Читать книгу «Кто виноват» онлайн полностью📖 — Алессандро Пиперно — MyBook.
image

Раз ты не тот, кем себя считал

1

Чтобы ясно представить то солнечное апрельское утро, памяти придется напрячься, преодолеть врожденную светобоязнь. Воспользовавшись тем, что политически активная часть педагогического коллектива (совместно с представителями учащихся) решила отменить занятия и устроить собрание, мы с одноклассниками договорились встретиться в обычном месте – на поле неподалеку от одной из патрицианских вилл, чтобы поиграть в футбол, сойтись в жестокой схватке, сразиться не на жизнь, а на смерть. Помню, как, раскрыв пересохший рот, я замер у питьевого фонтанчика-“носатика”, оттягивая сладостное мгновение, когда ледяная струя оросит глотку, а столь же измученные жаждой приятели, не в силах терпеть, поторапливали: “Давай, шевелись, уснул, что ли!”

Словом, отправив детство в архив, я вступил в переходный возраст, эпоху пылких страстей. Не стану мучить вас подробным отчетом о сопровождавшей его гормональной буре: постыдным перечнем таких ее проявлений, как вспыльчивость, появление растительности на теле и эрекция, – всего, что превращает только что оперившегося птенца в отвратительное и вредное животное.

Чтобы доехать до дома на автобусе, потребовался почти час; чтобы понять, что мама в прескверном расположении духа, – мгновение.

Она гладила белье и смотрела новости по телевизору. Я счел, что дурное настроение связано с политическими волнениями в школе. Симпатии к левакам (скажем прямо, к коммунистам) не мешали ей быть нетерпимой ко всякому проявлению идеологической предвзятости и питать отвращение (вполне взаимное) к профсоюзным активистам и деткам из хороших семей, которые, захватив школу, забавлялись тем, что украшали стены классов и коридоры звонкими лозунгами, написанными к тому же с кучей ошибок. То, что борцы за право на образование не придумали ничего лучше, как воспрепятствовать учебе, ничуть не стыдясь при этом собственной позорной безграмотности, представляло собой противоречие между словом и делом, оскорблявшее разум такого человека, как мама, ценившего в утверждениях математическую непротиворечивость и четкость словесной формы.

Впрочем, вскоре я сообразил, что дело не только в этом. Когда у матери циклотимия, у ее маленького наследника развивается способность к телепатии. От маминого дурного настроения пахло опасностью, мои ноздри чувствовали это на расстоянии сотен метров, как газель чует запах затаившегося хищника. Все это я рассказываю к тому, что я бы предпочел и вовсе не разговаривать с мамой, если бы не заметил, что утюг безжалостно терзает мой блейзер. Купленный на конфирмацию Деметрио Веларди, с тех пор он томился в шкафу: в целлофане, на плечиках, полумертвый – как постепенно умирала надежда на то, что однажды я его снова надену. Зачем его эксгумировать?

– Вечером пригодится, – сказал она, не отрывая глаз от телеэкрана и давя утюгом на воротник так, будто пыталась его продырявить.

– Пригодится?

– Мы приглашены на Сёдер Песах.

– На что?

– На Седер Песах.

Надеюсь, читателю не нужна сноска, чтобы понять: речь о центральном событии одного из важнейших еврейских праздников. Я также надеюсь, что он понимает: для мальчика, выросшего в среде, которая была невосприимчива и даже враждебна ко всяким религиозным обрядам, эти слова звучали столь же загадочно, как Пятидесятница или Рамадан, – особенно если учесть, что мама произнесла их как будто по-арабски, со щелевым “х”. Кроме привычного обмена подарками на Рождество – которым папа чрезвычайно дорожил из-за радостных воспоминаний детства, вполне соответствовавших его взрослому инфантилизму, – в нашем доме религиозных праздников не отмечали.

– А теперь быстро в душ, я почти закончила.

Приказ прозвучал столь категорично, что дополнительных вопросов не возникло.

