Угрюмые и пристыженные стояли сыновья, не смея поднять глаза на отца. В это время мимо опаринского недостроенного заплота от приказной избы ехал на коне хорунжий Ефим Верига.
– Что, смену себе готовишь? – спросил он. – Давно пора! Эвон какие гарные хлопцы вымахали-то!
Федор развел руками. Мол, куда денешься, коли ратных людей в их албазинском войске шиш да маленько.
– Ну а ты что в такую-то рань на коне? – поинтересовался Опарин у товарища. – Никак у атамана был?
– У него, – кивнул головой Верига.
– Дела, что ль, какие были али как? – продолжил интересоваться Федор.
– Дела, Федя, дела…
– Ну а ты не забыл, что завтра в поход? – спросил Опарин.
– Да не еду я, Федя. Приболел вот что-то…
– Приболел? – удивленно посмотрел на него старшина. – В такую-то погодь?
– А хворь не спрашивает, какое ноне число, – усмехнулся Верига. – Придет тогда, когда и не думаешь.
– Это точно, – согласился Опарин. – Атаману-то хоть доложил?
– А как же! Он мне и распоряжения кой-какие дал. Пока, говорит, я хожу – будешь вместо меня в крепости за старшого.
– Вот как? – удивился Федор.
– А то, – погладил бороду Ефим.
Федор покачал головой.
– Напрасно, Фима, ты с нами не едешь. А то б погуляли, как бывалочи… Вокруг-то вон сколь вражьих лазутчиков шастает. Встретим – вот тебе и кони дармовые, вот тебе и оружие. Неужто не завидно?
– Завидно, Федя, но что поделаешь? Грыжа, будь она неладна, замучила. Так что я вам только в тягость буду, – проговорил Ефим.
– Ты нас возьми, тять! – послышался за отцовской спиною голос Петра.
– А ну, робяты, шурло[49] отсель! – приказал он сыновьям. – Негоже слухать разговоры взрослых.
Понурив головы, те побрели домой.
– Ну ладно, Ефим, давай выздоравливай, – сказал на прощание Федор. – Когда вернемся – чтоб на ногах был. А то какой воин с грыжей?
Тот ухмыльнулся и стегнул коня.
– Поеду к бабке Устинье – говорят, она одна тут грыжу заговаривает, – сказал и умчался.
Однако ни к какой бабке он не поехал, а прямиком отправился в тайгу. Где-то там, в непроходимой чащобе, среди лиственниц и сосен с недавних пор раскинула свой табор подорожная вольница. Поначалу разбойные люди шибко-то не баловали – все присматривались да примеривались. А тут вдруг пошло-поехало. Теперь дня не проходило, чтобы они не причинили кому-то зла. Грабили обозы торговых и промышленных людей, воровали коней у пашенных крестьян и казаков, которых потом сбывали на богдойской стороне. Награбленный же у богдойцев скарб, в том числе скот с лошадями, отдавали за бесценок русским барышникам. Так и жили.
Сватажились эти волки еще где-то под Иркутском, откуда вскоре ушли на Лену, где и промышляли до тех пор, пока тамошним людям не надоело нести от них урон. Наслали на них стрельцов да казаков – те и дали татям прикурить. И если бы не главарь этой шайки, то не миновать бы им виселицы. Тот взял и увел их на Амур, где больше было простора для их ремесла и где им ничего не грозило. Ведь здесь же была казачья вольница, а у вольных казаков у самих рыльце в пушку, так что они смотрели на проказы таежных татей сквозь пальцы.
Но это было до поры до времени, пока атаману Черниговскому вдруг не пришла в голову мысль переловить этих дьяволов и учинить им расправу. Об этом они узнали от одного казака, который согласился за определенную мзду помогать им.
