Еще в застолье Лопарев пригляделся к Семену: парень бравый, румяный, косая сажень в плечах. Золотистый пушок покрыл его губу и чуть припушил щеки. Не зря, может, старец Филарет обмолвился, что Ефимия совращала несмышленыша Юскова. Да какой же он несмышленыш?
– Который тебе год, Семен?
– Осьмнадцатый миновал, барин.
– Бороды еще нет.
– Будет, барин. От бороды, как от подружии, не отвяжешься.
– Грамотен?
– Читать и писать сподобился.
– Где же ты учился?
– На Выге. Была там школа при монастыре.
– Отец твой погиб?
– А хто иво знает! Море, оно хоша и шумное, а бессловесное. Заглотит, и аминь не успеешь отдать.
– Ну а мать… жива?
– И мать, и две сестры. Матушка на стол собирала, видели?
– А…
Помолчали. Лопарев опять спросил:
– Как народ зимовал вот в этих землянках? Морозы ведь в Сибири.
– Не морозы, барин, – само огневище. По неделе из землянок и избушек не вылазили. Одна семья в пять душ замерзла.
– Разве нельзя было остановиться на зимовку в какой-нибудь деревне?
Семен боязливо оглянулся:
– Кабы можно было!.. И деревни проезжали, и вокруг городов по тракту объезжали, а на зимовку в землю зарылись. Потому – вера наша такая. Крепость Филаретова, значит.
– Ты рад такой крепости?
Семен испугался. Кровь кинулась ему в лицо, и он чуть в нос, с запинкой пробормотал:
– Не совращайте, барин!.. Грех так-то пытать…
Лопарев невесело усмехнулся:
– А я-то думал, что ты не из пугливых.
– Спытайте в другом, а не в верованье, барин. Нонеча вот, до того как вы объявились, разорил я логово волчицы. Шел степью и наткнулся на логово. Без палки и без ружья был. Потешно так!.. Вижу, ползают в траве волчата, пять штук. Самой волчицы не видно. Я снял рубаху, и всех волчат сложил туда, и завязал рукавами. Тут и волчица объявилась. Ох, лютая!.. Хорошо, что я сапоги тот раз тащил в руках. Кабы видели, как я ее сапогом бил по морде. Во потеха!.. Она-то кидается, а я – бах, бах по морде, да потом как схвачу за хвост!.. Тут и кинулась она по степи – на коне не догнать.
Вот он каков, поморец филаретовского толка! На волчицу с голыми руками не убоялся кинуться, а на судном моленье, когда безвинную Акулину с младенцем жгли огнем, онемел от страха. В пору хоть самого жги.
– Старец Филарет говорил мне, будто тебя хотела совратить Ефимия, невестка Филаретова?
Семен тонко усмехнулся:
– Наговор, барин. Мало ли что старцам не привидится? И невестка она никакая – ни жена Мокея, ни приживалка, никто. Под ярмом живет. Мокей-то – кабы видели! Чудище рыжее. Силища у него страшная. Подковы гнет, яко гвозди. Костыли в бревно кулаком забивает. Положит на костыль железяку, чтоб не поранить руку, как трахнет, так костыль в бревне.
– А что, если Мокей узнает, как Ефимия ходила с тобой за травами?
– Дык што? – пожал плечами Семен. – Мое дело третье. Позвала – пошел. Ко Гнилому озеру водила. По горло лазил в той воде, траву выискивал, на которую она показывала с берега. А пустынник Елисей вопль поднял: искушала, грит. Кабы искушала!.. Ефимия не такая, барин.
– Какая же?
– Благостная. Так ее все зовут. А по уму-то – страх Божий. Говорить говорит, а что к чему, не поймешь. Будто из Писания, а как проникнешь, совращение с веры получается.
Лопарев ничего не ответил. Знал ли он сам Ефимию? Не ее ли волю исполнил?..
«Зрить хочу тебя просветленного и ясного», – вспомнил слова Ефимии и будто увидел ее перед собою – страстную, призывную и желанную. Как бы он сейчас обрадовался, если бы она шла к нему навстречу!
Нет, не Ефимия шла навстречу, а гигант Ларивон, переваливаясь с плеча на плечо.
– Космач идет, – буркнул Семен, на шаг отступив от Лопарева.
Ларивон и в самом деле смахивал на космача. Борода рыжая, как у Микулы, отродясь не чесанная, взгляд исподлобья, руки длиннущие, ухватом, будто Ларивон что-то нес в охапке.
