– Это что-то из Стругацких, – предположила Аделаида, всматриваясь.
– Или из Булычёва, – продолжил её аналогию Антон.
«Переступив» через зелёный прямоугольник газона, его взгляд беспрепятственно достиг охристого здания в сугубо советском стиле. Что-то вроде ДК в провинциальном городе. Девушке же оно напомнило родную школу. Там тоже был похожий на пенал остеклённый вход, с просматривающимися (особенно вечером – при электрическом освещении) лестничными пролётами. Этакий запоздалый – едва ли осознанный – отдалённый отзвук отечественного конструктивизма. Влево от входа – четыре ряда окон. Плюс прикрытые проросшей полынью приямки для окон полуподвального этажа, над которыми, чтобы не заливало водой, – самодельный навес, громыхавший в ненастье пасмурно и печально, как и подобает реликту великой эпохи.
Аделаиде всегда казалось, что советские здания сохранили преемственность с дореволюционными, не смотря на внешнюю непохожесть. Чувствовалось в них некое общее начало, общий образ жизни, что ли…
– Вы не совсем правы, – возразил Антон, когда девушка поделилась своими соображениями. – Есть одно принципиальное отличие. В советских зданиях – даже в типовых – чувствуется уверенность в себе. Они никому ничего не доказывают. В отличие от всех этих псевдоготических башенок и лжемодернистских завитушек. Типичный декаданс. Сплошная неуверенность. Всё зыбко и необязательно, как вкусы заказчика, не уверенного в своём собственном будущем. Такие стили всегда предшествуют социальным потрясениям…
– Тем не менее, мост Петра Великого – великолепен!
– Разве я спорю? Любой стиль имеет право на существование, коль он отражает настроения и вкусы времени. А упадок имеет свою грустную прелесть, как догорающий закат. Тем более – здесь, в бывшей столице империи, где сама природа склонна к неопределённости и умолчанию: сплошные туманы при неверном северном освещении. Классицизм ещё противостоит этому рассеянному свету своей чистотой линий, но уже барокко начинает поддаваться общему настроению, а рококо и модерн сами умножают его… Тут слишком зыбкая почва.
– Вы чего не спите? – удивилась мама, входя в кухню.
– Да, так, читали, – ответил брат, раскачиваясь на табурете.
– Нашли время, – мама прошла к столу, собрала грязную посуду и понесла её в мойку. – Завтра всем вставать ни свет, ни заря, а они тут философию развели на постном масле.
И она была права.
Мальчик наскоро почистил зубы, прошёл в тёмную спальню, ощупью, не включая света, разоблачился и втиснулся между пружинным матрасом и тяжёлым ватным одеялом. За стеклом мерно качались, словно отбивая поклоны, освещённые из соседних окон тополя.
Мальчик закрыл глаза, но в чёрном смоляном вареве по-прежнему летело изжелта-белое маслянистое пятно, ныряло во мгле летучей рыбой чьё-то воспалённое око, мелькал в самом зените пучеглазый угольный фонарь, выхватывая из небытия стремительный снег и матовую полосу асфальта, – летел, летел в мутном вареве снегопада размытый сгусток света, нырял в тёмных утробных водах фосфоресцирующий рыбий глаз, и рябило, дробилось в его зрачке радужными разводами золотистое марево, отступало вдаль, как отступается от береговых скал обременённое тишиной море, обнажая суть и дно, влажную, дымящуюся в холодном предрассветном воздухе гальку.
Из густого молочного тумана, зыбкого и зябкого, проступила, словно пятно на промокательной бумаге, одинокая человеческая фигура, двигавшаяся вдоль самой кромки воды; она приблизилась, обретя плотность живой плоти и чёткие очертания невысокого человека в тёмном пальто с цигейковым воротником и в меховой шапке. Мальчик отчётливо слышал скрип гальки под подошвами его «тупоносых» ботинок. Рядом семенила лохматая собака.
