Покончив с речью, атаман с чувством перекрестился, и, сделав жадный глоток, пустил кубок по кругу.
Тут же кашевары разнесли по деревянным чашкам да щаным горшкам уху. Достав из-за пояса припасенные для этого случая березовые ложки, казаки сели вкруг большого вышитого цветами столечника, на котором покоились приготовленные их женами праздничные яства – сычуг, гужи с чесноком, векошники, кундумцы, леваши, мазуни, сочни, стапешки, – и принялись жадно ее хлебать. Глядя на казаков, потянулись за ухою и жонки с ребятишками.
– Еще бы юшки! – первым справившись с горшком ухи, попросил Иона.
– Что, святый отче, гляжу, понравилась тебе наша уха-то? – улыбнулся пожилой кашевар Гордейка Промыслов.
– А то! – облизывая языком ложку, ответил тот.
– Ну тады подставляй посудину.
– И мне давай, – протянул свою чашку молодой розовощекий казак Мишка, сын убитого богдойцами в одной из стычек доброго казака Остапа Ворона.
И снова гуляет братина с сивухой по кругу.
– Зело изрядно! – сделав долгий жадный глоток, блаженным басом издает диакон Иона и вытер рукавом своей видавшей виды ряски мокрые от меда губы. Душа у него широкая, точно тот блин на сковородке.
– Господи, прости меня грешного! – перед тем как сделать глоток, перекрестился сидящий с ним рядом псаломщик Мирошка, слывший тем, что хорошо читал шестопсалмие.
– Эх, да чтоб не в последний раз! – следом, осенив себя крестным знамением, припал губами к братине казак Васюк Дрязгин.
– Нет браги, нет и отваги! – принимая у него из рук чашу, молвил пожилой казак Нил Губавин.
Гуляет, гуляет братина по кругу. Повеселели казаки, зарумянились. Хмельная кровь заиграла в их жилах.
– Эх раз, по два раз, расподмахивать горазд, кабы чарочка винца, два жбаночечка пивца, на закуску пирожка!
– А ну давай, братцы, еще по одной! Негоже казаку в праздник быть трезвым и гунявым.
Кравчий не успевал наполнять ходившую по кругу атаманову братину. А тут еще казачки, которым надоело пить с детями ячный квас, стали подходить со своими жбанками да ставчиками. Пот тек ручьем по лицу бедного виночерпия; уже и рубашка взмокла, и душа запарилась, а казаки кричат одно:
– Давай!
Так продолжалось долго, пока казаки не набили едою свои желудки и не отвалились от стола. Тут же задымили набитые ядреным табачком трубки и начались обычные пьяные речи. Казаки наперебой рассказывали о своих подвигах, где-то стараясь что-то приукрасить, а где-то и приврать. Как говорится, во хмелю, что хошь намелю. Кто-то вспоминал лихие походы на туретчину, другие – на крымского хана, третьи – на шведов. А в основном недобрым словом поминали маньчжуров, которые непрестанно совершали набеги на русские селенья, сжигая их дотла и убивая или уводя в полон[3] их жителей. Маньчжуры ловко уводили в плен, воруя застигнутых врасплох людей. Оттого люди и боялись их. «Луце же бо потяту быте, неже полонену», – говорили албазинцы.
– И неймется же этим бесам! – пьяно возмущался кто-то из казаков.
– А вот пойдем на них войной – тогда и расквитаемся! – восклицал другой.
– Да нет, братья, война нам не нужна – нужно мир сохранить на державных границах, – говорил атаман. – Так царю-батюшке угодно.
– Ну, коль царю угодно, тогда ладно, но проучить этих басурманов надо, – воинственно заявил сидевший подле атамана пожилой казак.
Неожиданно кто-то из казаков запел:
Как у нас на свадьбе
Хмель да дуда-а.
Ду-ду-ду…
Хмель говорит: я с ума всех сведу!
Дубовая бочечка, бочечка, бочечка…
Верчена в ей дырочка, дырочка, дырочка.
Кто вертел, тот потел да потел.
Стенько, ты не потел, да свое проглядел.
Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду.
Тут и другие подхватили знакомую им песню:
Гей, у Дону камышинка заломана.
Старым дидом девка зацелована.
Ду-ду-ду-ду-ду-ду,
Дубова бочечка, бочечка,
Верчена в ей дырочка, дырочка!..