Казаком этим был Ефим Верига. Раньше бы он и на пушечный выстрел не подпустил к себе этих убийц и разбойников, потому как сам был человеком сурьезным и богобоязненным, а тут с ним вдруг что-то случилось. Он стал не в меру обидчив, часто злился по пустякам, был груб и дерзок с товарищами. Видно, это все потому, что он чувствовал себя обделенным в этой жизни.
Но больше всего он был зол на атамана. Как ни старался Ефим, Черниговский так и не произвел его в ясаулы, не сделал своей правой рукой. А вот Федьку приблизил. За это Ефим и невзлюбил Опарина. А как иначе? Не успел приехать – тут же в атамановы любимчики попал.
Ох и завидовал же ему Ефимка. У того и должность высокая, и баба-красавица, и детей куча, а теперь еще и наложница эта в придачу. Ну почему одному все, а другому – ничего? Ведь это несправедливо. А коль так, нужно этому положить конец. Вот ежили бы убрать с дороги Никифора с Федькой, тогда бы вся власть в Албазине перешла к нему, Ефиму. Ведь он третий здесь по старшинству – не случайно в чине хорунжего ходит. Коль станет атаманом, то он и Наталью федорову заберет себе, и богдойку эту наложницу, а еще и все припрятанные Опариным богатства приберет к рукам. А помогут ему во всем этом разбойные люди, которые в будущем станут его первыми сподручниками.
На них он вышел случайно. Как-то июньским вечером, обходя караулы, выставленные вдоль ближних дорог, Ефим с двумя казаками попал в засаду. Тех-то сразу упыри уложили из мушкетов, а вот его взяли в полон.
– Почто я вам нужон? – когда убивцы тащили его на аркане в свой табор, спрашивал в страхе он. – Возьмите, дьяволы, мое оружие и коня, а меня отпустите.
Его притащили чуть живым. Весь избитый, в крови, глаза от боли мутные, как у пьяного.
Его освободили от веревок и поставили на колени. Услышав голоса, из шалаша, скрытого от чужих глаз молодым ельников, вышел какой-то человек в помятом чапане и мохнатой шапке. Он был невысок и худ, и его лицо было сплошь покрыто волосами, отчего он был похож на лешака.
– Вот, атаман, казачка в полон взяли, – сказал шороглазый[50] детина с длинной до пояс косматой бородой и квадратным черепом, который еще там, на дороге вместе с товарищами вязал Ефима пенькой.
– В полон, говорите? – наклонившись и внимательно всматриваясь в лицо пленного, спросил тот, кого назвали атаманом. – И кто ж ты будешь?
У Ефима круги плыли перед глазами. Еще бы! Чай, по земле, бесовы дети, волокли. Как еще Богу душу не отдал?
– Ефим я. Верига. Хорунжий албазинского войска, – чуть слышно проговорил он.
Его слова вызвали громкий смех. Дюжины две татей стояли вкруг него и весело гоготали.
– Что гогочете? Так и есть, – обиженно проговорил Ефим.
Главарь поднял руку, и его люди тут же умолкли.
– Да мы тебе верим, казак, только войска-то у вас нет никакого, – усмехнулся он. – Сколь вас там? Сто, двести человек? А разве это войско? Потому мы и не боимся вас, дураков. Что хотим, то и воротим.
– Точно! – поддакнул шароглазый. – Слыхал небось про Шайтана? Так вот это он и есть.
Он кивнул на тщедушного своего вожака.
– Его ноне вся Сибирь боится, даже те, что на богдойской стороне.
Ефим взглянул на главаря и удивился. Вроде человек как человек, правда, косматый, что твой леший. А ведь люди считали его оборотнем. Вроде как бродит по ночам вместе со своими ведьмаками да пугачами и людей со скотом крадет. Албазинцы были уверены, что это кровосос, и чтобы угомонить его, надо раскопать его могилу и пробить труп осиновым колом. Только где эта могила? И кто в ней? Не иначе бывший упырь. Но как его звали-величали?
