А пока Маза бежит к биостанции, есть несколько минут, чтобы кое-что сообщить.
Биостанция принадлежала научно-исследовательскому институту леса, поля и луга, и сейчас, в августе, здесь находилось несколько рабочих групп, занимавшихся пустяковыми исследованиями типа «Оценка популяции полевки серой» или «Особенности развития клоповника мусорного в вегетационный период девятьсот такого-то года». Биостанция располагалась между сизым асфальтовым шоссе и узкой вертлявой речкой, заросшей ивами и сиренью. Вода в речке всегда была черной, с тусклыми искрами. На берегу стояли баня и столовка, которая одним боком уходила в ивняк. Рядом на поляне высились домики, где жили научные работники и были оборудованы лаборатории. Стены домиков выцвели и облупились, приняв неопределенную окраску. Большие окна без занавесок затягивала марля. В лабораториях на подоконниках торчали микроскопы и банки с дохлыми жуками и мухами. По периметру биостанцию охватывал заборчик – ветхий и местами поваленный. В центре возвышался шест с выгоревшим, желто-розовым, как пятка, флагом, который от слабого ветра вздрагивал, подобно собачьему языку.
Всего на биостанции проживало человек двадцать, включая и сторожа Тимофея Улыбку. Большую часть составляли лаборанты. Лаборантами являлись и все друзья Мазы, поименованные «злобными недоумками», и сам Маза. Правда, сейчас он был в отпуске, а остальные – при исполнении служебных обязанностей, но дела это не меняло. Все они, за исключением Внукова, который оказался кем-то там другим, занимались ботаникой под общим руководством кандидата наук Пальцева.
А тем временем Маза и Пузан уже появились в столовой, только теперь вместе с ними был не Ричард, который отправился искать тарелку и пропал, а Толстая Грязная Свинья.
Надо сказать, что как Пузан на самом деле не был пузаном, так и Толстая Грязная Свинья на самом деле не была ни толстой, ни грязной, ни свиньей. Как это ни прозаично, но в миру Свинью звали Антоном Барабановым, а Пузана – Витькой Филимоновым, или, как за глаза утверждали недоумки, Витькой Фиговым-Лимоновым. Свои клички, как и все клички на свете, они получили по пустякам. Так, к примеру, Пузан, который очень полюбил звать Барабанова Толстой Грязной Свиньей, на пляже у водохрана на поверку оказался и сам застенчиво-толстоват. Конечно, это сразу гипертрофировалось в «Пузана». А сам Барабанов был просто большим, крупным, плечистым, высоким. Термин «толстая» и подразумевал эти габариты, термин «свинья» характеризовал его как личность, а термин «грязная» определял степень падения в глазах окружающих и особенно самого Витьки Фигова-Лимонова. Главной отличительной приметой у Пузана были близко поставленные, круглые и тревожные глаза, а у Барабанова – ярко-пшеничная нечесаная грива до плеч, что, по определению недоумков, придавало Свинье сходство со старой, развратной женщиной. Что же касается Мазы, то кличку свою он заработал за то, что своими сутулыми плечами умел обмазаться известкой об любую стену.
– Вот, Маза, – говорил Барабанов, вынося с кухни две тарелки с холодной, слипшейся в ком лапшой. – Нам с тобой будет чем червяка заморить.
– Червяка-то, ага, – закряхтел Пузан, сидевший за столом рядом с Мазой. – Червяк-то всем червякам эдакая червячина будет… Целый день его сегодня моришь. Кашами, да супами, да котлетами огромными бомбишь его…
– Живучий червячишка, – согласилась Свинья.
– Мы тут, Маза, с Николаем Марковым вывели математическую закономерность, – сообщил Пузан. – Что свинская совесть стремится к нулю, а морда к бесконечности. Обратная пропорциональность.
– Душно тут… – сказал Маза и помахал на себя ладонями. – Пойдемте с тарелками на улицу.
– Кто ест на улице – подобен собаке, – назидательно изрек Барабанов, имевший собственный интерес оставаться за столом. – Я попью из твоей кружки…
Барабанов придвинул к себе эмалированную кружку Мазы и налил в нее из большого закопченного чайника.
– Опять кусочничаешь? – строго спросил Маза.
