Вторую неделю в Благодати[1] стояли немцы. И вторую неделю Дарья сидела в насквозь промерзшем погребе[2]. Пряталась.
Ей было чего опасаться. Четверо сыновей служили на фронте. Четверо богатырей. Трое коммунистов, один – комсомол…
Колька, Володька, Ляксей… И младший, Борис. Красавец. Первый гармонист. Как затянет колхозную кадрель –
Три-та-ти – дри-та,
Три-та-ти – дри-та!
– все девки в пляс. Пойдет играть ямочками на щеках – ни одна не устоит…
Дарья – из городских, из тульских. Родители умерли. Воспитали чужие. Пятнадцать минуло – отправили в деревню. Замуж. В городе бесприданницу никто не брал.
Дарья сначала никак не могла привыкнуть. Все из рук валилось – ничего не умела. Но главное – не рожала долго. Ей и кличку дали – Дашка-неродеха. А потом, после двадцати – пошло, пошло!.. Одного за другим – Маньку, Кольку, Володьку, Ольгу, Ляксея, Бориса, Клавдю… Все выжили. Андрей – муж – бранился:
– Куда ж ты мне – прорву?!!! Как кормить?!!
А то еще ревновал. Выпьет:
– Энти – мои, на меня похожи. А энтот (кивает в сторону Бориса) – не знаю чей! Чернявый черт… Армяшка… Говори, от кого прижила! Не то!..
– Как это – Борис не твой?!! – Закусывала губу от обиды. Молодая была, глупая – оправдывалась. А оправдываться – хуже нет.
– Ага-а! – Заносил Андрей руку… Забывал, что цыган по отцу.
Но Дарья скоро стала отвечать. Тяжел кулачок оказался… Даром сама – два вершка.
…До войны Андрей не дожил. На фронт провожала одна. Всех четверых – в один день. Старшие попрыгали сразу в вагон. А Борис стоял перед ней на перроне, переминался с ноги на ногу. То краснел, то бледнел. Усы не отросли… Восемнадцать только… Дарья больше всех его оплакивала – еще живого.
… – Мама-ань!
Это Манька. Поесть принесла. Одна Манька в погреб и ходит. Одна не боится.
Дарья мгновенно вскипятилась – приготовилась ругать. Другие-то дочери отмахнутся, а то и матюкнутся в ответ. Манька – кисель, тихоня. Терпит. Такую грызть – одно удовольствие. За все. За войну. За холод. За сыновей…
Дарья и жалела ее. Маньке – двадцать седьмой. И так-то охотников мало, а еще – война… И все ж не могла злобно не шикнуть:
– Ах, паралик тя расшиби! Чего орешь-то! Немцы ж кругом! Еще услышат!..
Смягчилась:
– Весточки нет?
– От кого, мамань? – Манька уж спустилась. Аккуратно идет. Уточкой. Пол земляной – скользкий, а она крынку несет – молока матери достала. Боится пролить.
– Дура ты стоеросовая! Руки-ноги отрастила – голове не дала… От Бориса!
Хм-м…
Поперхнулась. Стыдно одного младшего любить.
– От Кольки, Володьки. От всех!
– Не-е, – Манька горестно вздохнула, поставила крынку на колченогий табурет. Сама села на перквырнутое ведро.
Дарья взяла крынку, отхлебнула. Вку-у-сно!.. Всё-всё до капли выпила.
– Стреляли седни?
– Стреляли.
– Далеко ль?
– Далеко пока, – Манька, потупившись, ковыряла передник. – Оттель, – махнула в сторону Каширы.
– А кто стрелял-то?
– Почем я знаю! – Манька смутилась, покраснела. Будто одна и виновата, что никак свои Благодать не отобьют.
Летом Маньку с другими девками отправили рыть противотанковые – под Дорогобужем. Говорят, бомбили… Манька вернулась. Одна из немногих… Угрюмая. Ничего не рассказала.
– Меня-то ищут? – прошептала Дарья.
– Ищут, – Манька снова занялась передником. – Комиссар ихний старшой все ходит, спрашивает. «Во ист, – говорит, – Ташка? Ди муттер дер коммунистен? Вер загт – бекомт ди шоколаде тафель!» Жамки, значит, за тя предлагает.
– Во память! – удивилась Дарья. – Над-был тя тоже учиться отдать, а то – только три года… А имя-то мое – откуда? Кто сказал?
– Не знаю.
Помолчали.
– А что наши? Показывают? – нахмурилась Дарья.
– Показывают. Сгинула, мол. В болоте.
– Дурни! – невольно рассмеялась Дарья. – Где ж тут у нас болота?
Манька тоже улыбнулась, прикрыла рот ладошкой.
– Почем немцы знают – есть тут болота, нет? – озорно подмигнула.
– Ну, ты… Не регочи! – посерьезнела Дарья. – Еще сглазишь…
– Пойду я, – Манька встрепенулась, схватила пустую крынку, метнулась к выходу.
– Да! – вернулась, опустила глаза. – Там, мамань… Клавдя на фронт собралась…
– Как это? – Дарья схватилась за сердце. – Девка ж. Куда?
