Он ждал, что я буду подкрякивать его поверхностному, доморощенному шовинизму. А я сказал, что горцев с их мятежной территорией нужно окружить кордоном и дать им делать на своей территории то, что они хотят. Рано или поздно они сами прибегут клянчить ириски. Напомнил о военачальнике Картузове, умолявшем императора Искандера остановиться в Польше и не идти дальше, пусть наши враги без нас глотки друг другу грызут. Сказал, что в ходе Великой войны нам вообще следовало бы прекратить наступление в той же Польше, дабы пожалеть свой народ и позволить Торфу Зиглеру сколь угодно долго биться с нашими сомнительными союзниками, он бы им накостылял ещё, как следует. Тут мой патриотичный дружок из себя вышел.
Он на меня разозлился, в основном за то, что я спокойно разговаривал, когда он из себя выходил и начинал безуспешно разыскивать доводы в свою пользу. Представьте себе – шесть часов утра поганейшего дня поздней осени, совершенно пустая улица, начинающее моросить небо, он с ведром, я – с корзиной, он бегает по остановке, отворачивается от меня с отвращением, кричит во весь голос:
– Ты кто такой тут? Свою жизнь не можешь устроить, а весь мир учишь!…Ну и… в свой поганый Исруль, здесь воздух чище будет! Пишешь тут графоманские книжонки, которые никто не покупает!
При упоминании Исруля и его белых кирпичей меня, честно говоря, передёрнуло. Он достиг своей цели, ударил без промаха ниже пояса. Я не очень-то люблю вспоминать об этой странице своей жизни и не со всеми её обсуждаю. Но если я побывал в грязном сортире, из этого вовсе нельзя сделать вывод о том, что мне в нём нравиться! Что говорить, это был низкий выпад! Я ответил ещё ниже, потому что от этих нападок тоже стал выходить из себя. Я напомнил ему о методах, какими он домогается общественного признания – обложках, на которых стояли тирады: «Великий Сан Реповский писатель Белоснежнов, наш санрепейный Брет Гарт, в своей новой книге угнезживает новую народную духовность. Книги его будут жить вечно». И подпись – Генерал Воробей.
Может быть воробей и был в восторге от Белоснежнова, и так действительно говорил, я не знаю, но выносить на обложку рекламу своей личности, это, по моему, ужасно!
Но мог ли я поступить иначе? Требовать миролюбия от того, к кому вы относитесь, как к собаке, в высшей степени неуместно. Что же касается рекомендаций, то в то время они были чрезвычайно распространены, и почти каждый малообразованный губернатор и безграмотный генерал считали своим долгом оттянуться на юных творцах, представляя их миру. Юным творцам тоже были нужны административные костыли.
Я то знал цену всем этим гнездовьям.
Я вообще мог ответить ему теми же словами, потому что все слова можно сказать о любом из нас в равной степени. Так он меня любил.
– Да, прогресс у тебя налицо! – сказал я ему, – Ты какаешь, как Лев Толстой, писаешь, как Николай Гоголь, сношаешься, как Александр Пушкин, куришь травку, как Блок! Фамилии-то какие! И венец усилий – как Чехов блюёшь в Бляден Блядене!! А талант тебя, как у александра Матросова – быстрый, увидел вражий дзот и – прыг!
– А ты… а ты… какаешь – как Ле Корбюзье эпохи упадка стиля! Как Гауди ты какать никогда не сможешь!
– Почему?
– Жидковат!
– Не знаю я никакого Ковата! И знать не хочу!
Круто мы схватились.
Он взъерепенился и налился венозной кровью. Я ему отвечал, конечно, не выходя из себя, нужно мне? А знаете, после чего он так разъярился? Я ему сказал, что это государство при случае будет играть со славянами, сю-сю, тю-тю, а предаст точно. Как всегда предавало! И не будет тут никогда ни нормальной монетарной системы, ни инвесторов, ничего не будет! Поиграют они, поиграют в эти новомодные штуки, а потом развалят всё, как это у них всегда было! И привёл свой разговор с одним черичренцем на станции Гелупец, который рассказывал, как его брат возил в фуре арбузы в Сблызнов и на каждом перекрёстке ментам мзду давал. В самом прямом смысле на каждом углу! Тысяч двадцать гренцыпулеров взяток за один прогон он брал только на взятки! Менты ни разу не смотрели в его фуре взрывчатку, наркотики и тому подобное, сразу подходили: «Деньги давай!»