– Кофейный напиток, – словно не слыша, откушав из кружки, сказала Свинья. – Типически. С какавеллой и фр-косточкой.
– Пока тебя не было, Маза, Свинья стала совершеннейшим образом махровым кусочником, – поведал Пузан. – Ходит в чужих тапках, да книги чужие читает, да ест чужими ложками, а если кто справедливо протестует, то называет их «ктырями». Со стороны Николая Маркова имели место быть многократные обещания «дать в дыню».
– Николай Марков – чепуховый человек, горячая голова, – возразила Свинья. – Права морального не имеет.
– Даст в дыню, вот и все твое моральное право.
– Вы лучше расскажите, как поживаете, – предложил Маза. – А то с первых-то минут как давай околесицу нести… Где все?
– Все – везде, – сказала Свинья. – Внуков на сутки ушел за хортобионтами. Николай Марков, наверное, игре на гитаре предается, а растворы вместо него Пальцеву Александр Сергеевич Пушкин готовит. Бобриска, толстопятая, у себя сидит. Витька вот перед тобой, если ты не обратил внимания…
– Да и Свинья перед тобой, – вставил Витька.
– Пальцев куда-то убежал. Ричард, наверное, у себя на кровати лежит, обижается, что мы тут без него…
– Так надо его позвать сюда, – заметил Маза.
– Тогда он еще больше обидится, что мы его раньше не позвали, – сказал Пузан.
– Ричард совсем скурвился, – продолжил Барабанов. – Начал писать рассказы из своей жизни. Стал невыносим. Страдает. Надысь беда с ним приключилась. Бобриска-то ведь в столовку почти не ходит, диетой открещивается, худеет. А как-то раз Ричард заприметил ее здесь и говорит: что, мол, Бобриска, кончились сухари под матрасом? Пошутил, то есть. Бобриска, как водится, взор потупила, да вздохнула кротко, да отвернулась, да прошептала: «О господи!..» Что тут с Ричардом было!.. Побелел, да почернел, да снова побелел, да глазами как сверкнет, да как заверещит тонким голосом: «Шуток не понимаешь, дура!..» Дернул углом рта, да бежать в полумрак.
Тут и Свинья, и Пузан, и Маза почувствовали, что где-то рядом с ними находится зона такой гробовой тишины, что даже ветер дунул туда, как в вакуум. Они оглянулись – в дверях столовки стоял Ричард.
Это был миниатюрный молодой человек с маленькими усиками, шапкой черных растрепанных кудрей и глазами, полными безмерного трагизма. В руке он держал тарелку, словно просил в нее милостыню. Кудрявый чуб упал на бровь, лицо окаменело, а глаза уставились в пустоту.
– Да что же это такое, а?.. – спросил Ричард, развернулся и, пошатнувшись, вышел вон.
Свинья помолчала и смущенно потерла глазик, скосив другой на Мазу.
– Ричард сейчас о Барабанове и слышать не может, – сказал Витька. – Свинья-то учудила, из ботаники-то давай параллели проводить и говорит про Ричарда, что тот является мужским заростком…
– Так оно и было, – авторитетно согласилась Свинья. – Еще было мною сказано, что он – настоящий, но маленький мужчина. Ричард-то лыко в строку, да к ножу. Еле я ноги унес. И остальные части тела.
– А как Николай Марков? – спросил Маза.
– Николай Марков?.. – Барабанов почесал гриву. – Николай Марков пишет поэму. Называется «Песнь о Свинье». Рассматривает разнообразные аспекты моей деградации. Всюду ходит в пиджаке на голое тело. Надысь опять же Пальцев отлавливает его и вопрос ему в лоб: «А почему это вы, Николай, так одеваетесь?»
– А он что? – спросил Маза.
– А Николай Марков в ответ: «Потому что я молодежь». Пальцев-то ничего не отразил. С Пальцевым-то беда. Внуков с ним в конфронтацию вступил, даром что тот ему ни сват ни брат. Намедни сидим мы в лабе, букеты определяем. Пальцев подобно мыши в справочник зарылся, листал, да сопел, да палец слюнявил, пыхтел чего-то, за голову хватался. Внуков наблюдал-наблюдал да не выдержал, рукой на него махнул да говорит: «Ничего не соображает!»