– У Клавди немецкий – хорошо. Она энтим, – взглянула наверх, – переводила. «Не хочу, – говорит, – на фашистов работать. В разведку пойду…»
– Так поезда ж на фронт не… – оторопела Дарья.
– Она пешком.
Дарья – за голову. Про себя завыла. О-о-о! Война проклятая! Четырех сыновей отдала – еще и дочь?!! Так детей не напасешься!
Манькин тулупчик мелькнул у выхода. Высунулась, огляделась. Шасть! И только дверь закрылась – сдавленный визг.
Похолодела Дарья. «Видать…» Не додумала. В погреб ворвались трое. В серой мышастой форме.
«Конец. Эх, Манька!..»
– Ти есть Ташка?
Дарья встала, огладила юбку. Посмотрела прямо в белесые ненавистные глаза.
– Я есть.
Короткий удар в переносицу. Дарья охнула, повалилась.
Спустя два дня немцы бежали. Побросали все – танки, оружие, боеприпасы. Даже скотину. Она теперь – одуревшая, тощая – одиноко и голодно кричала на все голоса.
В овраге – трупы.
…Немцы никого не подпускали. Манька уж издергалась, изрыдалась – все юлила, вывихливала перед охраной:
– Дайте маманьку схоронить! Битте…
Немцы смеялись, попыхивали «Экштайном».
Один раз Манька уж почти подползла. Протянула руку…
– Halt! Zurück![3] Дуло автомата. Круглое, ровное. Равнодушно-черное. Смерть.
…Их собрали в одном сарае. Человек двадцать. Из Мягкого, Дудина, Благодати. Кто чем провинился. Кто козу не отдал, кто хлеб прятал. Кто дочь защищал…
Сутки держали без воды. О еде – нечего и думать.
Все бабы. Все молчат. Один только мужичонка. Колготился – вскакивал, подбегал к двери, прикладывал к прорехам губы, шептал: «Братцы!» Как молился… Потом – обратно. Руки потные об колени тер. Вращал глазами, а то – суживал до змеиных щелей. «Тэ-тэ-тэ-тэ-э!» – пел ли, захлебывался?
«Убогой», – думала Дарья.
– Энтот сдал когой-то, – сквозь зубы процедила Ганька Калгушкина (Дарья ее знала – дальняя родственница по мужу). – Вот и места не находит.
С улицы доносилась песня:
Дарья – ни слова по-немецки. Но догадалась, почуяла: гибель себе поют.
«Так вам, окаянные! Войте, кликайте беду! Вернется!»
…На рассвете открыли дверь:
– Nacheinander raus![5]
Никто не сдвинулся с места.
– Komm schon, schnell! Kommt raus![6]
Дарья поднялась первой. За ней гуськом – остальные. Прошли несколько шагов.
Сзади послышались крики. Дарья невольно оглянулась.
Мужичонка никак не хотел выходить. Плевался, вырывался. Вопил:
– Братцы, братцы!
Немцы его – прикладами по голове. Потом подхватили – поволокли.
Шли молча. Дарья смотрела под ноги.
– Даш!.. – Ганька догнала, хоть конвойный и вскинулся: «Halt!» Отмахнулась.
– Помнишь, как Андрея хоронили?
Дарья помнила. Был июль. Жарило-парило всю неделю, пока лежал. А как помер – дождь полил. Сильный! Всю дорогу до кладбища развезло. Чернозем жирный, липкий. Так и хватал за ноги. Будто не хотел пускать. Тонула в грязи…
Дарья взглянула вокруг. Морозное солнце поднялось. Снег розово-желто-голубой. А то – темно-синий, как глаза Андрея, когда молодой был…
Избы кончились. «К лоску идем, – догадалась. Лоск – напротив кладбища. – Вот и Андрей посмотрит…»
Поставили в ряд, спиной к обрыву. Десять убийц.
– Achtung!
Дарья нахмурила лоб. Что-то соображала. Вдруг глаза – к небу.
Господи Боже!.. Всех люблю! Главное – никого не забыть!
Колька, Володька, Ляксей…
– Feuer!
Борис…
Михаилу Васильевичу Ярцеву дали путевку в военный санаторий. А чего бы не съездить? Лет десять уже никуда не выбирался. Жена умерла, потом инфаркт, теперь вот врачи разрешили, сами рекомендуют. Дочь отговаривала: что там в декабре мерзнуть? Но он решил ехать. В его возрасте лета можно и не дождаться, а на Черном море и зимой не холодно.
Аэропорт ослепил чистотой и комфортом. В самолет посадка по закрытому переходу – хоть в домашних тапочках иди, не замерзнешь. В «Боинге» Михаил Васильевич летел первый раз в жизни. Место досталось у иллюминатора. Кресла удобные, ноги вытянуть можно. Стюардессы улыбаются, не знают чем угодить.
Молоденькая соседка (хотя для него теперь почти все «молоденькие») заметно нервничала, и Михаил Васильевич попытался ее успокоить:
– Вот, дожили, какие самолеты стали! Одно удовольствие, даже уши на взлете не болят.