– Сыровато сегодня, – произнёс мужчина, слегка картавя, и от этого его голос тоже казался отсыревшим, как весь окружающий пейзаж. – Что поделаешь, зима…
С привычной ловкостью вскочил Великий хан в седло и, не оглядываясь более, направился в сторону брода, путь к которому указывали двое разведчиков. Красное солнце, казавшееся сплющенным собственной тяжестью, уже касалось гряды холмов на горизонте. Багрово-алые, вязкие, как загустевшая кровь, сумерки делали дорогу почти не различимой, и ехавшие впереди разведчики запалили факелы. Едва ощутимая среди голых ветвей кустарника тропка долго петляла по холмам да оврагам, пока, наконец, не выбралась на затянутый туманным молозивом пляж. Копыта лошадей слегка вязли во влажном песке. На Великого хана отчётливо потянуло тоскливым запахом железа. Войско уже успело переправиться на противоположную сторону реки, но следы его недавнего пребывания тут были видны даже в таком плотном тумане: весь берег казался испаханным полем.
Внезапно Великий хан остановился и, спешившись, приказал посветить себе под ноги. Сотни или даже тысячи мелких полосатых жуков ползли по пляжу к реке: холодная непрозрачная вода поглощала их жёлто-чёрные тельца. Какой-то неодолимый зов вёл их на верную гибель и участь предыдущих нисколько не страшила последующих. Более того, некоторых из них случайной волной выбрасывало назад на берег, но, едва коснувшись лапками песка, уцелевшие вновь начинали двигаться к реке. Великий хан носком сапога сдвинул пласт влажного песка на пути самоубийц, но те, не меняя направления и не пытаясь обойти внезапно возникшее препятствие, упорно карабкались на этот искусственный вал, словно по ту сторону их ждало спасение, а не смерть. Нервное пламя коптящих и каплющих смолой факелов добавляло этой апокалипсической картине мрачной экспрессии.
Вернувшийся в седло Великий хан махнул рукой, и отряд двинулся дальше.
К караван-сараю, ставшему лагерем осаждавших, они подъезжали уже в полной темноте. Однако во дворе огромного краснокирпичного здания, похожего на спящего двугорбого верблюда, полыхали сотни костров и было светло как днём. Слитный гул тысяч людей и лошадей, казалось, колебал языки пламени. Перед входом стояли и сидели группы воинов, топтались привязанные к решёткам ограды лошади, перемещались туда-сюда какие-то телеги…
Выслушав рапорты и отдав несколько неизбежных в таких случаях распоряжений, Великий хан поднялся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж в отведённую ему комнату. Здесь царил полумрак (свеча чадила в плошке на подоконнике) и полутишь (звуки снаружи доносились приглушённо, почти не осязаемо для слуха). От стен пахло штукатуркой, её сиротливый запах нравился Великому хану. Он приказал нукеру разложить походную кровать и, когда тот, управившись, удалился, не раздеваясь, в чём был – пыльном плаще и грязных сапогах – рухнул в бездонный чёрный колодец забытья.
Неумолчный шум воды – как в горах, у водопада. Только здесь вода не падала, а била вверх – с напором, почти мускульным усилием преодолевая земное притяжение. И так же мощно – стеной – рушилась вниз.
– Смотрите, какая прикольная хрень! – Аделаида уже тянула его в другую сторону.
– По-моему, это наглядная схема запасов воды на Земном шаре.
– Пусть так. У меня всё, что я не могу назвать в течение пяти секунд, автоматически превращается в «хрень».
Присутствие воды успокаивало. Искупало любую скверну. Исцеляло.
Влага висела в воздухе, едва уловимой нотой, словно отдалённая музыка, что разваливается от малейшего невнимания.
– А внутрь водонапорной башни пройти можно? – спросил Антон, которому привычная краснокирпичная кладка ласкала взгляд.
– Попробуем, – и девушка решительным шагом направилась к дверям.
…Но она явно не ожидала того, что открылось ей за дверью. Целый поток золота! Вернее – золотистых струй, замкнутых в стеклянную трубу, которая пробивала лестничный пролёт, словно шахта какого-то фантастического лифта, и уходила вверх – туда, где должен располагаться резервуар. Картина текучего, мерцающего и переливающегося золотыми искрами столба воды подавляла своим великолепием. Хотелось зажмуриться.
Как тут заметить, что слева есть ещё одно помещение – поменьше, в котором есть билетная касса!
Однако, заметили. У сухонькой билетёрши спросили, сколько стоит пройти в водонапорную башню. Бабушка молча указала на прейскурант, потом на табличку, где были означены часы работы. До открытия оставалось ещё сорок минут.