– Значит, вот ты каков, Шайтан? Слыхали, слыхали – как же не слыхать? Помнится, даже даурский князь Лавкай о тебе говорил. Вроде как ты у него лошадей увел.
– Было дело, – усмехнулся главарь.
– Ну а я давно с тобой хотел познакомиться, – неожиданно проговорил казак.
Шайтан недоуменно посмотрел на него.
– И чиво это? Может, в полон хотел меня взять и на березе вздернуть?
– Да нет, – поморщился Ефим. – Напротив. Помощи хотел от тебя поиметь.
И он стал с жаром рассказывать татям о том, как его тяготит казацкая служба, как он ненавидит всех казаков и особенно тех, кто чинит ему обиду. Разбойные люди слушали его, не перебивая, а когда он кончил говорить, шороглазый сказал:
– Не верю я ему! Давай, атаман, я ему лучше кишки выпущу. Коль отпустим – он сюда казаков приведет.
Но главарь был человеком дошлым и имеющим дар глядеть в душу человека.
– Да нет, этот казак не врет. По глазам его вижу, что он такой же вор, как и мы. А то и хуже, – добавил он. – Вишь, глаза-то какие мутные. И душа такая же у него мутная. Этот будет нам служить.
С тех пор Шайтану было известно все, что творилось в Албазине. Вот и сейчас Верига ехал к разбойным людям, чтобы сообщить им о предстоящем отъезде атамана. А еще он будет просить главаря, чтобы тот со своими людьми устроил казакам засаду, дабы перебить их всех до одного.
«И тогда Амур будет наш, – скажет он при встрече Шайтану. – Всех татей с земли русской соберем и устроим здесь свое царство. Вот уж погуляем!»
Распрощавшись с Ефимом, Федор оседлал Киргиза и отправился в Монастырскую слободу. Он-то думал отыскать бронного мастера в кузнице, а увидел его бегущего по проселочной дороге мимо череды убогих крестьянских изб. Впереди, с криком и плачем, прихватив руками полы сарафанов, спасались бегством две его дочки – Любашка и Варька. Что они там натворили – лишь Богу известно, только Платон вконец все-таки догнал их. Содрав с Варьки плетеную опояску, он начал остервенело хлестать ею дочерей. Те визжали на всю слободу, просили пощады, но Платон был неумолим. И только рука Федора остановила его.
– Ты что это, Платон, разошелся? – вырвав из его рук опояску, спросил он. – Али прогневали тебя твои красавицы?
Тот засопел. Его огромные ноздри, словно кузнечные горны, стали бешено и широко раздуваться, обдавая огнем взлохмаченную рыжую бороду. Суровый он был, Платон, хотя, говорят, быстро отходчивый.
– Красавицы! – передразнил он казака. – Вот выпорю их как сидоровых коз, а потом в темном сельнике продержу до утра, тогда узнают, как по ночам блудить.
– Да неужто блудят? – усмехнулся казак и поглядел на Платоновых девок. Те стояли ни живы ни мертвы, боясь, как бы тятька снова не стал их бить.
– Еще как блудят! – сверкнул кузнец глазами. – Вот вымажут люди нам дегтем ворота – как будем жить?
Он обреченно посмотрел на дочерей.
Девки снова в слезы.
– Да не блудили мы, тятенька, ей-Богу, не блудили! – клялась старшенькая, шестнадцатилетняя Любашка. – Мы лишь на лавочке с парнями посидели.
Платон яростно тыкнул пальцем куда-то в сторону.
– А не я ль тебя там… на сеннике вчерась вечером с казацким сынком застукал? Что, забыла? – во гневе спросил Платон.
Поразмыслив о чем-то немного, он перевел взгляд на Опарина:
– А ведь это твой паренек-то был! – сказал он ему. – Женихаться в Монастырщину с дружками бегают. Чай, своих-то девок мало – вот они к нам.
Федор не поверил ему.
