Родители провожали как в последний путь. Запомнилось серьезное мрачное лицо отца и мать, не сдержавшая слез… Из друзей никого не было. Поезд тронулся вдоль полей, цветущих лугов, глухих буреломных лесных чащ, безжизненных станций. В такт вагону вдоль железной колеи промеж притоптанного бурьяна и огромного уродливо стоящего борщевика на ветру грустно раскачивалась адамова голова. Судимир. Малоярославец. Лихославль. Бологое-Московское. Непрерывный глухой стук колес.
Дымом костра… Над пустошью эхо пульсирует стансами,
Стынет зола, безудержно болью дрожит под пальцами,
Привкус смородистый осени, душу встряхнув, очистила,
Воздух оглох, наполнился серой, частицами выстрела…
По бездорожью холодом, в поле сухими травами, Стать буреломом Брянщины, степью, блуждать канавами,
Кровью, листвою, щепками, полог землистый узорами,
Лес ощетинился ветвями, стаей вспорхнули вороны.
Руки, как есть, ободраны, память души раскорчевана,
Хлынула темными водами, пьяным дурманом солода.
Черным крестом безымянного – имя, как водится, сколото,
Солнце горит над полянами, сыплет осеннее золото…
В Санкт-Петербург приехала три года назад летним нереальным, фантастически-иллюзорным, до неприличия сумбурным днем…
Поступила в институт. Начала курить. Все оказалось гораздо сложнее и хуже.
А потом совсем неинтересно…
День будет холодный и хмурый. Увы, я все еще не принадлежу себе. Сегодня необходимо посетить доктора».
10
Вероника в Польском саду39. Светлый оранжево-бархатистый день с пестрыми аляповатыми облаками, пристыженными своей наготой деревьями, ворохом сырой мозаичной листвы и удушливым ароматом осени. Казалось бы, а вчера был снег, мокрый, липкий, безжизненный, слякоть, морозный воздух.
На Веронике длинное пальто шафранового цвета, прямоугольного силуэта, серый вязаный шарф, расплавившийся по плечам. Русые волосы распущены, глаза устало-нежны. От нее веет ароматами черной смородины, мадагаскарской ванили, японского пиона, душистым дыханием иланг-иланга. Притягательно, чарующе… В кармане обрывающейся мелодией позвякивает связка ключей, под ногами потрескивает, хлюпает, шуршит полог из березовой и кленовой листвы, порывисто дышит ветер.
И отчего-то сегодня все легко и просто, и мир кажется весьма безбрежным, и куда-то прочь отступает одиночество. Память тонет в холодной темной воде, глубоко скрыты тайные желания, расслабляет и успокаивает сигарета со вкусом вишни.
Привычный дымчатый кварц в глазах Вероники меняет цвет на винно-желтый. И на ее лице появляется светлая угадываемая улыбка, а походка становится спокойной, размеренной, мечтательной и неспешной.
Хочется гулять по осеннему Петербургу (или гулять по-осеннему) до самых сумерек, прикасаться к его запахам и цветам.
А когда воздух станет особенно холоден и будет пронизывать насквозь, и когда зажгутся вечерние фонари, подсветка зданий, засверкают рекламные щиты, хочется зайти в полупустое уютное кафе, выпить горячего мохито, выкурить Bossner «Cleopatra», и чтобы в зале звучал джаз – Луи Армстронг40 «What A Wonderful World», а затем прослушать «La Vie En Rose», тихонько, незаметно для всех подпевая сквозь острый горький дым:
Hold me close and hold me fast
The magic spell you cast
This is la vie en rose
When you kiss me heaven sighs
And tho I close my eyes
I see la vie en rose
When you press me to your heart
Im in a world apart
A world where roses bloom
And when you speak…angels sing from above
Everyday words seem…to turn into love songs
Give your heart and soul to me
And life will always be
La vie en rose41
А вернуться домой уже ночью, в какой-то там далеко заполуночный час, когда уже нет смысла и желания смотреть на негодующие стрелки часов и совсем не хочется спать.