К тому времени я поступил в гимназию, обогнав на год сверстников. Увы, подобная скороспелость не сопровождалась проявлением бунтарского и свободолюбивого духа. Впрочем, в последние месяцы у меня появилась настоящая мания – не знаю, как еще это назвать: нечто вроде общей нервозности, какая бывает после приема антибиотиков; нетерпеливость, очевидно обусловленная тем, что растительность на лобке становилась все гуще – зримое, косматое проявление неслыханной тяги к противоположному полу. И всё. У меня не было подружек, о том, чтобы завести девушку, я и помыслить не мог. Я взирал на женский пол с отчаянным равнодушием, хотя и не без толики романтизма, – так астроном-любитель ясным летним вечером созерцает украшающие небосвод мириады небесных тел; изумление и острое любопытство, которые женщины у меня вызывали, омрачалось подозрением, что, если не произойдет совершенно невероятная технологическая революция, мне никогда и ни за что не установить с ними контакт. Полагаю, именно гормональными цунами объясняются частые и внезапные вспышки гнева, как в тот день, когда я обнаружил, что на кровати меня уже ожидают фланелевые брюки, голубая рубашка и галстук в тонкую полоску.

Чтобы нагляднее описать свое волнение, прибавлю, что самодостаточность нашей семьи происходила не только из нежелания родителей впускать в дом чужих, но и из обычая не принимать приглашений. Чем бы ни был этот Песах, что в нем такого особенного? Почему на сей раз мы отступаем от правил?

– Папа когда вернется? – поинтересовался я некоторое время спустя, пока мама накладывала мне пасту. Я был босиком, в халате, с кислой рожей.

– Ты почему не высушил волосы?

– Потому что тепло и потому что проголодался, – ответил я, поднося вилку ко рту. – Я спросил про папу.

– Уроки приготовил?

– Нет еще.

– И чего мы ждем?

– Ждем, пока доедим, – ответил я, не скрывая сарказма.

– А утром чем занимались? – спросила мама, но было ясно, что ее это не интересует, как не интересуют уроки и мой сарказм.

– Так что папа? – не сдавался я.

– Приедет рано или поздно, – сказала она не столько с надеждой, сколько с опаской.

– Когда нам выходить? – Чтобы выудить из нее хоть что-то, я решил задать уточняющий вопрос.

Она задумалась, положила вилку на стол.

– Наверное, в шесть. Нас ждут к семи.

– Кто нас ждет?

Мама схватила свою тарелку и выбросила недоеденную пасту в мусорное ведро.

– Мой двоюродный брат Роберто и его семья, разумеется.

День складывался так, что всякие новые сведения не разгоняли туман, а, наоборот, делали его гуще. Откуда взялся этот Роберто? – подумал я, озадаченный тем, что прежде о нем не слышал. Впрочем, по законам логики какая-то связь между мной и семейством маминого двоюродного брата должна была существовать.

После встречи с оборванкой Мириам единственные полезные сведения о маминой жизни до моего рождения, а значит, о загадочной части нашей семьи, я с трудом вырвал у папы: он рассказал о некой тете Норе. Насколько я понял, она заботилась о маме, когда та была совсем юной. Что, в свою очередь, проливало мрачный свет на судьбу бабушки и дедушки. Однако этот свет, в свою очередь, терялся в столь же густом тумане тайны: видимо, и с тетей Норой что-то пошло не так, раз мы с ней никогда не виделись и о ней не говорили.

Как связаны друг с другом Роберто и тетя Нора?

Я терзал акустическую “Сакуру”, но сосредоточиться на новых упражнениях не получалось. И тут в комнату вошел отец, пребывавший в чудесном настроении.

– Ну ты и франт, – ехидно заметил он, хватая меня за галстук и пропуская его между пальцев. – Не думай, что ты один такой. Я тоже должен нарядиться пингвином.

Он достал из бокового кармана что-то тряпичное и положил рядом с рубашкой: по форме это напоминало маленькую круглую шапочку, какие носят высшие церковные иерархи – епископы, кардиналы, папы. Точно, ермолка из бордового бархата, расшитая серебром и цветами. Не менее экзотичная и претенциозная, чем слово “Песах”, наверняка как-то с ним связанная.

И тут хлынули вопросы, зревшие во мне последние часы (или последние годы?), начиная с загадочной ермолки, которую, насколько я понял, предстояло весь вечер удерживать на голове с ловкостью эквилибриста.