– Факт, ничего не соображает, – согласился Маза.
– Да что ж такое-то!.. – неожиданно закричал Витька. – Что ж ты творишь-то, свинья проклятая!..
– Я нечаянно, – быстро сказала Свинья, отодвигая Витьке его кружку, из которой кусочничала. – И вообще, Витька… Если бы у меня были такие же мерзкие рыбьи глазки, я бы ни за какие коврижки их так не выпучивал…
– Пр-р-роклятая свинья!.. – зарычал обомлевший Витька.
– Да ладно, Витька, – перебивая Пузана, примирительно сказал Маза, ибо знал, что иначе Свинья и Пузан моментально скатятся на неразрешимую, как квадратура круга, проблему: кто из них двоих является дураком. – Чего ты раскипятился… Реагируешь подобно больному психической болезнью…
– Какой еще болезнью? – спросил злой Витька.
– Манией ничтожества.
– Вот ты какой, Маза, на поверку-то! – торжественно объявил Витька и разочарованно закряхтел: – Э-эх-хе-хе!..
Я сижу около догорающего костра. Подо мной – полено, у ног – груда черных головней в белом воротнике пепла, где вяло зажигаются и гаснут рубиновые огни. Вокруг меня высокая луговая трава, в которой стрекочут хортобионты.
Хортобионтами называются обитатели этих самых луговых трав. Внуков целые сутки отлавливал их, каждые три часа проверяя ловушки, и рассовывал по пузатым бутылкам темного стекла, которые прозваны морилками. За эти сутки он ужасно устал и, едва пробило полночь, убежал есть и спать. А я остался.
В гости к Внукову я собрался, только когда день уже иссяк и все тонуло в синеве. С холма, откуда я спускался, было видно, как из рощи и кустов на берегу от воды подымается туман. Далеко впереди светлел хребет плотины, заросший желтой травой с розовыми разводьями клевера. У подножия его торчала изгородь, чтобы, видимо, не пробрались шпионы. От моих ног до плотины вся долина шевелилась, переливалась в сумерках, а в небе, как удар подковы, засветился белый, теплый месяц. За водохраном черными зубцами стоял лес. Мне было весело и жутковато.
Когда я один, я отчетливо понимаю, что занимаюсь чепухой, смеюсь над ерундой, несу чушь и вообще дурак. А с недоумками все это куда-то пропадает. Я ничего не могу поделать, но с ними мне так радостно, что я не помню ни о том, что Хвостик меня не любит, ни о том, что чертов роман не пишется. Когда я с ними, все это представляется мне такой мелочью, которую можно поправить одним движением пальца. И после этого еще долго мое отчаянье и тоска не могут вытеснить из меня легкой грусти и сожаленья, словно я оказался глубоко в своем будущем, откуда на мой сегодняшний день можно смотреть только так.
Внуков похож на старика – весь в каких-то морщинах, глаза хитрые, сутулится, говорит глухо, да все кряхтит, да хехекает. Убегая, он сунул мне листочек, где было стихотворение, написанное им за прошедшую ночь. Я достаю его, поворачиваю к костру и с трудом разбираю черные буквы на багровой бумаге:
Приемник ловит мегагерцы невидимых станций.
Я верую, что где-то люди не спят,
Хотя нелепо думать об этом,
Имея возможность обрести пресловутый покой.
Наличие странных гипотез рождает
Ночных чудовищ леса,
Тревожно шумящих в кустах.
Луны не видно – несомненно, она съедена.
Звезды абсурдно неизменны,
И лишь на одной заметно движение:
Подобно двум крестам, шевеление жизни.
Конечно, там кто-то умер
И силится дать знать об этом
Иным мирам.
Больше нет никого.
Хортобионты мягкими тенями
Ползают вокруг меня
И поют свои нескладные песни.
Ветви бересклета волнующе шепчут мне:
«Са-а-адри, мана-а-адри…»
Часы исчезли,
Ведь будильник нельзя разыскать на лугу.
В таких случаях силы Травяной Империи
Способны играть со мной злые шутки —
Мне недоступно время.