В приглушенном свете нефритового подвесного абажура усесться в неожиданной, замысловатой, расслабленной позе в уютное кресло, накрыться пледом и читать что-то светлое, глубокое, тревожное. До тех пор, пока веки не сомкнутся сами собой, и все станет далеким, нежным, плавно раскачивающимся на теплых морских волнах…
11
20 ноября
«У окна сидит смурая девочка и твердит задушенным, слипшимся голосом: «Избавь меня, Господи, от моих обетов!»
Всего-навсего душевный апокалипсис. Ничего страшного.
Дальше уже сплошная нецензурная речь…»
12
23 ноября.
«Ночная мгла, слепые мертвые звезды, отшумевшая пустота, безбрежный вечный молчаливый океан…
Знаю, там за окном и ночь, и фонарь, и аптека, и пьяные и последние выжившие трамваи бродят кругами, и чьи-то тени плавно скользят по сугробам. Все это на обветшалых страницах моей тетради.
Пишу урывками, когда есть время, чаще, когда накатывает. Сегодня в третьем часу ночи. Помогает гораздо лучше подкисленных солей лития42 или теплого пряного яблочного глинтвейна (ммм…). Думая об этом, я легонько прищуриваю глаза, повожу плечами вперед, выгибаю спину и глубоко вздыхаю. А еще вспоминаются печеные яблоки с сахаром, корицей, кедровыми орешками и черносливом в лимонном соке. Поздней осенью нет ничего более искушающего.
Ноябрь – самый скоропостижно живущий месяц, я падаю в него, словно в пропасть. В ноябре приближение зимы становится неотвратимым. Приходится опустить руки, надеть теплые одежды, ежедневно принимать аскорбинку и съедать ложку башкирского лугового меда. Одуванчик, вереск, шалфей, цикорий, зверобой, василек. С моим-то хроническим бронхитом.
Я пишу ноябрьские обреченные эссе, меня пугают тревожные лики осени, я наблюдаю увядание мира.
Холодный ноябрь тенистой аллеей проводит в хранилище душ,
Мой сад давно умер, уже багровеет безмолвная сонная глушь;
Лирический странник последней эпохи, последняя жертва чумы,
Выводит чернилами ровные строки и видит печальные сны.
На темном бульваре бездомной собакой ползет полусгнивший трамвай,
Ломают бесшумно колеса босые ноябрьский хрупкий янтарь.
Безумный поэт и слепой переводчик гадают над чашей воды,
Слагают поэму «Прелюдия ночи. Пророчества полной луны».
Угрюмые плиты, мои катакомбы, ужасные знаки любви,
Я знаю, хранители душ отрицают целебные травы весны,
Глубокие ямы – колодцы желаний и связки волшебных ключей…
Я слышу, доносятся томные вздохи и стон из незримых щелей;
Уснувшие тайны едва уловимы под пледом надгробной тоски,
Но знаешь, когда вновь раскроются раны, мы будем с тобою близки…
Медленно отступает сон, ночь бежит мелкими песчинками, золоченым бисером, отстраняясь, ища иное воплощение. Сна нет ни в одном глазу, нет его и за окнами, где луна, приняв образ латунного анкера, вылезла на пол-локтя из-за соседнего девятиэтажного дома и надежно закрепилась на небе, повиснув криво и уже неподвижно.
Соседей мне ничуточки не жалко. Беру гитару, Am E Am G…»
13
28 ноября.
«В Муми-Дол приходит осень…
Цветы в моем доме зачахли. В мое отсутствие их поливала Лика, пыталась расставить ближе к свету, но тем не менее уцелевших нет. Видно, они, как и люди, тоскуют расставаясь, и ни чье присутствие не может заменить им того, о ком они грезят. Я с сожалением смотрю на ссохшуюся алоказию, почерневшую калатею Варшевича, желтые безжизненные листья драцены, опавшие листики фикуса Бенджамина. В моих глазах стоят слезы. Чтобы взбодриться, я пью горячий зеленый чай с черникой, гранатом и красным виноградом. Свежий пьянящий аромат. Холодильник, оголивший свое чрево, уставился на меня голодными полками. На завтрак готовлю оладьи. Черствый французский багет с кунжутом летит в мусорное ведро.