– Ищу тя, праведник, – протрубил он, глядя в землю. – А ты эвона где гостевал! У Юсковых. Ефимия там обед сготовила.
У Лопарева отлегло от сердца: Ефимия ждет его!
– А ты ступай, нетопырь, – погнал Ларивон Семена и, глядя куда-то вбок, в сторону степи, нехотя сообщил: – Батюшка наказал на охоту нам идти на всю ночь. Волки одолевают. Трех жеребят задрали. На приступ берут, тати поганые. Вот и пойдем ноне на логовище.
Лопарев обрадовался: на охоту так на охоту. Давно из ружья не стрелял, забыл даже, чем пахнет пороховой дымок.
Не доходя до становища Филарета, Лопарев обратил внимание, что вокруг моленной избы старца плотным кольцом расселись верижники. И утром он видел их на том же месте. Некоторые из них с ружьями. Во власяницах, босоногие, косматые, без шапок, молчаливые, как черные камни.
– Что они тут собрались?
Ларивон тоже поглядел на верижников, хмыкнул в бороду и через некоторое время собрался с ответом:
– Поминать будут Елисея. Преставился раб Божий.
«Ничего себе преставился!..»
На бородатом лице Ларивона – ни единого движения мысли. Да и бывает ли отражение какой-либо мысли на таком вот тупом, как обух топора, лице?
Ефимии возле телеги не было. Понятно: там, где Ларивон, не жди Ефимию.
В прокоптелом котелке – щи, на чугунной тарелке – жареная рыба, полкаравая хлеба на белом рушнике. Возле пепелища – бахилищи на мягкой подошве, портянки, суконная однорядка, войлочный котелок, заменяющий шляпу.
– Может, поужинаете, коль на обед не поспели? А, у Юсковых!.. Тамо-ка жратвы от пуза. С портянками обувку носили, праведник?
– Не носил. Но сумею обуться.
– И то. – Задрав бороду, крикнул: – Лука-а!.. Ну да я сам управлюсь. Снаряжайтесь, праведник.
И охота будет не в радость с таким космачом. Ни поговорить, ни подумать. Вот если бы позвать Третьяка с Микулой!
Ужинать не стал. Обулся, оделся и вышел на берег Ишима. Вспомнилась Нева. Грозный шпиль Петропавловского собора. Медный всадник, Зимний дворец, Мореходное училище, академия, Невский проспект, Фонтанка с домом Муравьевых под номером 25, где так часто бывал Лопарев. Как давно все это виделось, будто сто лет назад!..
Над Ишимом плыли реденькие рваные тучки. Только что зашло солнце, и алая зарница прыснула у горизонта.
– Сготовились, барин?
Лопарев принял от Ларивона кремневое ружье, кожаную сумку с порохом и только сейчас обратил внимание на двух бородачей и на молодого парня, Луку, сына Ларивона.
Пошли прибрежной тропкой, протоптанной коровами, вниз по течению Ишима. Миновали пригоны для скота, несколько стогов сена, часовенку, похожую на колодезный сруб; потом свернули в степь, на восход солнца.
И все молча, молча, будто шли глухонемые.
Лопарев поравнялся с двумя бородачами, спросил, много ли волков в степи, но бородачи почему-то отвернулись.
– Чего замешкались? – зыкнул Ларивон.
Ничего не поделаешь: надо идти, с такими не разговоришься.
Степь куталась в черное покрывало. Горизонты придвинулись, трава почернела и мягко пощелкивала.
Так прошли версты три от становища общины.
Ларивон остановился, подошел к Лопареву:
– Эко! С пачпортом древним объявился, а ружье взял.
Лопарев не сразу сообразил, к чему клонит Ларивон.
– С чем же идти на волков?
– Сказывай, барин, – фыркнул Ларивон. – Ежели пустынник объявился под пачпортом, он идет по земле со словом Божьим, а не с ружьем. Али ты верижник?
– Я не верижник. – Лопарев насторожился: тут что-то неладно.
– Давай ружье-то, праведник! – И без лишних слов Ларивон отобрал у Лопарева ружье и сумку с провиантом.
Двое бородачей и безусый Лука – парень, бревном не ушибить, подошли к Лопареву плечом к плечу.
– Я не могу идти на охоту, – догадался он, что попал в ловушку.
– Ничаво, – осклабился гигант Ларивон. – Пойдешь, барин!.. А ну вяжите!
И тут же Лопарева схватили за руки, за плечи, за шиворот.