– Да как же мой-то, когда они с товарищами целыми днями на пустыре играются? – сказал он.
– А ты спроси Любку-то – она тебе и скажет, – невесело проговорил кузнец.
Федор перевел взгляд на Платоновых дочерей.
– Ты что ль Любка? – указал он нагайкой на старшую.
Та шмыгнула носом.
– Я не Любка, я Любаша. Любкой только тятенька меня во гневе зовет, – сказала она.
– Ну Любаша, так Любаша, – согласился казак. – Ну так скажи мне, Любаша, правду твой отец говорит?
Та кивнула головой и опустила глаза.
– Ишь ты! – подивился Федор. – И кто ж из моих-то? Петр али Тимоха?
– Петя…
Федор покачал головой.
– Да, наш пострел везде поспел, – проговорил он. – Ну и давно это у вас?
– Давно, – ответила Любаша и как бы нечаянно уронила на высокую девичью грудь свою тяжелую пшеничную косу, выбившуюся из-под светлого ситцевого платка. – С прошлого лета. Тогда на Купалу и познакомились.
Федор посмотрел на Платона.
– Ну и что ж тут дурного, Платон Иванов? – сказал он ему. – Мы ведь тоже были с тобой молодыми. Чиво им мешать? Пусть женихаются. Надо ж когда-то начинать.
Платон сжал кулаки.
– Все равно не дам девкам по сенникам лазать. Не девичье это дело. Вот выйдут замуж – тогда другой разговор, – жестко изрек он.
Федор улыбнулся.
– Так ты, поди, и с завалинок их гоняешь, – мирно заявил он. – А где ж молодым тогда встречаться?
Любаша благодарно посмотрела на Федора. Глаза ее синие, словно здешнее небо, лучистые. Кость крепкая – в отца. Такая десятерых моему Петьке родит и глазом не моргнет, удовлетворенно подумал казак и погладил свою густую светлую бороду. Так он делал всегда, когда был чем-то доволен.
– Не хотел я девок рожать, да Бог сыновей не дал, – вздохнул Платон. – Ведь когда сучка в доме – все кобели округ собираются. Ты думаешь, только твой сынок возле нашей избы отирается? Как бы не так! У ей, – он кивнул на Любашу, – этих самых женихов пруд пруди.
– А вот и неправда! – вспыхнула Любаша. – Я только с Петей дружу, а остальных и не замечаю.
Платон фыркнул.
– Не замечает она! А Захарка, сын Демьянов? Не с ним ли я тебя в прошлый раз там же на сеннике прижучил? Что покраснела? Али не так все было?
У Любаши страх и отчаяние в глазах. Господи, что подумает о ней Петин отец?
– Тятя, как ты можешь! – в сердцах воскликнула она и тут же бросилась бежать. Варька за ней.
– Зря ты дочек-то обижаешь, – выговорил Платону казак. – Ведь это твоя надежа. Ну кто тебе в старости, кроме них, стакан воды поднесет?
Платон усмехнулся.
– Но пока-то я сам себе и меду налить могу, – произнес он. – Чай, не старик еще.
Что и говорить, до старости Платону было еще далеко. Здоровье, оно в глазах. А они у него живые, ясные. Лишь иногда затуманиваются грустью или же наливаются кровью, когда он бывает зол.
Вот и походка у него молодая, твердая. И сам он молод и крепок, словно тот могучий кедр, что растет у него на заднем дворе. Силой он не любил хвастать, однако иногда в минуты душевного подъема мог и продемонстрировать ее соседям. Брал, к примеру, кочергу и завязывал ее в узел, а потом просил, чтобы кто-нибудь этот узел развязал. Но кто ж развяжет? И тогда Платон сам брался за дело. Так что уже скоро кочерга принимала свой обычный вид.