Я нащупываю ногой хвоинку
И бросаю ее в недра костра —
Он удовлетворен переменой в моем настроении…
Мир, устав ждать моего сна, не выдерживает
И приоткрывает завесу над своими тайнами.
Чу! Слышен скрип его оси,
Видны все трещины в хрустальной тверди —
Не все прекрасно в темноте!
Но время на моей стороне —
Оно движется.
Да-а, брат Внуков…
Вот сижу я здесь один и рад этому одиночеству. Нежный лепесток яркого света уполз на другую сторону земного шара, и я оказался напротив звезд, напротив мироздания, центром которого Хвостик не является. Жуткая перспектива ледяных тысячелетий помрачает рассудок. Я вижу исполинские зубчатые колеса Вселенной и медленно вращающиеся шестерни галактик…
Схожу с ума, факт. То ли крыша поехала, то ли глюки. Институт – научно-исследовательский, географический пункт – конкретный, время – московское, а я очутился посреди странной полночной жизни. Кто-то огромный, как слон, ползает в лесу, шевелится, дышит, да башкой трясет, да кустами трещит, да длинными ручищами за верхушки сосен цап. А в долине по серебристой траве стремительно носятся тени полупрозрачного свойства. На лугу, слепо блестя стеклами, стоит наша банька с биостанции. Луна переливается, словно новогодняя игрушка, то истаивая до месяца, то расплываясь диском. По шоссе быстро идут два шпиона – воротники подняты, шляпы надвинуты на черные очки, за ручки, подобно кастрюле, несут большую мину, которая громко тикает. В ярко-синем небе медленно и очень высоко проплывает, как рыба, троллейбус со светящимися окнами и грациозно размахивающими усами на крыше.
Ай-яй-яй, беда со мною!..
Внезапно темная тень проносится над моей головой, и в кроне тополя у дороги я слышу сильный удар. Ствол вздрагивает, в ветвях громко хрустит, шумит, и на траву тяжело падает девушка, излучающая тонкое голубоватое сияние. Она немедленно вскакивает и принимается прыгать, пока не вцепляется руками во что-то, запутавшееся в листве. Повиснув, она несколько раз дергает ногами и снова рушится вниз, но теперь уже с бешено вертящейся метлой. Девушка прижимает ее животом к земле, а метла, отчаянно вырываясь, подпрыгивает и ездит взад-вперед.
Я, оказывается, уже бегу к дереву и коленями падаю на елозящее помело.
– Ведьма, что ли?.. – спрашиваю я недоверчиво.
– Ну, – говорит она.
Я внимательно гляжу на нее. Она усаживается на метлу задом, задирает руку и лижет ссадину на локте длинным и раздвоенным, как у змеи, языком. Кого-то она мне напоминает.
– Где-то я тебя видел, – говорю.
– Так я же на биостанции и работаю, препаратором. А ночью – ведьма.
– Точно! – вспоминаю я. – Тебя Таней зовут. А меня Мазой. За ненормальность.
– Сильно ненормальный-то? – интересуется.
– Порядком, – сознаюсь. – А чего ты в дерево врезалась?
– Да метла у меня старая, с норовом. Как взбесилась – так и будь любезен… Ладно, Маза, спать охота. Бери ее, да пойдем.
Мы встаем и крепко хватаем метлу за оба конца. Вброд по мерцающему ночному лугу мы идем к баньке, и та, завидев нас, как-то сжимается и грузно отпрыгивает боком, звякнув стеклом. «Тпру, гулявая!..» – строго кричит Танька, и мы забираемся внутрь.
Баня понуро ползет обратно, приминая траву, тяжело вскарабкивается на склон, из которого одиноко торчат две куриные ноги, и со вздохом садится на них. Танька из дверей выпускает метлу, и та, подобно голубю, уходит в звездный рой.
– Не опаздывай завтра!.. – ей вслед кричит Танька и оборачивается ко мне: – Пойдем, Маза, колыбельную мне споешь.
Она вдруг плавно, неторопливо прыгает с порога и летит вперед над тропинками биостанции. Завидуя и страшась, я так же медленно прыгаю сам. Мое тело словно попадает в тягучий, но легкий поток, и я, разгребая синеву позеленевшими руками, плыву за Танькой и вижу, как моя бледная тень скользит по траве.
О проекте
О подписке