К счастью, папина словоохотливость нередко служила спасительным антидотом от маминой лаконичности. Ничуть не смутившись, он охотно и подробно все растолковал – даже то, что я бы предпочел не знать. Он говорил, а я гадал, как же маме удалось опутать меня своими чарами и не позволить прижать к стенке такого, как мой отец, – если ему поддакивать, из него вылетал поток слов.

Он объяснил, что Роберто – сын тети Норы. Их фамилия Сачердоти, как у мамы, потому что тетя Нора вышла за своего двоюродного брата. Роберто и мама недавно увиделись на похоронах старухи и решили, что пора забыть вражду и обиды. Есть ли лучший повод вернуться в семью, чем Седер Песах? А что такое Седер Песах? Ужин, которым начинается еврейская Пасха. Неужели я не знал, что мама – еврейка? Как же так? Вот это здорово!

Здорово, если так можно сказать, было то, что отец потешался над моей невежественностью и поражался маминому умению хранить тайны.

Открой он мне столь же чистосердечно, что мама была эскимоской или аборигенкой, монахиней-затворницей или стриптизершей во власти мерзкого сутенера, я бы тоже смутился. Не в состоянии вот так, с бухты-барахты, оценить, какие материальные и моральные последствия имеет подобное открытие для моей жизни, я гадал, есть ли у меня право чувствовать себя обиженным и жестоко обманутым, словно смертельный удар был нанесен в самое сердце моего “я”.

На самом деле – не могу не подчеркнуть – вся эта история меня не столько смущала, сколько пугала. Со сколькими евреями и еврейками я успел познакомиться? Навскидку, если не брать в расчет новые, непредвиденные открытия, всего с одной, к тому же скрывавшейся под чужим обличьем. Эта еврейка была такой скромной, что забыла рассказать о своей национальной принадлежности родному сыну.

Всему, что я знал о евреях, я был обязан учебнику по истории Древнего мира. Пара страниц, скупо повествовавших о перипетиях жизни народа, занимавшегося рыбной ловлей, – нечто вроде финикийцев или карфагенян, – достаточно решительного, чтобы скинуть многовековое иго могущественных фараонов благодаря хитрости и уловкам некоего Моисея, который, как ни удивительно, прожил беззаботную молодость, валяя дурака и скрывая, кто он такой. Этим мои познания о евреях исчерпывались, ну или почти.

Однако я точно знал: в отличие от финикийцев и карфагенян, евреи не вымерли – по крайней мере пока что. Пару дней назад, во время очередного собрания перед захватом школы бастующими учителями и примкнувшими к ним ребятами, я услышал, как один старшеклассник – лохматый парень в романтическом черно-белом клетчатом платке – почем зря поливал евреев. Он называл их “наглыми узурпаторами Палестины”, изображал воинственными, упертыми, обидчивыми гражданами “преступного государства”, твердил, что это “исторический позор”, “хуже, чем Южная Африка при апартеиде”; если верить ему, еврейские генералы, по крайней мере своими методами, больше напоминали не Моисея, а Роммеля[7]. Впрочем, я не впервые слышал этот бред, однажды я сам принял участие в сидячей демонстрации против Израиля. Не то чтобы я теперь понимал намного больше, однако картина начинала вырисовываться, а рядом с ней – элементарный, пугающий силлогизм:

Все жители Израиля евреи.

Моя мать еврейка.

Мама – жительница Израиля.

В том, что лживость первой посылки ставит под сомнение правильность заключения, я убедился еще не скоро. Пока что казавшиеся мне ясными рассуждения рождали лишь очередные обескураживающие вопросы.

Что вынудило израильтянку выйти за торговца бытовой техникой, к тому же римлянина, находящегося на грани банкротства, и даже произвести с ним на свет сына? Кстати, раз мама – еврейка, следует ли из этого, что и я, сам того не подозревая, являюсь сыном Израиля, как мой одноклассник, у которого было два паспорта (итальянский и чилийский)? Я даже начал подозревать, вдруг мама – шпионка, вдруг из-за ее преступной раздвоенности патриот вроде меня тоже попадет в беду? Какую ответственность несет перед законом сын шпиона, не ведающий о занятии родителя?

Нас учат отбивать удары, которые прилетают из внешнего мира, опасаться всего, что непосредственно нас не касается, – начиная с так называемых посторонних; говорят ни в коем случае не отпускать мамину руку в толпе – мало ли что. А потом в один прекрасный день жизнь открывает тебе самую издевательскую правду: первые, кто должен вызывать подозрения, кого следует остерегаться, – те, кто велит остерегаться других. Их рука коварнее всех.