Дал – и езжай куда хочешь, и – вези, чего хочешь. Хочешь – арбузы, хочешь – взрывчатку. Он и давал на каждом перекрёстке. Разве, говорю, возможно, чтобы в стране, где все силовые структуры продажны снизу доверху, порядок навести? Что это за безобразие? А потом снова говорю, что, де, надо бы обнести эту мятежную территорию колючей проволокой, устроить санитарную обработку и, как её, вивисекцию, а с военными акциями повременить пока. Как я это ему сказал, он пуще прежнего взвился, стал орать благим матом и меня снова Исрулем попрекать. Исруль твой, да твой Исруль! Его понесло.
Потом я и говорю: «Общеизвестно, что в глубинной Сан Репе настоящие патриоты – наркоманы, проститутки и алкоголики. Наркоманы дают деньги Северному альянсу на покупку оружия у Сан Репы, а потом этим оружием бьют злых террористов. Отморозков бьют, как сейчас иногда говорят. Таким образом, они-то – проститутки и наркоманы, и есть основные борцы с терроризмом. Алкоголики же содержат на своих плечах армию и Подземную полицию самой Сан Репы, ибо отдают в казну за порцию дрянного пойла отнюдь не лишние для их семей деньги. Слава патриотам нашей отчизны – великой Сан Репы: проституткам, алкоголикам и наркоманам! Слава её верным сынам и дочкам! Слава алкоголикам и проституткам, строителям будущего Сан Репы!»
И тут он окончательно задымился и всё в одну кучу свалил, и литературу, и жизнь, и исруль. Кони, люди, залпы тысяч орудий слились у него в протяжный вой. Рот у него стал раскрываться, как у Маяковского во время выступления перед красноармейцами.
Ещё он орал: «Я профессионал, а ты – чмо болотное, кто ты такой, так и будешь всю жизнь за свой счёт книжки издавать. Я уже в энциклопедии есть! Про меня пишут все газеты! Я – славянский Брет Гарт! Ты никто! Ты мелкий гра-фо-ман! Что ты пишешь? Что ты пишешь? Почитай! Почитай меня! Я классик! А ты кто есть? Кто ты такой? Ты – никто! Ты! Меня роман газета печатает на каждом шагу! Тьфу! Меня все знают! Я пять жён на свои гонорары содержу! Я не хочу с тобой разговаривать, не хочу! Выводишь ты меня из себя! Гад!»
Разошёлся он страшно. На цыгана, которому жена изменила, стал похож. Руками стал рубить, как Суворов турок. Саблей.
В общем дал он мне по башке своими ноябрьскими тезисами, крепко дал! Осудил он и мои картинки, сказал, что на любой помойке таких картинок видел больше, чем у меня в папке. «Разве это живопись… – твердил он, ка заведённый, – Ты что рисуешь? Это же такая гадость, твои рисунки! Да и не рисунки это вовсе, а мазня!»
Я его поправил – «графика» говорю, графика. Живопись – это когда с масляными красками дело имеют и пишут на холсте. Когда же водяными красками и тушью по бумаге – это графика! Разберись сначала! Когда он на меня орал, вид у него был страшно болезненный. Как он при таком болезненном виде мог содержать пять жон, я не знаю!
Я вижу – светской беседы пока что не получается, тон не тот, тема не созрела. Доводы мелкие. И многое, что он говорит обо мне, к сожалению, правда: книги мои не покупают, да и я сам к этому никаких движений не совершил. Ни одного серьёзного жеста, чтобы продвинуть своё имя среди единомышленников и врагов. Вот и жизнь свою не устроил – это правда, тут не поспоришь. Семья разбросана по миру, многих уже нет, а те далече. Картинки мои пока что заказывают в издательствах, но что будет завтра, никто не знает, хотя некоторые мои картинки всё равно хороши, пусть не говорят!
Я его слушаю, а сам думаю: нет ху… без добра! В основном врёт он, но послушать то, что о тебе действительно думают твои «друзья», особенно в ярости или подпитии действительно нелишне, лучше узнаёшь, кто твой друг по-настоящему, а кто прикидывается, а сам камень за пазухой держит. Я ведь слушаю даже врагов и готов извлечь зёрна истины и из их враждебных мне речей. Лишний человек, как сказала бы многоуважаемая Алевтина Ильинична.