У него было вечно опаленное печным жаром строгое лицо. Волосы пшеничные, опоясанные тонкой сыромятью. Одеву носил простую, несмотря на достаток. Ведь у кузнеца, говорят люди, что стукнул, то гривна. Летом – обыкновенная посконная рубаха навыпуск да холщевые портки, засунутые в опорки[51], по праздникам – ичиги[52] с пришивными подпятниками. Зимой овчина, шапка волчья да унты.
– Ну, пошли, что ль, в ковальню[53], – сказал Федор. – А то времени-то у меня не ахти сколь.
Платон этак недовольно глянул на него из-под лохматых бровей и пробурчал:
– А коль нет времени, почто тогда примчался? А то будешь щас торопить – какая работа?
В отличие от многих своих соседей, ютившихся в ветхих куренях, семья бронного мастера жила в светлой большой красной избе с трубою. А то ведь тоже, как многие здесь, начинали с турлучного[54] сарая. Прибыли-то на подводах зимой. На дворе мороз лютует, птицы на лету дохнут от холода. Это вам не родная псковщина, где зимы мягкие да с оттепелями.
Надо было с чего-то начинать. Рубить клеть – занятие долгое. Пока поставишь избу – вечность пройдет. А мороз крепчает. Кто-то стал отогревать землю кострами и рыть землянки. Другие, в том числе и Кушаковы, решили строить временные жилища, которые и поныне кое-где стоят как напоминание о трудных временах. А вот плетневые сараи, овины и тыны и теперь служат людям, выглядывая из-за стоящих вразбежку изб.
– Ты б кваском меня, что ль, угостил, – въехав во двор и спрыгнув с лошади, попросил казак. – Жара-то вон какая – даже горло пересохло.
– Марфа, где ты там? – громко позвал жену кузнец. – Дай гостю квасу напиться.
Тут же на крылечке появилась невысокая юркая жонка с корецом в руке.
– Доброго тебе здоровьица, барин, – поклонившись в пояс, произнесла она, чем смутила Федора.
– Да какой я тебе барин! – обиделся он. – Служивый я.
Она улыбнулась. Дескать, да вижу я, из каких ты людей, но дай, мол, уважить.
– Пей, казак, – протянула старшине березовый ковш.
Опорожнив его в несколько глотков, Федор вытер рукавом губы.
– Хорош квасок, ядреный, – сказал он. – Были б родней – каждый день бы у вас им угощался.
Марфа улыбнулась, а вот Платон, напротив, нахмурил брови.
– Ладно, гайда дело делать, – буркнул он. – Сам говорил, времени у тебя в обрез.
Кузня Платонова стояла в конце большого двора, огороженного тыном. Он ее срубил еще прошлой весной из листвяка. Простору здесь много – конь мог поместиться. В центре кузни, прямо напротив большой двери – горн с широким челом, поддувалом и мехами. Под горном – вытяжной зонт для сбора и отвода дыма из листового железа. Рядом наковальня, тяжелый молот, клещи и несколько молоточков. Ближе к двери – станок для ковки лошадей. В дальнем правом углу – груда металла. Кольца кольчужные, обломки железных лат, сломанные клинки, развороченные стволы пищалей. У слюдяного окна, под верстаком – готовое кузло[55]: пазники[56] разной формы и величины, мотыги, кайлы, скобы, штыри, гвозди, подковы. Была и холодная ковка – разная утварь, посуда, оклады. В слободе больше таких Платонов не было, потому он и коваль, и бронный мастер в одном лице.
– И давно с молотом-то дружишь? – наблюдая за тем, как Платон старательно раздувает мехами огонь в печи, спросил его казак.
– С детства. А ну, подсоби! – попросил он Федора, протягивая ему клещи, в которых был зажат извлеченный из горнила кусок раскаленного металла. – Положишь железо на наковальню и будешь держать, пока я буду по нему стучать.
– И что, кто-то тебя учил этому ремеслу? – крепко держа в руках клещи, продолжал интересоваться Опарин.
О проекте
О подписке