Ларионов поморщился. Затем, даже не глядя в лица новым подопечным, взял список у Кузьмича и бегло окинул его взглядом. «Все те же имена: простые русские, вот и татарка тут затесалась. Конечно, и еврейку снова привезли», – думал Ларионов, глядя на лист бумаги, который означал для него лишь новые хлопоты.
– Все живехонькие, – тихо промолвил Кузьмич, – но Рахович… старуху, в лазарет бы…
– Так, – начал Ларионов, – граждане заключенные, будем знакомиться. Обращаться ко мне надлежит «гражданин майор», а зовут меня Ларионов Григорий Александрович…
Ларионов запнулся. Он увидел ноги новеньких. На одной из них, стоявшей с краю тоненькой, постоянно кашляющей девушке, были прохудившиеся сапоги – из них торчали тощие лодыжки; рядом устало переминалась кривоногая старуха Рахович в войлочных ботах, а икры ее были обмотаны тряпьем, собранным в поездах; тут же возле нее, поддерживая старуху под локоть, стояла девушка в туфлях на некогда изящных каблучках, стоптанных на этапе, но все еще выдававших благородное происхождение их обладательницы. Ее худые ноги утонули в трикотажных чулках линялого терракотового цвета, видимо, отданных ей кем-то из сострадания либо содранных с трупа в поезде. Ларионов поднял взгляд на девушку в изящных туфлях. Лицо ее было опущено, но он увидел, как напряженно смотрит она на его хромовые сапоги: хрустящие, новые, вычищенные утром денщиком. Ему стало не по себе от ее пристального взгляда на эти его сапоги. Волосы закрывали почти все ее лицо, ниспадая на него по бокам темными сбившимися, засаленными прядями, нос казался длинным и острым из-за худобы и разлетающихся к вискам широких бровей, неестественно черных на ее бледной коже с землистым оттенком.
Ларионов бросил взгляд на список, стараясь угадать имя девушки.
– Биссер Инесса, – начал он, взглядывая каждый раз на ответное: «Это я».
– Отвечать просто – я, – оборвал Грязлов.
– Урманова Забута.
– Я!
«Вот она, Забута – татарка, луноликая и белая, с косами до пояса, а Грязлов слюной истекает, – неслось в голове у Ларионова. – Не видать тебе татарина ближайшие пять лет, а то и больше».
– Рябова Наталья.
– Я…
– Рахович Бася.
– Есть. Она плохо слышит и больна.
– Молча-ать! – рявкнул Грязлов.
– Не смейте грубить.
А это что? Ларионов очнулся. Что это была за реплика?
– Шаг вперед! – послышался голос Грязлова.
Ларионов почувствовал, что это была она. Он еще в ее взгляде на его сапоги почувствовал ненависть к нему, к этому лагерю, ко всем, кто тут есть. Вперед шагнула девушка в изящной обуви, все так же не отрывая от земли взгляда.
– Имя? – слышался все тот же гнусавый голос Грязлова. – Алекса́ндрова Ирина? Черт! Даже имя записать не могут нормально.
«Вот! – пронеслось в голове Ларионова. – Простое имя, словно день – ясный и чистый».
– И что вот с такими прикажете делать? – ухмыльнулся Грязлов, глядя на Туманова. – Григорий Александрович, товарищ майор, в изолятор эту девку?
– Да ладно тебе, товарищ Грязлов, – бросил небрежно и шутливо Туманов. – Девушка в туфельках таких нежных, разве ей место в изоляторе? Вот смотрю я когда на таких хрупких девушек и женщин, даже, честное слово, старух каких-то!.. изумляюсь каждый раз – как же их, таких, угораздило-то в черные дела влезть. Им бы учиться да работать честно на благо нашей Отчизны, а они все – то украсть, то обманным путем что-то присвоить, а то еще хуже, – вознес пухлый палец к небу Туманов, – зло задумать против народа советского…
Ларионов слушал Туманова, но не мог отделаться от неприятного ощущения, которое все нарастало в нем и постепенно становилось и вовсе невыносимым, когда медленно, пока Туманов говорил, она вдруг подняла глаза и на него, Ларионова, смотрела – молча, недолго, но пристально и неподвижно, а потом так же медленно опустила взгляд. Ларионов ощутил смятение, и это его обозлило. Только не смятение! Смятению не должно быть места в его душе. Он все понимал и знал. К чему эта дерзкая девчонка безмолвно упрекнула его, бросила вызов его укладу и тому, чем жили и Туманов, и Грязлов, и многие – все – люди вокруг? Она была в его власти, так что же, она не знала об этом?! Ларионов почувствовал, как кровь прилила к его лицу и сердцу.
– Все верно, – вдруг резко сказал он. – Фролов, в изолятор на три дня гражданку Александрову.