…Чтобы вершить свою волю, держать в тайном трепете и страхе общину, Филарет приблизил к себе неудержимых фанатиков-пустынников, готовых пойти в огонь по его первому слову.
Будучи духовником Церковного собора, Филарет ведал подвалами Выговского монастыря, где вел тайные допросы еретиков, и перед именем Филарета даже келарь собора испытывал смертельную оторопь.
Старец не знал жалости к еретикам, как не чувствовал боли и мучений подвергаемых пыткам и казни.
Когда Филипп-строжайший откололся от Филаретовой общины, Филарет созвал всех верижников Поморья, чтоб огнем пожечь отступников, но те сами себя сожгли в восьмидесяти трех срубах, числом в тысячу двести сорок душ. И сам Филипп принял смерть. Тогда Филарет обратил гнев на милость, и отпели чин чином принявших смерть огнем.
Из всех святых мучеников Филарет почитал только протопопа Аввакума – неукротимого, бесстрашного, которого не уломали ни пытки цепями, ни битье батогами, ни сибирские морозы на Ангаре и даже смерть жены и младших детей. Сгорел в срубе с дьячком Федькой, а веры не отринул.
«Такоже, как святой Аввакум, и я буду держать свою крепость», – поклялся перед древними иконами Филарет и ни разу не отступил от своей клятвы.
И все-таки крепость рушилась даже в такой малой общине, какую увел Филарет из Поморья в Сибирь.
На Волге сожгли деву, еретичку.
У города Перми сожгли двух мужиков за тайное общение со щепотниками.
На Кане сожгли семью в четыре души – проклинали Филарета, а это все равно что проклинать самого Исуса!..
И вот опять Филарет проведал про тайную смуту Юсковского становища. Нет такого почтения, как должно, будто сама Сибирь ударила в ноздри вольной волюшкой. Чего доброго, начнется разброд, и у Филарета отберут посох и крест золотой!..
Если Филарет говорил: «Отдам те посох и крест золотой», – неискушенный так и понимал: отдаст старик. В эту же ловушку угодил Елисей. Еще в Перми Филарет пообещал Елисею посох и крест, и Елисей сперва возрадовался. Вот и сдох на кресте.
На посох и крест золотой позарился Лопарев. «Погоди уже, возрадуешься, барин».
Если бы знал Лопарев, какие молитвы шептала Ефимия в тот момент, когда Ларивон окликнул его: «Сготовились, барин?»
«Близится мой тягчайший час испытания, – молилась Ефимия, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту, прикрученная веревками к костылям, вбитым в стену. – Помоги ему, Богородица Пречистая! Спаси его, ибо люди темные, пребывающие в забвении, поправшие Бога и Сатану, могут свершить свой суд, не ведая, что осквернили само Небо! Спаси ему жизнь, Богородица, ни о чем более не молю тебя. Пусть я сгину, и пусть пепел мой развеют по ветру, но спаси жизнь кандальнику рабу Божьему Александру!..»
Ефимия не признавала никаких святых, кроме Богородицы, и попрала бы самого Исуса Христа за скверну, какую творят пустынники Филарета, прикрываясь Его именем. Но Богородицу, в муках родившую Сына Человеческого, попрать не могла.
Знала Ефимия про коварные повадки Филарета, знала: если старец говорит умильно, ласково и прослезится даже, то нельзя ему верить: он с такой же легкостью погубить может. Но вот такого ехидства и лукавства, какое учинил Филарет вечером накануне молитвенного шествия к роще, такого коварства даже и она не предвидела.
…В прошлый вечер Филарет позвал Ефимию в свою моленную избу, где расселись по лавкам шестеро тайных апостолов-пустынников: Калистрат, Павел, пречистый Тимофей, благостный Иона, Ксенофонт и бесноватый, непорочный Андрей.
Ефимия не смела прямо зрить старцев и тем паче стоять перед ними на ногах, потому и опустилась на колени, потупя голову.
Филарет ласково спросил:
– Сготовилась ли ты, дщерь, навстречу праведнику?
Ефимия низко поклонилась:
– Сготовилась, батюшка.
– Знаешь ли ты, что праведника Господь послал со своим знамением, с кобылой и жеребенком?
– Слышала, батюшка.
– Рада ли знамению Господню?
– Рада, батюшка.
– От чистого сердца пойдешь встречать праведника?
– От чистого сердца, батюшка.
– Хвально! Хвально! – И с тем же умилением, обращаясь к своим апостолам, Филарет спросил: – От сердца ли говорит сия дщерь, пребывающая в храме Господнем? Скажи, смиренный апостол Павел.