С земли поднялся Игнашка Рогоза. Тряхнул своими черными кудрями и, топнув ногой, крикнул:
– Эх, забодай меня коза!.. А ну давай плясовую!
И запел:
Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!..
Казаков не надо было долго упрашивать. Тут же вскочили на ноги и, шатаясь, пустились в пляс. Завидев пляшущих мужей и женихов, к ним присоединились и бабы с девками. И пошла плясать казачья душа! Долго плясали, пока, устав, не повалились на траву.
– Ну что же ты стоишь – наливай! – поднимая над головой братину, приказал кравчему запыхавшийся атаман. – Помянем наших товарищей, сложивших головушку на поле брани.
И в который уже раз братина пошла по кругу. Потом пили за будущие свои победы, за родителей своих, жен и детей, за хороший урожай, здоровье и благополучие. Вконец казаки насыропились так, что принялись вздорить, пустив в ход кулаки. Кто там начал первый – теперь никто и не вспомнит. Только били морды друг другу отчаянно, при этом сами не понимая за что. Бабы и девки визжали, глядя на этот смертобой, но поделать ничего не могли. Знали, что в таких случаях казаку лучше не попадаться под руку – зашибет ненароком. Слава Богу, Гермоген всего этого не видел, а то бы не миновать атаману сурового разговора. Ведь он за все тут в ответе. На то он и атаман. Тем паче, что он обещал старцу, бывшему непререкаемым авторитетом на всем Амуре, следить за порядком. Но что поделаешь: во хмелю да во сне человек себе не волен. Тогда какой с казака спрос?
А тем временем берег жил своей жизнью. Больше всего, казалось, радовалась празднику молодежь. Эти, в отличие от взрослых, не стали делиться на группы. Все – и албазинские, и монастырские, и те, кто пришел из ближних и дальних заимок, – гуляли всю ночь сообща. Пели песни, прыгали через костер, играли в салочки. Когда наступила полночь, девки, следуя давнему обычаю, сняли украшавшие их головы венки из полевых цветов и со словами «плыви, веночек, туда, где живет мой суженый, подай ему весть обо мне» стали опускать их в воду. Парни бежали вслед течению, хватали эти венки, а потом искали тех, кому они принадлежали.
Бывало, разбившись на парочки, молодые убегали в лес и там упоенно грешили. Ведь с древних пор это была единственная ночь в году, когда разрешалось бесстыдно грешить, при этом, не боясь огласки.
Ночь пролетела быстро, а с рассветом берег опустел, и лишь догоравшие угли в кострах да пустые винные бочки напоминали о недавнем веселье…
После литургии народ потянулся к реке, где в урочный час должен был начаться обряд таинства. Кто-то решил спуститься поближе к воде, однако большинство все ж предпочло наблюдать за происходящим с крутого берега, так что уже скоро у крепостной стены, мрачно взиравшей на реку своими пустыми глазницами, собралась большая толпа зевак. Кого только не привело сюда любопытство. Здесь были и казаки с женами, служилые и ремесленные люди, торговцы и даже промысловый народ из близких и дальних тунгусских улусов и стойбищ. Были и крестьяне из окрестных деревень, из слобод да ясачных заимок, которые, как и большинство здесь, явились целыми семьями.
По случаю праздника многие бабы и девицы выкудезелись[4], надев лучшие свои наряды. То здесь, то там мелькали домотканые распашные паневы[5] с яркими кушаками, саяны[6] с широкой полой орнамента по подолу, сшитые умелой рукой длинные косоклинные верхницы[7], сарафаны с лифом, на кокетке, прямые из льна с малиновыми шерстяными передниками, отделанными шелковыми галунами и парчой. Все, как водится, при поясах – кто тканых, кто вязаных, кто плетеных. На головах – платки, кокошники, сороки, повойники, кички, петухи[8]. В общем, были здесь фасоны со всех уголков Московии, которые переселенцы привезли с собой в эти далекие необжитые края.
Мужская половина гляделась не столь ярко. Особо что касается пашенных крестьян. Обычная сермяжная картина: свитки, зипуны с наголовниками из грубого толстого сукна поверх штопаных посконных рубах, такие же штопаные портки, насунутые глубоко на глаза магерки, татарки[9], суконные и войлочные шапки. Ноги в опорках[10], но чаще в лаптях, подвязанных к икрам оборами – кто в лычных на колодке, кто в простоплетках без обушника. Одним словом, беднота сиротская. Да вот ходит по Руси пословица такая – не будь-де лапотника, не было бы бархатника, то есть того же боярина с дворянином.