– Пойдёмте, посидим на улице, – сказала Аделаида. – Вы как раз дочитаете мне книгу.
Они расположились на скамейке напротив кирпичной стены с памятными досками – на них были имена работников горводоканала, погибших в Великой Отечественной войне. Множество имён. А над ними, как слуховое оконце, циферблат, расколотый осколком снаряда.
– Читайте, – приказала девушка. – Нам нужно убить время.
Вот так оно обычно и бывает. Будильник бьёт по башке, ты вскакиваешь, бьёшь будильник, кидаешь себе в лицо холодный хрусталь, сосредоточенно ковыряешься во рту зубной щёткой, рассеянно ковыряешься вилкой в тарелке, глотаешь разведённую кипятком кирпичную заварку, наскоро набиваешь школьную сумку гранитными обломками знаний, упаковываешься в нечто хлопчатобумажное, в нечто шерстяное, в нечто меховое и кожаное, и, наконец, выкатываешься на безукоризненно белую плоскость теории вероятности и двадцати градусов ниже нуля по шкале Цельсия. Впрочем, оказавшись на вымощенном скользким, желтовато-коричневым кафелем крыльце, невольно думаешь, что не так страшен чёрт, как его малюют. Ветер не задувает сюда, в затишок, редкие снежинки бестолково петляют в воздухе, и дышится, не смотря на крепенький морозец, легко. Солнце ещё не встало. Внизу разлита густая синяя мгла, из которой проступают чернильные очертания зданий и жёлтые пятна освещённых окон, а вверху – мутное, сплошь затянутое тучами, но уже светлеющее небо. Утро, словно карий аромат свежесваренного кофе, щекочет ноздри. Но стоит выйти на открытое пространство, как сильный северо-восточный ветер наотмашь бьёт по лицу стылым железом, а лохматая позёмка радостно кидается под ноги. Дыхание застревает где-то в районе голосовых связок, ледяной напильник сдирает кожу с кончика носа и со скул, шаг становится путаным и торопливым. Закрывая лицо варежкой, почти бежишь к тому месту, где еле приметная в сплошном снеговом насте тропка поворачивает в просвет между домами.
Выскочив на площадь перед Торговым центром, мальчик увидел в заревом свете знакомые очертания школы по ту сторону дороги. У пешеходного перехода долговязый светофор рассеянно мигал зелёным оком. Белые языки позёмки лизали обнажённый асфальт проезжей части, которая по контрасту казалась значительно темнее, нежели была на самом деле. Автомобильные выхлопы, неестественно густые и тяжёлые, мешаясь с позёмкой, медленно сползали в кювет. Ветер теперь дул сбоку и у мальчика вскоре онемела левая сторона лица. Нахватавшись ртом жгучего воздуха, он перебежал дорогу, школьный двор и лихо взлетел на широченное, как настоящий дворцовый подъезд, парадное крыльцо, облицованное мраморными плитами.
В сенях, в промежутке между внешней и внутренней дверями, стоял, пританцовывая от холода, Степан Янушевич, которого все в классе именовали Стэпом. Был он невысок ростом, белоглаз, узкоплеч, с вытянутой, как тыква, головою и несколько «неряшливыми», мелкими чертами лица.
– Я думал, уже не придёшь, – сказал Стэп закоченевшему товарищу и сходу потащил его за собой.
– Ну, уж! Мороза я испужаюсь что ли? – возразил мальчик.
– Иногда не грех и испугаться. Были бы у меня родители посговорчивее… то меня здесь не было бы! Слышал, что уроки в младших классах отменили?
– Везёт малышне… Что у нас первым по расписанию? – спросил мальчик, когда они, предъявив вторую обувь дежурным с красными повязками на рукавах, прошли в просторное и светлое фойе, заполненное галдящими и суетящимися школярами. В дальнем углу располагался спуск в раздевалку. Исшарканные многими поколениями школяров ступени вели вниз – в подвал. Там было довольно просторно, но низкий потолок, «украшенный» трубами и кабелями, мешал распрямиться взгляду. Декоративная железная решётка отделяла раздевалку с длинными рядами вешалок для верхней одежды и деревянными ячейками для обуви от бомбоубежища с его низенькими скамейками и шкафчиками, в которых хранились противогазы (их вынимали оттуда на уроках НВП). В одной половине подвала было светло и шумно, а в другой – полумрак и мёртвая тишь. Словно их разделяла не решётка, а незримое стекло.