Я собрался с духом и заверещал этаким отвратительным интеллигентским говорком, не глядя ему в лицо:
– А вы знаете, я тут подумал… (Я говорил это голосом худосочного интеллигента из анекдота, произносящего спящему: «Вот вы говорите: Рыльцын – Рыльцын!») Ведь величайшие создания человеческого гения всегда носят, как ни странно привкус откровенной графомании. Нет в этом, господин Белоснежнов ничего преступного. Я, разумеется, не ратую за откровенно бездарные поделки, каких пруд пруди не только в столах пишущей братии, но и на прилавках книжных магазинов. Тут до сих пор дивы на радио вылезают и начинают завывать:
«О, родина моя в кустах осоки,
Люблю твои крутые берега,
В зелёной благовидной паволоке,
И (Ёпсельстрой) духмяные снега!»
Являешься ты в снах березовидных
В моих непомышляемых мечтах,
Когда дрожат тут в мареве овины
И деды ходят в длинных лапсердаках!»
Обычно они именно такие. Невсклад, невлад, поцелуй корову в зад! (Я, когда говорил это, корчил рожу.) Вы, конечно, слышали немало подобной чуши, не отпирайтесь! Но я не об этой тарабарщине говорю. Я говорю о божественной графомании! О чуде рождения литературы из графомании! Этого наивного полёта, какой есть в иной графомании, нет в профессиональном творчестве, тут всё как бы продумано и выверено, а вот величайшие творения созданы графоманами. «Дон Кихот», к примеру. Очистите его от графомании, и будет книжка в семьдесят страниц, отлаженная как часы, но без малейшего аромата и вкуса. А разве «Гаргантюа и Пантагрюэль» не графомания? И Реймский собор разве не графомания? А «Евгений Онегин», да не разъярю я ревностных пушкинонов? Особенно последние главы? Искусство, истинное искусство не может быть всего лишь профессией! В настоящем искусстве всегда есть нечто избыточное, лишённое примитивно понимаемого здравого смысла! В нём всегда есть избыточность! Ошибки вдохновения стоят во много раз больше, чем обретения ремесленничества. Сведи к необходимости поступки твоих персонажей и напишешь книгу о животных!
Бог не может быть профессией, солнце не может быть солдатом, изучение души не может быть резекцией паталогоанатома, оно должно быть священным актом открытия нового мира. Надо в глубине души понимать, зачем ты создаёшь свои творения! В них должна быть протяжённость, перспектива, сфумато! Нечего в храм пускать жрецами слегка подкованных сапожников! Надо возвратить искусствам их поднебесную функцию! Сейчас искусства сделались служанками денег и только потому влачат жалкое существование на задворках общества, готовые воспеть всё, что угодно выскочке-богатею и расстриге – интеллигенту…
Говорил я тихим, смиренным и по возможности препротивным голосом. Поникнув головой. Мне хотелось быть похожим на иезуита в капюшоне, допрашивающего ведьму – мерзкое зрелище, куда ни посмотри! У меня только капюшона и чёток не было, а так я точно был похож на думающего католического монаха, размыляющего на досуге о гармонии и мире и призывающего вредительницу ведьму сознаться в содеянном.
Он это увидел. Тут он вообще зашёлся и стал вопить уже на всю улицу горестные тирады. Он горланил благим матом, напоминая христианского жреца, требующего наконец у небес обещанного Второго Пришествия. Дай, мол, мне! Тембры, какие я больше всего не люблю. Было пусто, и его голос галопом отскакивал от мокрых фасадов на другой стороне улицы. На другой стороне улицы немногочисленные прохожие, и правда, стали оглядываться, но я его не одёргивай, пусть, думаю, оттянется Белоснежнов, пусть выявится как яркий народный характер в воей первозданной чистоте. Впрочем, была ли это улица, или пред нами расстилался глубокий горный каньон, затянутый туманом – этого мы уже определить не могли.
Я подумал, что с людьми, которые тебя не уважают, дел иметь не нужно. Это неблагородно, но прагматично. Об этом говорили все философы, но ведь человеку что говори, что не говори, он всегда сделает по-своему!