А что же Песах? Я никак не мог переварить это слово! Не потому что оно служило неопровержимым доказательством маминого предательства, – я все не мог забыть, как произнесла его мама. Из какой глубокой пещеры, из какой щели вырвалось это шумное “х”? Странно, что одна буква (самая скромная и робкая в нашем алфавите)[8] вдруг открыла мне целый мир. Мамина одержимость правильностью моего итальянского, из-за чего она всякий раз ворчала, если я допускал анаколуф или терял по дороге сослагательное наклонение, была частью спектакля? Перфекционизмом лицемерки? Рвением той, что пытается слиться с пейзажем?

Я невольно сравнивал ее коварную двойственную природу с пришельцами, о которых тогда рассказывали в популярном телесериале: под человеческим обличьем скрывались мерзкие, злобные рептилии-людоеды.

И все-таки разоблачение единственной известной мне еврейки было пустяком по сравнению с необходимостью разодеться в пух и прах и отправиться в дом, где собралась целая толпа евреев, которую я с трудом мог себе вообразить. К тому же я был уверен, что им обо мне известно гораздо больше, чем мне о них.

Я спросил отца о причинах разрыва между мамой и тетей Норой. Веселая физиономия сменилась гримасой уныния, растерянности и досады (по крайней мере, так кажется мне сейчас).

– Боюсь, это я во всем виноват.

– В чем?

– Оставим это.

Но я не собирался это оставлять. Не теперь, осознав, насколько нечестна честнейшая из матерей, с каким коварством она воспользовалась абсолютной властью, распоряжаясь ею с неслыханной строгостью; не теперь, когда я увидел, что за ее замкнутостью скрыты не исключительные моральные достоинства, а скорее, если так можно сказать, их полная противоположность. Понимая, что от нее не дождаться ответа – прежде всего потому, что я бы никогда не осмелился о чем-то ее спросить, я мог лишь обратиться к отцу, воспользоваться его добросердечием и добыть новые сведения. Однако я редко видел его настолько растерянным.

Прежде чем продолжить рассказ, стоит кое-что уточнить. Я решил сделать это сейчас, out of the blue[9], чтобы дать читателю полезные координаты, – в свое время, когда события начнут стремительно развиваться, он воспользуется ими по своему усмотрению. Я сознательно не стал останавливаться на том, какой ущерб нанес мне нагрянувший переходный возраст: полагаю, он пошатнул мое равновесие так же, как и у всякого среднеразвитого подростка. Не то чтобы за это время идиллические отношения с папой ослабели по сравнению с трудными годами детства. Скорее, я стал смотреть на него пристальнее и строже – против собственной воли и во вред нашим общим интересам. Все чаще неспособность выполнять свои обязанности, в чем его упрекала мама (теперь не только ночами), виделась мне тем, чем являлась на самом деле: препятствием нашему спокойствию, угрозой нашему будущему. Словно проявилась истинная природа его легендарной легкости, не раз служившей мне утешением, – нездоровая, вредная. Я понял: мы терпим лишения из-за того, что отец оказался профессионально непригодным, избыточно оптимистичным и безответственным человеком. Доводы, которые он приводил, желая нас успокоить: скоро мы станем жить лучше, грядут спасительные перемены, – всякий раз казались мне замками из песка. Тень разочарования постепенно омрачала его образ в моих глазах, лишая надежности и харизмы. Если отец – тот, кто защищает и внушает доверие, по крайней мере, сын имеет полное право этого ожидать, значит, мне достался не лучший из отцов. Небесам известно, могла ли констатация этого факта подложить бомбу замедленного действия под опоры, на которых зиждилось здание сыновней верности.

– Какое ты имеешь отношение к ссоре между мамой и тетей Норой? – не отступал я.

– Они не то чтобы поссорились, – поправился он. – Скажем так: мама выбрала другой путь. Да, я бы так сказал.

Это мы? (Под “мы” я подразумевал себя и папу.) Мы – другой путь?

Мне вспомнилось единственное, что я знал о знакомстве родителей: это был coup de foudre,

1
...
...
10