Смиренный Павел – лобастый, лысый старик лет шестидесяти, свирепый женоненавистник, сухой и длинный как жердь, поднялся с судной лавки, вышел на середину избушки, отвесил поклон духовнику, а тогда уже ткнул ладонью в сторону Ефимии:
– Нечистый дух глаголет ее устами, святой духовник, отец наш вечный и нетленный, батюшка Филарет.
(Таков был торжественный титул старца.)
Филарет воздел руки к бревенчатому, накатному потолку, возопил:
– Избави, Спаситель, от нечистого духа! Вразуми мя, тварь неразумную, слабую, в доброте пребывающую и в благости к рабам Божьим! Вразуми, Господи, пресвятых апостолов! Глаголь, праведный апостол Андрей.
Павел сел на лавку, Андрей поднялся. Худенький, весь ссохшийся, смахивающий на гнутое коромысло, упал на колени и затрясся, как припадочный.
– Зрю я, отец наш духовный, сиречь спаситель наш сладчайший и сиречь раб Божий и нетленный, батюшка наш Филарет. Зрю я, червь земной, пребывающий в Боге, и Бог, пребывающий во мне; зрю я, старец наш благостный и умиленный, в избе твоей, во Божьем чертоге, пред святыми образами стоит на коленях поганая блудница, сиречь ведьма и нечестивка, сиречь ехидна, какая умыслила ввергнуть нас всех в геенну огненну, в смолу кипучу чрез Юсковых, еретиков поганых. Погибель будет! Погибель!
У Ефимии дух занялся и ноги налились холодом, как чужие стали. Она не верила собственным ушам, что все это слышит наяву, а не во сне. Это же судный спрос? Судный спрос! Что же замыслил свершить над ней «спаситель сладчайший, благостный и умиленный» батюшка Филарет?
Апостолы затянули псалом во спасение души нетленного Филарета. Сам Филарет молитвенно сложил руки на золотом кресте, как бы говоря: «Я – вечный, нетленный, а вы, апостолы, пойте мне аллилуйю! Услаждайте душу мою райским песнопением!»
Пуще жизни старец Филарет возлюбил земное почитание, чтоб хвалили его рабы Божьи и приближенные апостолы, как самого Спасителя, и чтоб на тайном судном спросе апостолы видели в нем не духовника, а Исуса Христа.
Редко кто оставался в живых после судного спроса. И Акулина с младенцем побывала на тайном спросе, и апостол Елисей, и семья Кондратия-хулителя. Так же вот учинили тайный спрос, а потом сожгли в лесной глухомани на Каме, завалив мужа с женою и двумя отроками-сыновьями пихтовым сухостойником так, что и кости сгорели.
И вот Ефимия…
Выслушав апостола Андрея, старец обратился в Калистрату:
– Ума у тебя много, Калистратушка. Глаголь!
Калистрат – мужик лет пятидесяти пяти, сытый, размашистый в плечах, с горбатым носом, как у турка, черноглазый, когда-то попранный из Петербургской Духовной академии за святотатство и непочтение «Божьего помазанника Александра», как-то странно, через плечо глянул на Ефимию, ответил:
– Братия, воспоем аллилуйю отцу нашему духовному, сиречь самому спасителю премудрому, преблагостному батюшке Филарету!
– Аллилуйя! Аллилуйя! – гаркнули в пять глоток; у одного из апостолов – Ионы глухого, дважды урезали язык в Соловецком монастыре, откуда он бежал потом в Поморье. Иона не пел и ничего не слышал, только долбил лоб двуперстием.
Калистрат сел на лавку, так ничего и не сказав про Ефимию.
– Благостно, благостно, Калистратушка! – похвалил Филарет и впился в пунцовое лицо апостола. – Скоро, может, отдам тебе пастырский посох и крест золотой. Возрадуемся, братия!
– Аллилуйя! Аллилуйя! – возрадовались апостолы, кроме самого Калистрата.
Понятно: старец пообещал посох и крест золотой – не заживешься на белом свете! Готовься аминь отдать. Из двенадцати апостолов, какие были возле старца в Поморье семь годов назад, в живых осталось шестеро, и только один умер своей смертью…
(Когда шла тайная вечеря, Елисей пятые сутки висел на кресте.)
Калистрат вспотел в своей толстой грубой власянице из конского волоса и верблюжьей шерсти и не слышал, как Филарет дважды спросил у него, что же он скажет про Ефимию; опять вышел на середину избы и поклонился в пояс:
– Хвально ли мне, отец наш духовный, допрежь слова твоего и братьев моих глагол держать? Как же я буду крест золотой носить, если нет у меня ушей, яко слышащих, и вразуменья Господня, чтоб суд вершить?