По рядам осужденных пролетел озадаченный гул. Некоторые прикрыли рот руками от неожиданности. Они знали своего Ларионова уже давно, некоторые три года, и он не славился жестокостью, хотя был сух и строг. Федосья издалека изумленно смотрела на Ларионова и на Туманова, который теперь казался немного растерянным.
– А теперь прошу откушать завтраку, – вмешался, покашливая, Кузьмич.
– Да уж пора, – сказал нерешительно Туманов. – А то что-то зябко стало.
– А со строем-то что? – спросил робко Паздеев вслед уходящему в сторону избы начальству.
– А-а… – Туманов махнул рукой. – Командуй – вольно.
– Вольно! – послышался голос Грязлова. – Разойдись по баракам.
– А заключенной Александровой-то валенки выдать? – снова робко спросил Паздеев из-за плеча Ларионова. – Туфли все же у нее, м-м-м, не по погоде.
Ларионов не повернулся. Грязлов сверкнул глазами.
– Мало тебе прикладом досталось?! Фролов пусть ее в изолятор сведет, а вы остальных – в первый. Федосья и Загурская разберутся.
Фролов подтолкнул Александрову вперед рукояткой винтовки по направлению к изолятору. Паздеев смотрел некоторое время ей вслед, особенно как каблучки ее оставляли следы на тонком слое снега на плацу, но вышагивали ровно. Паздеев угадал решимость в этой ровной походке человека, измученного этапом. Измученного, но все еще несломленного.
Кузьмич похлопал Паздеева по плечу.
– Что-то, Дениска, хозяину шлея сегодня под хвост попала. Анисья, что ли, не в радость стала.
– Да что вы про Анисью все, – вдруг раздраженно пробурчал Паздеев. – Разве дело в ней, дед Макар? И кто она вообще такая?
Кузьмич прищурился и усмехнулся в усы.
– Красивая. Да ты не боись, тухли я ей заменить сам прикажу. Федосья валенки снесет. – Кузьмич наклонил голову к Паздееву: – Что, пришлась тебе, что ли, эта худосочная девка?
Паздеев встрепенулся.
– Да вы что, дед Макар?! Я…
– Да будя тебе, я ж шуткую. Эх, дурак ты, Дениска. Все одно – еще соплячник, а туда же – филонсофствовать. Пойду в избу, там уж накрыли все к ихнему приезду. А вон и Федосья спешит. Сейчас и меня хватятся. А ты, давай, сторожи. Салажка… – Кузьмич махнул по-отцовски рукой и вперевалку направился к избе.
– Ну, показывай свои хоромы. – Туманов вошел в избу и скинул шинель, подхваченную тут же Касымовым. – А изба горячая, отменная. Как и барышня!
Туманов рассмеялся, а Ларионов неожиданно для себя самого вздрогнул.
– Кто же? – спросил он поспешно и угрюмо.
– Да ты, брат, что-то не в духе сегодня, смотрю, – сказал Туманов, похлопывая Ларионова по спине. – Я когда обход делал… правда ли, что та смуглянка, глаза с поволокой, твоя пассия нынешняя?
Ларионов передернулся.
– Да ты, брат, что – захворал?! – не выдержал Туманов.
Федосья переглянулась с Валькой-кухаркой с растрепанными за день волосами цвета потемневшего лисьего хвоста и толкнула ее своим избыточным бедром.
– Прошу к столу, откушать завтраку, – поспешно бросилась навстречу гостям Валька.
Вслед за Тумановым, Ларионовым и Грязловым вошли еще три офицера, сопровождавшие Туманова, потом показался Кузьмич. Федосья всех пригласила в просторную кухню, служившую заодно и столовой, и гостиной, где посередине под абажуром был готов уже широкий сосновый табльдот, накрытый белой свежей скатертью и уставленный разными блюдами с закусками.
– Ох, и голоден же я! – воскликнул Туманов, потирая руки. – А мы не с пустыми руками, однако. Сафонов, давай коробки, выкладывай.
Офицер с рыжими усами вносил коробки одну за другой и ставил их на буфет и на пол.
– Девушки, раз-гру-жай! – весело сказал он, и Федосья с Валькой бросились доставать московские гостинцы.
Там была и коробка с бутылками – коньяки армянские, какие любил Ларионов, а особенно один из заграницы, CAMUS, который Туманов называл «Самус», – и консервы, и сыры, и колбасы, и банки с икрой, и лукум, и цитрусовые цукаты, и марципаны, и миндаль с сушеными абрикосами и черносливом.