– Первым – литра, – сообщил Стэп, стягивая с головы свою заячью ушанку.
Мальчик почувствовал, как у него затяжелело в животе от недоброго предчувствия: он только сейчас вспомнил о домашнем задании по литературе.
– Ты стих выучил? – спросил он приятеля.
– Когда это я учил стихи? Мне, что, делать больше нечего? – Стэп даже обиделся. – Знаешь анекдот: «Некоторые школьники, дочитавшие до конца „Войну и мир“, жалеют, что на дуэли убили Пушкина, а не Толстого»?
– Дурацкий анекдот, – буркнул мальчик.
– А вот ещё один, недавно услышал: «Сидит Гоголь на дереве…»
– До звонка осталось пять минут, пошли скорее!
– Успеем, – попытался отмахнуться Стэп.
Но мальчик был неумолим:
– Сам знаешь, как Куликова не любит, когда опаздывают к ней на свидание.
– Это правда. М-да, послал бог «классную»…
– Скорей уж тогда не бог, а чёрт.
– Точно! – подхватил мысль Стэп. – Ведьма она. Я сам видел в учительской здоровенную метлу. Помнишь, на прошлой неделе, когда контрольные по матеше относил? Ещё тогда мне это показалось странным. Откуда, думаю, здесь быть метле? Дело явно не чисто!
Ребята поднимались на второй этаж по широкой, лишённой перил лестнице: роль ограждения здесь выполняла толстая стеклянная стена, сквозь которую можно было различить лишь смутные, искажённые преломлением силуэты движущихся по ту сторону людей. Стэп продолжал на ходу выражать (правда, цензурно) своё возмущение:
– Тебе не кажется, что Куликова вконец оборзела? Тридцать седьмой год какой-то!
– И что ты предлагаешь? Пожаловаться верховному комиссару ООН по правам человека?
– Есть способ лучше.
– Набить морду?
– Бить женщину мне не позволяет офицерская честь. Нет, мы должны выразить свой протест в цивилизованной форме.
– То есть?
– В форме прокламаций!
– Я в этом не участвую, – заявил мальчик.
– Вот! – торжественно, словно обрадовавшись отказу мальчика, провозгласил Стэп. – Потому что все бояться и молчат в тряпочку, такие, как Куликова, и садятся нам на шею. А нужно, чтобы они нас боялись.
– Я не говорил, что боюсь. Я сказал, что не хочу в этом участвовать.
– Почему?
– Потому что считаю эту затею глупой и бессмысленной.
– Предложи тогда другой вариант.
Мальчик ничего не ответил на это.
В класс они вошли одновременно со звонком. Это был просторный и светлый кабинет – единственный во всей школе, где имелась настоящая учительская кафедра, а в стеклянной витрине вдоль дальней стены лежали такие диковинные вещи, как бронзовый нож андроновцев, прижизненное издание «Евгения Онегина», дореволюционные фотографии с видами города, несколько потёртых монет разного достоинства и разных лет чеканки, изъеденный молью кушак, закопчённый казанок и пряжка от немецкого армейского ремня, найденная мальчиком и Стэпом прямо во дворе школы, весной, когда они рыли ямы под саженцы.
За массивной учительской кафедрой восседала древнеегипетская мумия, которая при ближайшем рассмотрении оказывалась преподавателем русского языка и литературы Зинаидой Григорьевной Куликовой. Была сия дама вельми стара летами и зело строга нравом. Мальчику всегда казалось, что она преподавала ещё при живом Иосифе Виссарионовиче. Во всяком случае, закалка у неё была если и не сталинская, то, наверняка, стальная. Превыше всего Зинаида Григорьевна ценила идейность и дисциплину, а знания предпочитала вдалбливать. Справедливости ради нужно признать, что данная метода давала определённые плоды: некоторые правила правописания мальчик мог выпалить без запинки – как «Отче наш», – даже будучи разбуженным в два часа ночи.
О проекте
О подписке