согласно все той же незапамятных времен инструкции, обрубали начисто. И вот с этой-то ели стал метко разбрасывать перед чиновной личностью отборнейшие комья садовых удобрений, или попросту грязь, перемешанную с навозом. Будто бы стелил под ноги своеобразную ковровую дорожку. Конечно, с психа что возьмешь? Проверяющий так и понял, даже улыбнулся сочувственно Мао. Даже пообещал некое мифическое денежное вспомоществование. Даже толику разбавленного дистиллятом медицинского спирта принял с удовольствием, для него, видать, это сделалось незабываемым приключением во всамделишнем дурдоме. Но главному было не до смеха, кто его знает, как все могло обернуться? Потому наш Мао на следующий день потребовал от Моти объяснений. Потребовал решительно-начальственно. И Мотя их дал. Если угодно, я здесь же приведу. Не дословно, но близко по смыслу. Суть их была такова.

В мире вещей ищи соответствия. А найдя, проводи параллели. Потому что жизнь идет мимо нас, не обращая на нас внимания. И чтобы привлечь это ее внимание, нужно встраивать найденные соответствия в настоящее бытие, даже если действие сие чревато последствиями.

Мао психанул не на шутку. Впервые на моей памяти заговорил на повышенных тонах, да еще прилюдно – объяснений наш главный по привычке потребовал в столовой во время общего ужина, в воспитательных целях, и просчитался. Голос его гремел, что твое ведро, сверзившееся вниз по бетонной лестнице. Склонял Мотю на все лады. И неблагодарный он, и хулиган-зазнайка (загадочный симбиоз!), и равнодушный член социального общества. Когда же главный отгремел положенное, Мотя, ничтоже сумняшеся, примирительно сказал (и век мне того не забыть!):

– Вот хорошо, если бы на свете было бесконечное мыло. Не правда ли, Марксэн Аверьянович? Это вполне может стать превалирующей идеей современной научной мысли. Представьте только, что единственным куском вы бы перемыли всех нас за один раз, потом за другой, и так до скончания действительных времен. И никаких дополнительных расходов. Надо было ревизору вашему намекнуть, пусть бы похлопотал.

Если Мао не хватил тогда удар, то благодарить за это надо его жену, Ольгу Лазаревну, штатного психотерапевта, первого и последнего в нашем стационаре. Она скорее прочих к нему подскочила:

– Мася, Мася, ой, не надо! – позабыла с перепуга, что дело происходит не в их семейном флигеле, а при всем честном народе. Но увела, хотя наш главный упирался и на ходу искал распаленным взглядом окрест тяжелые предметы. Не нашел, мы тоже, не будь дураки, всей дежурной сменой встали на стреме.

На следующий день Мао было стыдно за свою ослепительную вспышку, а нам за то, что мы сделались невольно свидетелями начальственной потери лица. Только с одного Моти минувшие события стекли как с наглого гуся вода.

Или вот еще, другой пример. Тут уже блажь нашла на блажь. Как-то главному взбрело на ум повеселить по наступившей весне вверенный ему контингент. Мао вообще неплохой был мужик, и классный профильный спец, когда, конечно, ему не попадала под хвост конгениальная вожжа. Которую он отчего-то называл неформальным новаторством.

Если коротко, случилось все на берегах нашей грешащей глубокими омутами речки Вражьей – не удивляйтесь, это настоящее ее название, кто-то когда-то разбил здесь монголов, а может татар, а может, я путаю, и не мы их, а они нас, но не суть. Еще короче – киностудия «Новый Межрабпомфильм» (совсем не то, что вы припомнили из ранней истории синематографа, а «Межрасовые аболиционисты помпезных фильмов») снимала там кино. Километрах в пятнадцати вверх по течению, считая от нашего Бурьяновска, около Заболоченной Гати, должной по сценарию изображать переправу через Сиваш. Так вот, эти пришлые деятели «кина и орала», (в смысле «орать» от слова «матюкальник») выписали себе полэскадрона кремлевских конных курсантов, потому что снимали по поручению и при поддержке Сами Знаете Кого.