Филарет мотнул головой, как рассерженный бык, и не сразу нашелся что ответить Калистрату.
– Такоже. Такоже, – пробормотал сквозь зубы Филарет, и шея его налилась кровью. Разорвал бы он Калистрата за поучение перед апостолами, но надо стерпеть. Настанет час и для Калистрата. – Говори, пречистый Тимофей. Уста твои богоугодные и дух нетленный в теле твоем.
Ровесник Филарета, семидесятипятилетний Тимофей, во власянице и в посконных штанах, босой, бухнулся на колени и возопил с осатанелостью:
– Ехидну зрю! Ехидну! О ста главах, о четырех хвостах, о мильене ядовитых жал! Погибель будет! Погибель! – И затрясся, отползая к лавке.
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… – затянул Филарет и, обращаясь к апостолу Ксенофонту, поклонился ему: – Уста твои, возлюбленный мой Ксенофонт, разуменья Господнего! Посветли крест мой, праведник.
Ксенофонт облобызал крест и, ткнув двуперстием в сторону Ефимии, прорычал:
– Ехидна, ехидна! Сука четырехногая, какую подослал в общину Сатано! Погибель будет, Юскова змеища в храме Господнем, батюшка мой святейший, сиятельнейший, Богом дарованный во спасение душ наших, червев земных. Судный спрос вершить надо, батюшка Филарет!
– Благостно, благостно, – еще раз поклонился Ксенофонту Филарет и подозвал знаком руки безъязыкого и глухого Иону. Тот подполз к столу на коленях. Филарет ткнул рукой на Ефимию, потом приложил ко лбу два пальца, потом руки скрестил на груди, что означало: если Иона признает Ефимию еретичкой, должен приставить ко лбу два пальца, если праведницей – показать крест.
Иона забулькал что-то обрезком языка и показал два пальца да еще пошевелил ими: еретичка!
Ефимия свалилась с коленей…
Филарет вышел из-за стола и, не обращая внимания на Ефимию, повернулся к иконам, затянул псалом, а вместе с ним и апостолы.
– Свершим волю Твою, Господи! Вяжите ведьму. Вяжите. Веревки на крюке висят.
Ефимия схватила Филарета за ноги:
– Ба-а-а-тюш-ка-а! Помилосердствуй! Сын у меня от сына твово Мокея. Ба-а-а-тюш-ка!
Филарет пнул Ефимию:
– Ведьма!
Апостолы схватили Ефимию и, толкая друг друга, повалили лицом в земляной пол, заломили руки, начали вязать.
Калистрат поднялся и опять сел на лавку.
– Батюшка-а-а!..
– Кляп в рот забейте! – Филарет еще раз пнул Ефимию, свирепо кося глазом на Калистрата. Теперь это был не тот немощный старец, каким он любил показываться на людях и на открытых моленьях, а неистовый, свирепый старик, с раздувающимися ноздрями тонкого, чуть горбатящегося носа, твердо прямящий спину и неумолимый, как железо. Ефимии заткнули тряпкой рот и поволокли к стене. Филарет поторапливал: пора идти на общинное моленье навстречу праведнику к роще.
– Крепше вяжите на костыли, чтоб не сползла, как тогда Акулина-блудница!
Апостолы добросовестно исполнили волю духовника.
Заведено было так: тайные апостолы избирались раз в пять лет на большом благовещенском моленье. Такой порядок существовал в Поморье, где у Филарета было пустынников более двух тысяч душ (до того, как откололся от общины Филипп-строжайший).
В Поморье пустынники жили в лесах, охотничали, странствовали по всей Руси, от Волги до Днепра, и раз в пять лет стекались на большую службу Благовещенья. А потом беда пришла: Церковный собор объявил еретиками пустынников с ружьями и запретил сборища на реке Сосновке, где проживали Филарет с Филиппом. Мало того, Филипп с Филаретом растолкнулся, и пустынники не знали, куда им кинуться. Филипп возопил: если пойдете со мной в огонь – спасены будете! Более тысячи пустынников сожгли себя.
Апостола Митрофана в Поморье удушили…
Апостол Елисей на кресте висит…
Шестеро под рукою Филарета, считая Калистрата. Но и Калистрат, конечно, не заживется. «Погоди ужо, боров упитанный! Возопишь, кобелина!»
О проекте
О подписке