После завтрака Туманов по уставу делал обход лагеря. Они долго сидели в администрации, поверхностно и нехотя ковыряясь в бумагах лагпункта под незримым руководством расконвоированной заключенной Жанны Рокотянской – юной стенографистки, которая в силу своей работы знала и помнила больше любого наместника НКВД. Затем Туманов пространно обсуждал дела третьего отдела с его начальником – капитаном Губиной, от которой он с трудом спасся, сославшись на сильную головную боль. Обед вынуждены были пропустить, и день незаметно переплавился в вечер.
Члены комиссии вернулись в избу Ларионова, где бессменные Федосья и Валька Комарова уже налаживали ужин.
– Только уважь, – обняв Ларионова, сказал Туманов, – пригласи и дам к застолью. Мы и так уж намаялись с этим обозом и зловонными этапными, да и твои высушили мне весь мозг – хочется приятного общества, Гриша. Чтобы и сладостями угостить дам, и послушать их речь, и спеть вместе, и танго можно… Давно не щупал приятных форм, понимаешь. В Москве не до того, и жеманные там бабы – до тошноты!
Туманов и офицеры захохотали. Ларионов насмешливо улыбался, ясно понимая желание Туманова.
– Только, Гриша, – сказал Туманов заговорщически, – прошу покорно самых соблазнительных и веселых барышень позвать, чтобы сгладить этот инцендент на построении, понимаешь. Как-то нехорошо вышло… И, брат, уважь любопытство – позови и куропаточку свою волоокую!
Офицеры снова засмеялись. Ларионов бросил взгляд на Федосью, та кивнула и быстро исчезла в сенях.
Спустя полчаса, когда офицеры, словно куда-то опаздывая, выпили несколько тостов и закусили, Федосья вернулась, а за ней выступали девушки. Впереди – Анисья, уже не в серых телогрейке и косынке, а в шелковом платье, чулках и шали через одно плечо; губы ее горели от алой помады, темные кудри у висков были подобраны вверх, а остальные ниспадали по плечам – шла, потряхивая серьгами, которые Ларионов ей привез этим летом из Москвы. За ней – еще три девушки-заключенные, одетые скромнее, но тоже уже не так, как днем на построении. Анисья прямиком прошла к Туманову и подала ему пальчики с аккуратным маникюром, кокетливо оглядывая его пастозное лицо. Туманов поцеловал ей руку, словно и не было меж ними той пропасти, что ощущалась сегодня на плацу, когда одни были по ту, а другие по сю сторону закона. Все они теперь оказались заключены в одну душную комнату, в общее пространство застолья, забытья и похоти.
Анисья уселась между Тумановым и Ларионовым; по другую сторону от Туманова расположилась рыжеволосая и конопатая, но красивая лицом девушка. Она представилась как Анджелина (Ларионов знал ее послужной список, некогда шокировавший его: то была проститутка и воровка из Ленинграда Ангелина Добронрав, она же Джакелла Марлизон, она же Ангу Вандербилд, она же Джени Джолджоли, урожденная Евгения Акулич из Калужской области, которая в лагере сожительствовала с «администрацией»). Вторая девушка села рядом с Сафоновым и назвалась Надеждой Семеновной (Ларионов знал ее как осужденную за фарцовку краденого на московских рынках, а также за проституцию). Сам он однажды, напившись еще в начале своего пребывания в лагере, вызвал ее в свой дом и переспал с нею. Третья подсела к офицеру Нагибину, молодому еще человеку, у которого только проросли жидкие усики, и представилась Раисой (Ларионов знал, что она чистила с любовником квартиры в Сокольниках, за что и была приговорена к пяти годам исправительных работ; и работа эта заключалась в том, чтобы услаждать старших в Охре). Ларионову было смешно смотреть на этих принцесс зоны: проституток, воровок и мошенниц, охмуряющих офицеров НКВД, – было в этом что-то адское, зловещее, неизбежное и в то же время смешное и досадное.
Посреди веселья и банкета Туманов нагнулся к Ларионову, который мало ел и много пил весь вечер:
– А Анисья хороша, слов нет! Но скажи мне, Гриша, отчего ни одной «полит»?
Ларионов сказался хмурым.
– Они не любят сотрудничать, – ответил он сухо.
– Так это же должно быть еще интереснее! Плохо проводите перековку классового врага, товарищ майор, – захохотал Туманов. – А Анисья-то тебя как облизывает и обхаживает. Повезло ж тебе.