Не дожидаясь конца тирады, я сухо попрощался с ним и ушёл, сославшись на дождь и на то, что на поезд мы, по всей видимости, уже опоздали.
Он сказал мне в спину с ненавистью: «А я поеду!».
Я представил себя под пологом леса, когда каждая встреча с веткой окатывает тебя противным холодным душем, и мне стало жалко стойкого во грехе Белоснежнова.
Saint Kaban!
Сказав это, Лихтенвальд оглянулся и с удивлением заметил позади себя брезгливого толстяка в тоге, который сидел, закинув ногу на ногу, и рассматривал ухоженные ногти. Узрев удивлённые глаза Алекса, он вскочил и представился Нероном. Ещё дальше молчал третий посетитель, в надвинутой на глаза кепке. Он тоже сорвался с места и, выглядывая из-за широкой спины Нерона, назвался Кропоткиным.
– Я знаю, о чём вы приблизительно думаете! – сказал Нерон мягко, – О, я прекрасно знаю этот вид Нусековской литературки. «Смотрю на жизнь глазами таракана». Начало для большой поэмы просветительского содержания. «Она была прелестной одалиской, барменом он и слушал «Би Би Си». Не так ли? Неплохое начало для поэмки Никифора Ляпсуса! Их творчество я знаю. «Он скинул лапоточки и трусил по полюшку, озаряемый солнечною лучинушкой, пока его головушка не приклонилась к околице, и сон—Окоясь не скрутил его бедовую червлёную душеньку». Впрочем, поэм они как раз не читают! – разродился тирадой Нерон, глядя холодно в глаза Лихтенвальда, – Это очень важный философский вопрос, кого жлобы выдвигают как своих героев и увековечивают в своих мифах? Если бы не злоба дня, кто нашёл бы тут какого-то Платанова? Никто! Мы находимся в узких рамках того, что может признать приемлемым для себя толпа! Она может отбросить лучшие жемчужины ради сомнительных помоев и смаковать помои веками, говоря, что это нектар! А посмотрите меж тем, сколько ничтожеств пропихнуто на местный Олимп! Вагон и маленькая тележка! Я вообще вижу, как производится здесь отбор, и скажу, что отбор ведётся противоестественными методами! Писатель находится между молотом и наковальней, между лезвиями ножниц. С одной стороны ему грезятся «Дон Кихоты» и «Божественнык Комедии», потенциальным автором которых он мог бы быть, с другой он видит то, что способна съесть здешняя публика, плебеи, он видит то, за что она готова отдать деньги – жалкую попсу и детективное чтиво. И писателя корёжит. Он не знает, что ему делать, он пьёт и сходит с ума. Он стреляется. Или ломает себя и продаётся на развес и на вынос! Печальная судьба, не правда ли?
– Да нет! Мне ведь всё равно, что они думают по этому поводу, просто мы идём разными дорогами в разных направлениях, – пристально разглядывая второго гостя, продолжил Лихтенвальд, – А я уже не маленький и конфет не люблю! Я буду делать то, что хочу! Даже если это не будет нужно никому! Ответственный человек должен поступать так! Кто сказал, что идеалисты все вымерли, как динозавры? Карьера под проеденными молью знамёнами мне не нужна! Книжки с преамбулами Дроздов и Синиц не нужны! Я хочу быть самим собой! Пусть графоманом! Честный графоман предпочтительнее распутного беллетриста! Всё относительно! Это какая-то новая порода людишек. Они и дела не делают, а гадят, и на вопросы ответов не дают. Однажды я попал на юбилей одного местного, маститого художника от литературы и имел возможность лицезреть всю эту публику. Они оставили у меня в душе странное впечатление, одной из деталей которого было: Лёша, ахтунг-ахтунг, внимание-внимание, говорит Германия, большинство здесь присутствующих – стукачи! Дай бог, чтобы я ошибся, но, увы, я не ошибся! Наивные иллюзии. Я-то всё-таки думал, что что здесь есть какие-то остатки корпоративной чести, профессионального и человеческого интереса, какими должен был по моему мнению обладать писатель. Писатели всё-таки, инженеры человеческих душ. Как же без искреннего интереса, как же без правды? Наивный Сан Репский мечтатель. Передо мной был коричневый, засохший лимон с червями внутри. Он всё ещё сохранял форму, но был лишён вменяемого содержания. Всё сгнило. Всё. Это были не ловцы душ, а приживалы в партийном лепрозории, списанные в тираж. Слабаку кажется, что, попав в опалу государства, он претерпел и пострадал, сильный знает, что он сам скорее сметёт и отринет любое государство, чем признает своё поражение. Оказывается, от точки зрения и упорства, с каким отстаивается эта точка зрения, многое зависит. Сильный сам уволит любое Государство и глазом не моргнёт! С тех пор, как моё государство лишило нас всего, я не могу, не хочу быть и не буду офицером в армии вампиров, высосавших кровь из меня и моих родителей! А как литератор, я не хочу быть слугой кого бы то ни было.