Завтракаю. Разглядываю распятых пальмовых носорогов в застекленной рамке на стене (чей-то подарок). Раскрытые каштановые надкрылья, золотистые чешуйчатые крылышки, зубчатые лапки. Слишком уж безрадостно наблюдать застывшую торжествующую смерть. Мне кажется, я схожу с ума. Сегодня ночью (в самую ее темную пору) я плакала, безудержно рыдала, исступленно, безнадежно, бессмысленно. Крик, не находящий своего адресата. Я видела сон, как по мрачному, едва освещенному больничному коридору закутанным в белые рваные простыни, неестественно изогнутым, обезображенным и колеблющимся в такт движениям металлической каталки везут мое тело. Мраморного цвета пятки, посиневшие ногти рук и ног, землянистого цвета лицо с вытаращенными глазами, впавшими щеками и заостренным подбородком, а еще неприятный кислый вкус маринада во рту, до того отвратительный, что сводит скулы, и еще шаги санитаров, гулкие и неизбежные. Где-то гремят затворы железных дверей, высохшие стены смотрят с прискорбием. На окнах изогнутые прутья решеток, затхлый воздух, шаги по мокрым плиткам отчетливо доносятся, как во тьме, безобразные крысы пищат в углу, растаскивая крошки хлеба. Что со мной? Откуда этот страх, который действует на меня с такой парализующей силой… Я успокаиваю себя мыслью, что всего этого не существует. Всего этого не случилось, не произошло, ибо где-то преломилась линия, не оборвалась, а лишь преломилась и потянулась дальше, пока еще неясно куда. Эти мертвые жуки сегодня для меня несомненный символ неотвратимости смерти.
Штампы, штампы, штампы… Включаю телевизор, пытаюсь переключать каналы: «Дачники» разгромили «молотобойцев», «шпоры» свели вничью… День рождения Виктории Бони… Анонс «Сахалинской жены» по каналу «Kультура»… Голубые фишки российского фондового… Лев Лурье… No comments43». Кадры, кадры, кадры…
Начинается еще один день моей жизни. Знаю, что он будет тянуться долго и утомительно. И рядом не будет теплого, дружеского, ободряющего взгляда, и никто не будет читать мне до поздней ночи Гумилева (увы, мой любимый голос канул в пустоту), и разомлевшая луна ляжет на мой подоконник, найдя меня в одиноком исступлении. Бессонница будет шептать мне на ухо о тоннелях метро, плацкартных вагонах, о поросших безымянных курганах, крестах, эпитафиях, надгробиях. Сонная бесконечная литургия, толерантная к нежности и любви.
Асфальт умыт голодным октябрем, сгребает в кучи красные листы,
А мы с тобою смотрим в унисон на осени безмолвные холсты.
Садимся молча в старенький трамвай с согласием блуждать кругами ада
И не боимся больше наготы промокшего до нитки Ленинграда…
Я все глубже и глубже погружаюсь в беспросветную хмарь. Мое ли это желание? Мне кажется, я добровольно приняла сей яд (ни кто не принуждал, не неволил) из-за слабости, неустойчивости, самолюбия…
Возвращаюсь к своим ощущениям. С утра все кажется столь утомительно привычным: и медленный распад облаков, и пробуждение рассвета, и отсутствие сил и желаний.
Я бреду в постель. Хочется покоя. Я отключаю мобильный телефон. На столе рядом с моей кроватью (надо только протянуть руку) стопка книг: Вольфрам Флейшгауэр, сборник «Поэты Серебряного века», Марина Цветаева, Дэвид Сэлинджер и его «Опрокинутый лес», Анатолий Мариенгоф. Еще мгновение, и отброшу в сторону свой дневник. Протягиваю руку… Одинокий волшебник с глазами, полными печали…»
14
30 ноября
«К сожалению, я не верую во всех известных науке богов.