Ларионов бросил взгляд на любовницу, танцевавшую с Сафоновым. Сколько раз он видел ее такою – подвыпившей, блестящей своей яркой, кричащей красотой, соблазнительной и развратной, готовой все с ним делать ночь напролет – выполнять любые его прихоти и терпеть пьяный угар и брань, его равнодушие и скотство. Он знал ее тело – оно было красиво, совершенно и молодо, как извивалось оно в его руках и просило еще ласк. И наутро он просыпался, весь измазанный ее помадой и пропитавшийся ее запахом. И сегодня ночью она снова останется в его доме. И половица скрипнет за дверью его спальни, когда Федосья, погасив везде свет, соберется в барак, проходя мимо его комнаты, откуда будут слышны бесстыдные стоны и звуки прелюбодеяния его с Анисьей. Он будет пьян, и она будет блестеть в ночи от страсти к нему. Что ж в этом было дурного? Ведь всем от этого было хорошо. Тогда что же в этом плохого? Что? Отчего в трезвом уме Ларионов был настолько всем недоволен и его раздражало все, что он видел и слышал? Даже его любовница!
Ларионов смотрел на ноги Анисьи в новых лаковых туфлях «мэри-джейн», пока та плясала с Сафоновым, и не мог отделаться от мыслей о тех, других ногах, стоявших на плацу, особенно от ее стоптанных туфелек и старушечьих чулок, спущенных, прохудившихся и выцветших от времени и отвратительных гигиенических сложностей этапа. Ларионов теперь представлял не только ее туфли, но и этот ее страшный взгляд сквозь него. Отчего она выбрала его? Отчего не на Туманова смотрела так, не на Грязлова?! Зачем он?
Ларионов налил в стакан водки и быстро его осушил. К черту все эти мысли – напиться и забыться с Анисьей! Вот оно. Она – Александрова – пусть сидит в изоляторе, пусть узнает с первого дня, что он теперь ее хозяин, он тут – все. Ларионов налил еще. Поднося стакан к губам, он поймал на себе взгляд Федосьи, которая тут же засуетилась и начала греметь бутылками у буфета. «Что еще ей в голову взбрело?» – насторожился Ларионов. Он странным образом не мог избавиться от волнения в груди, которое охватило его сегодня на плацу. Не три, а пять дней надо ей дать в изоляторе – и точка.
Анисья смотрела на Ларионова, он же равнодушно пил, иногда мрачно поглядывая на веселящегося Туманова.
– Ты что ж, голубчик мой, совсем невесел? – Анисья подошла к Ларионову и обвила его шею руками, склоняясь близко к лицу. – Аль не люба я тебе сегодня?
Ларионов смотрел ей в декольте, туда, где вздымалась ее грудь, дыша на него жаром, точно кузнечные мехи.
– Ступай, Анисья, попляши еще. Мне надо обмолвиться словом с Тумановым, а потом разойдемся, и ты останешься, – сухо сказал он, высвобождаясь из-под ее рук.
Анисья поцеловала его в губы, грубо и страстно, не ожидая ответа.
– Ох, и люблю ж я тебя, Гриша!
Она пустилась в пляс еще порывистее и веселее, смеясь и сверкая, как подвески в ее ушах, а Ларионов неловко вытер салфеткой рот. Федосья смеялась в углу, подталкивая Вальку:
– Ай, Анисьюшка, давай, наподдай жару!
– Ой, Анисья, хмурится что-то твой хозяин, – хохотала Валька.
Федосья пихнула ее в бок.
– Молчи уж, и так сегодня гроза была, как бы чего не накликать.
– А что такого? – Валька закинула в рот лукум. – Ой, сладкий какой – страсть! Чайку бы хлебнуть.
– Григорий-то, вон, чернее тучи. Отродясь его таким не видала.
– Начальство, одно слово, – с полным ртом промолвила Валька и забрала самовар. – Пойду, что ли, еще поставлю – все не напьются начальники. А то и надрызгаются, не ровен час, да дрыхнуть изволят.
Ларионов налил себе и Туманову, который все не мог отдышаться от бойкого танца и потел, как старый морж.
– Эх, Гриша, уважил старика! Такие Минервы, понимаешь, я словно заново родился. Такие Олимпиады, понимаешь! А Анисья – красавица! Ей-богу, ты, брат, не прогадал. Как юная куропаточка. Давай завтра баньку натопим, а после тронемся. Не могу уехать от тебя, не попарившись. Заодно и грехи смоем, Гриша!
– Отчего ж не затопить. Дело есть у меня к тебе, Андрей Михалыч, – сказал Ларионов, доливая в стакан себе и Туманову.
– Ой, до дела ли нам сейчас, с Минервами-то?..
– Дело такое, что не требует отлагательства.
– Ну, говори, коли припекло.
– Андрей Михалыч, мне нужны лекарства для больницы. В «мамкином» отделении тоже нет медикаментов, а женщины рожают в год по двадцать. Носить им тут трудно, а рожают – кто приезжает в положении, а кто и тут тяжелеет. Сложно очень обустроить детские покои. С той зимы уже три младенца умерло. Помоги чем можешь.
Туманов молчал, медленно оглядывая Ларионова.
О проекте
О подписке
Другие проекты