– Если писатель инженер человеческих душ, то кем является критик? Ну? Как я ляпнул? Мне иногда хочется прослыть умницей, и я тоже не прочь иногда принять красивую позу и блеснуть острым словцом. Но это я сам выдумал! – болтал словоохотливый Нерон.
– Критик – ассенизатор и водовоз! И даже хуже! Это ассенизатор, да к тому же ещё и мобилизованный, и совсем уж непростительно – призванный! Это знают даже младенцы! Вы будете уважать ассенизаторов и водовозов, призваных к примеру, в армию, и умудрившихся не избежать призыва?
– Никогда! – весело крикнул Нерон, – я вообще очень плохо отношусь к тем людям, которые что-либо делали в жизни только ради денег! Это продажные плебеи трудятся из-за куска хлеба! Даже в литературе водовозы и ассенизаторы занимаются говном. Приличный человек в литературе не имеет дела с говном!
– Ну, зачем вы так, сударь? – попытался пристыдить нахала народный защитник Кропоткин, – услышь нас подавляющее большинство граждан, вынужденных денно и нощно пахать только за право нацепить на себя тряпку и набить живот не очень качественной пищей, они бы просто побили нас камнями!
– Лучше бы они побили камнями тех, кто заставляет их денно и нощно трудиться ради тряпки и скверной еды! – парировал нераскаявшийся Нерон.
– Верно задвинул, товарищ! – иронично и совершенно без всякого акцента заметил Гитболан, – Да, народ тут геройский! Я знаю! Мой племянник в былые, не очень весёлые времена, воевал на востоке и не раз сталкивался, будучи сам чрезвычайно выдержанным и стойким человеком, со стойкостью этого странного народа. Однажды в деревне, куда они прибыли для водворения порядка, они наткнулись на группу вооружённых бандитов. Их тут в силу обстоятельств называли в былые времена много мягче, чем они заслуживали – партизанами, но как бандита не назови, он всё равно – бандит! В ходе недолгого боя бандитов перестреляли и частично разогнали по джунглям. Племянник погнался за последним из этих лесных небожителей. Из-за необозримой бороды он так и не рассмотрел лица разбойника. Тот весь состоял из бороды и усов. Он его догнал и – бац по левой ноге кастетом. Сломал. Тот пополз дальше. Потом отдохнул, снова догнал, и правую ногу отбил спасательным кругом. Потом – тресь – правую руку арматурой сломал и узлом завязал руку – тот ползёт. Левую руку, тресь, в морской узел завязал. Ползёт. Тут он ему голову напрочь оторвал, полагая, что так будет лучше, и тому ползти больше некуда. А тот – так и уполз в камыши. И оттуда ещё залп дал, танк подбил, и горланил целый день какие-то героические лозунги и частушки. Наука умеет много гитик, как я полагаю.
– Вы всё шутите! – вставил Алекс.
– У вас крупная голова, – усмехнулся Гитболан, – и вы не должны держать её в песке, как рождественский страус. Мир не движим благотворительностью и благородством! Он движим конкуренцией и войной. Попытки задружить кроликов с волками вас ни к чему не приведут! Это фанаберическое прекраснодушие – не более того!
Из приёмника полился гимн Сан Репы. Алекс, сорванный с места точно ветром, подлетел к нему, и с криком «Заткнись, гнида, не до твоих частушек!» так шарахнул по выключателю, что Гитболан поднял бровь.
– Вы их так любите? – спросил он.
– Сильнее, чем вы думаете!
О проекте
О подписке
Другие проекты