Совсем иначе выглядел промышленный, торговый и ремесленный люд. На большинстве из них были камзолы или сносного вида полукафтаны с отложными воротниками, пошитые женами полотняные штаны да смазанные дегтем сапоги.
Что до разгульной братии, до казаков, то у тех свой порядок. Бывшие якутские служивые все безбородые, словно те тунгусы, в мохнатых шапках, на плечах камлея[11], а то и сюртук; вместо привычных штанов – нагольная сутура из выделанной оленьей кожи.
Енисейские же, шилкинские и те, что с Дону и Яика, наоборот, при бородах; на одних длиннополые казацкие жупаны из серого или голубого сукна, на других же, а это в основном была пешая казацкая братия, форменные халаты. Все в широких шароварах и при саблях, на ногах красные сафьянные сапоги с подковами или самодельные олочи[12]. Из-под их бараньих мохнатых шапок с червонным верхом бежали струйки липкого пота, оттого ратные люди то и дело снимали их, чтобы проветрить чубы.
В основном то были старые покрытые глубокими шрамами рубаки, которые не могли жить без войны, ибо война для них была главным смыслом их жизни. Рядом с бывалыми крутилась молодая поросль, чьи подвиги были еще впереди.
Среди всей этой разношерстной толпы выделялся чернобородый атаман в своем казакине из красного сукна, подпоясанном узорчатым серебряным поясом, на котором держался кривой турецкий ятаган. Его цыганскую кучерявую голову покрывала баранья папаха с золотым верхом.
Утреннее солнце, стряхнув с небес ночную свежесть, начинало потихоньку жечь землю. Становилось жарко, и народ маялся. Кто-то из казаков, не выдержав испытания, уже успел рассупониться, сняв с себя или ж распахнув жупаны.
Вдоль крепостной стены бегала ребятня, играя в салочки. Дымили люльки, наполняя речную свежесть едкими запахами табака. Плакали малые детки на руках молодых матерей, пришедших крестить своих чад. Раньше-то было все недосуг – хозяйство не отпускало. Привяжут бывало дитя платком к спине – и в поле. А, вымотавшись на ниве, идут в свои огороды – и там для них работы хватало. А ведь еще была скотина, которая тоже ухода требует. Вот и не до Бога было. А тут вдруг заговорили о том, что в праздник Святого Иоанна Предтечи иеромонах Гермоген надумал устроить крестины на Амуре – вот и хлынул охочий люд к реке, чтобы, точно Иисус, принять крещение в иордани.
Помимо баб с младенцами, были тут тунгусы из ближних улусов и стойбищ, разноперый бродячий народец, решивший на старости лет приобщиться к Богу. Даже был один беглый татарин по имени Равилька, который зимой и летом ходил в одном и том же стареньком армяке, сшитом еще дома, в Казани. Зарезал по злобе сынка какого-то тамошнего вельможи и, чтобы не лишиться головы, сбежал в Сибирь.
Впрочем, были средь этих людей и такие, что, как и прежде, не веря ни в Бога, ни в черта, пришли к реке ради скуки или из-за интереса.
Ожидание начала таинства затягивалось и народ, еще недавно пребывавший в хорошем расположении духа, занервничал.
– Ну где же Ермоген? – недовольно ворчала какая-то баба.
– И впрямь, что это он вдруг решил нас томить? – поддержала ее другая.
– Да придет наш старец, придет, чиво загоношились? Может, он еще в кельице своей молится, – пытался кто-то уречь самых нетерпеливых.
– Тогда долго ждать придется, – с чувством вздохнув, произнес долговязый безусый казачок. – Чай, пехом потопает, а это ни много ни мало три версты.
– Бери больше! – усмехнулся кто-то в толпе.
Так оно и было. Монастырь во имя Всемилостивейшего Спаса, который в 1671 году построил иеромонах Гермоген, находился в четырех верстах выше Албазина по течению Амура, возле устья реки Ульдугичи в урочище Брусяной Камень. Там он и жил в своем ските, там и проповедовал, оттуда потихоньку и растекалась теплыми волнами на восток и даже в Китай святая православная вера.
О проекте
О подписке
Другие проекты