Мантра для самоубийц
Из казенной благодати да в андеграунд44… Как завещали. Стало быть, надо принимать. Должное, хорошее, правильное, неизбежное, единственное верное решение. Диктующее шаг. Идущее в разрез, противоречащее вечной жизни. Наитием. Утешением. Заблуждением усопших. Но благодатное избавление. Возможность сохранить себя. Шрамы на теле нашем, ищу на своем – две светлых полоски на запястьях. От усталости к одному всего усилию, к полному отречению, к крестопригвождению. От червей сомнений и самоедства, от унижения, от участия, от беззакония, от жестокосердия и праведности милосердных, от смирения, от мытарств, от терзания души и плоти, от томления… Я сохраняю себя. Остаюсь собой. Не быть. Не существовать. Не быть имитацией, не уподобляться. Два шрама на запястьях. Всего два… Не помогло…
***
У меня сегодня ужасное настроение. Кстати, завтра декабрь. Лекарства принимаю исправно – прятать за плинтус не хватает силы воли. Наверное, все. Точка, нет, троеточие».
15
Белесое декабрьское утро. Неприкосновенная синева неба. Снежная вата на карнизах. Скрежет блестящих металлических лопат под окном. Минорный септаккорд. Едва ли можно удержать тишину. Тишина совершенна, когда от нее сходят с ума. Тишина – это дыхание пустоты, анабиоз мысли, предсказуемость бездны…
Утренняя газета Metro на потрескавшейся клеенке, изображение коей лишь отчасти сохранило элементы «поль-сезанновского» натюрморта. Пять полустертых, но, несомненно, зеленых яблок (им ближе «зеленых с кислым привкусом»), при одном только взгляде на которые начинает сводить нижнюю челюсть, персики – три-четыре красно-ярых пятна, расплывшихся по застарелому глянцу, сливы не первой свежести, предсказуемая виноградная лоза, какая-то едва различимая зелень, пятна кофе, рассыпанные песчинки сахара, во множестве – червоточинки, прожженные окурками.
За столом в темно-синем «волосатом» и чудовищно горловитом свитере (подарок родителей), почти как у Серова, сидит молодая поэтесса Вероника Грац (или, как ошибочно напечатали в февральском номере литературного журнала Sibylla, Вероника Грау). Газета прочтена, сигареты выкурены еще вчера (шесть обугленных трупиков в пепельнице), кофе заварен, любимая чашка… разбита в дребезги (разумеется). Перед Вероникой ставший привычным дневник. Сонная летопись, дуалистический портрет, монолог сомнений, многоточие смерти.
«И хорошо, что за окнами уже первый снег, и комковатая слякотная грязь (грязь!) липнет к подошвам прохожих. Я вошла в декабрь, холодный и ясный, без надежд и улыбок. Морозный и предновогодний, застывший на оконном стекле чудотворным узором.
Помятая, истерзанная, молчаливая Вероника. Надо признаться…
Мне по-прежнему так не хватает Тебя, так печалится мое опустошенное сердце, так одиноко бьется в твое отсутствие. Тебя нет и не может быть рядом. Твоя улыбка, твой голос, твоя ладонь нежная и теплая. Ты дышишь афродизиаком, и, увы, не касаешься теперь моей руки, и не читаешь мои стихи, как ты умеешь, шепотом, не отрывая взгляда, по губам. Во сне думая о Тебе, я могу улыбаться и с нежностью обнимать тишину. Но… Декабрь принимает нас порознь. Лекарства, много никотина, сладкие мандариновые корки в сахарном сиропе, минус на термометре. Снег над городом, а я неминуемо старею, внутренняя сосредоточенность выступает на коже морщинами. Откровенье талых вод… Я привычно плачу.
В студеной квартире закрытые ставни, под веками плавится сон,
Огни и гирлянды, на улице праздник в преддверьи моих похорон…
В декабре мне всегда хочется гулять по центру города, мне хочется крупного пушистого теплого снега, счастливых лиц прохожих, праздничных гирлянд, строгой темнеющей Невы, бесконечного неба, белого Питера. Но не теперь, не сейчас».
Вероника пишет, и воздух, еще наполненный дымом Dimo, становится легче, и мыслям находится пространство, и декабрь за окном обретает себя.
«Странное дело, но именно наедине с собой и, как правило, в утренние часы так часто приходит едва уловимое и малоосязаемое ощущение de javu45. Мне кажется, будто все это было уже со мной, и я была также несчастна и потеряна. Хочется прикоснуться к целебному камню и обрести равновесие. Мой камень – хризолит. Но нынче, все к чему я ни прикоснусь, возвращает меня в реальность, беспощадную, суровую…
Ты голос, сотканный из нитей сентября, осенний привкус горькой жженой умбры,
Пожухлый цвет мозаик бытия, холодный поцелуй без сантиментов в губы.
Рассыпанных терцин едва заметный след, остывший кофе, сонные окурки,
Разбитое стекло и чей-то силуэт, сквозь дым едва ли узнаваемый в переулке
Ты голос спящих мертвым сном берлог, бездомный блюз подземных переходов,
Осенним пряным воздухом глоток, протяжный гул погибших пароходов.
Сквозь сумерки бредущий робкий страх, осиротелая печаль в пустом трамвае,
Холодный поцелуй, застывший на губах, и рябь воды в исчерченном канале…
Я живу неловкою жизнью, странной меланхолической пустотой, в которой так много утрат и так мало приобретений. Солоноватые на вкус слезы неспешно сбегают по щекам. Довела…»
Вероника осторожно проводит ладонью по лицу, задумчиво докуривает последнюю живую сигарету, пересиливая неловкую дрожь в пальцах, сминает левой рукой (шрамы выползают из-под рукава) освободившуюся от содержимого сиреневую пачку. И курение все еще «вредит вашему здоровью», и все еще тлеет погребальный костерок в пепельнице, и мир вокруг никак не хочет стать самим собой.
«Слава богу, ничего не знают родители. И к черту сигареты, речь не о них. Кабы все вышло…
По почте рождественский снег, стихи, поздравленья, подарки,
Едва ли ты слышишь, как вьюга кричит под Горбатым мостом,
Любимый поэт «от тяжелой тоски» застрелился в своей коммуналке,
А город, совсем запьянев, засыпает под ангела снежным крылом.
Вот так бы уйти в декаданс, не оставив своих фотографий!
В газетах с утра некролог; а алые губы совсем не идут мертвецу,
В газетах с утра некролог; а алые губы совсем не идут мертвецу,
Дрожит твоя тень. Равнодушьем пугает глянцевый кафель,
Знакомый художник на Старом Арбате продает твою наготу.
Увы! Под землею нет мест. Где дождаться февральских метелей?
На цоколе прожитых жизней ты своей расписалась рукой,
Немного горчит на губах от избытка фруктовых коктейлей,
И пьяная ночь над балконом горит Вифлеемской звездой…
Мой дневник пухнет с каждым днем, приобретая весьма неопрятный вид, лоснится в уголках, расплывается отдельными строками, и только я остаюсь, как и прежде, во власти сомнений. Медленное угасание свечи, таяние снега, голая ледышка под козырьком… Многочислие проникновенных выстрелов в упор, гримасы зеркал, и все одно – мысли о Тебе. Так или иначе, я возвращаюсь в одну и ту же точку, в комнату, из которой нет выхода, к теореме, не имеющей решения. Я мечтаю об утешении, хочется спокойного незамысловатого счастья. Я и на это согласна…»
Летаргическое блаженство, никотиновая эссенция возвращает к жизни: «стало быть, надо жить, стало быть, со мной все хорошо… было, есть и будет…»
Что-то смутное мерещилось в будущем, что-то смутное…
О проекте
О подписке
Другие проекты