Соседка бросила на него презрительный взгляд.
– Полный отстой! Так некомфортно я еще не летала. Никогда больше не полечу этой компанией!
«Избаловались! Трудностей не знают», – подумал Михаил Васильевич, но, вспомнив о больном сердце, спорить не стал. Уставился в иллюминатор.
Внизу медленно проплывали заснеженные извилистые речки, поселки, дороги, рощицы. «А ведь в начале войны здесь был фронт. От Балтики до Черного моря. Надо же, куда немец дошел! И как выстояли?» Но и воспоминания пришлось отогнать – нельзя нервничать, и так нарушил запрет врачей лететь самолетом.
Санаторий был шикарный. Видимо, еще сталинских времен. Расположен в тихом распадке между гор, на окраине города. Здания украшены колоннами, лепниной и статуями, прославляющими мирный труд советских граждан. Па-латы на двоих. Питание четыре раза в день самое разнообразное, с фруктами и соками.
Михаил Васильевич был доволен. Только фронтовиков было мало. Были военные пенсионеры, были «афганцы» и «чеченцы», но у них другая война. Соседом по палате оказался ветеран труда, насквозь больной. Он постоянно смотрел телевизор и говорил о маленькой пенсии, больших ценах и все жаловался на жизнь.
Михаил Васильевич твердо решил ни с кем не спорить, не расстраиваться, поправлять здоровье. Он гулял по дорожкам санаторного парка, обсаженным кипарисами и другими южными деревьями, большинство которых были зелеными, или шел в город, на берег моря к портовому молу.
Зимнее море было темным, штормило. Он подолгу наблюдал, как длинные волны одна за другой бились в бетонный мол, взлетали широкими фонтанами вверх и осыпались мелкими брызгами. Пахло водорослями и солью. «Вот так и мы волна за волной били в фашистскую стену, разбивались в пыль, но за нам и шли другие и сломали, и затопили собой вражеское логово и Европу. Жаль, что не всю. Не тявкали бы теперь, не мешали бы жить». Такие рассуждения он прерывал, чтобы не нервничать, шел обратно в санаторий или просто гулял по улицам города.
Магазин «Кавказские вина». Зашел. Любил когда-то. Витрины с подсветками, и чего только нет! «Не то, что в наше время…»
– Дед, долго ты тут зевать будешь? Подвинься! – молодой, самоуверенный, наглый.
Михаил Васильевич молча пошел к выходу. «главное – не нервничать».
– Извинись перед стариком! – раздалось за спиной.
– Да задолбали эти ветераны!
Раздался глухой удар. Продавщица взвизгнула. Михаил Васильевич обернулся.
Двое крепких мужчин подняли с пола парня с разбитой губой, подтащили к нему.
– Извинись!
– Отпустите его, ребята, он все равно не поймет, – сказал Михаил Васильевич.
– Ладно, живи, тварь! – сказал тот, что был повыше. – А вы сейчас в санаторий? Пойдемте вместе. А то такие, как этот, мстительные.
– Спасибо, я сам. Я медленно хожу.
– А мы не спешим, правда, Егор?
– Откуда вы знаете, что я в санатории?
– А мы тоже там.
– Ну, тогда давайте знакомиться. гвардии старший сержант Ярцев Михаил Васильевич. Второй Украинский, затем Первый Белорусский фронты.
– Лейтенант Виктор Самойлов. Кандагар, – в тон ветерану ответил высокий.
– Рядовой Кравченко, – Егор протянул левую руку.
Только сейчас Михаил Васильевич заметил, что правая рука Егора в перчатке и выглядит неестественно – протез.
– А вы с какой войны? – спросил Егора Михаил Васильевич.
– Все мы оттуда.
– И сколько вас «всех»?
– Четверо, – ответил Виктор. – Михаил Васильевич, присоединяйтесь к нашей компании. Мы тут местечко разведали в лесу. Посидим вечером по-походному у костра, шашлык будет.
Было в этих мужчинах нечто располагающее, и он согласился, тем более что сосед по комнате уже надоел своим нытьем о плохой жизни.
Виктор зашел за Михаилом Васильевичем после ужина.
За территорией санатория в изгибе распадка уже горел костер, на обломке фанеры был накрыт импровизированный стол.
Поздоровались.
– Ваше место, Михаил Васильевич, – указал Виктор на единственный стул, видимо, специально принесенный. – Присаживайтесь.
Михаилу Васильевичу хотелось быть равным среди равных.
– Что ж вы меня совсем старым-немощным считаете? Я как все.
– Мы не возраст уважаем, а заслуги, – сказал коренастый Серега.
– Откуда тебе знать о моих заслугах?
– Мы ваши орденские планки видели, у вас на пиджаке. Только боевых орденов пять. Мы все вместе не дотягиваем.
– Этот аргумент принимаю, – согласился Михаил Васильевич и уселся.
– Шашлык готов! – прокричал от костра чернявый Казбек. – Наливай, командир!
– Позвольте узнать, по какому поводу праздник? – спросил Михаил Васильевич.
– Мы не празднуем, мы отмечаем, – сказал Егор.
– Годовщину гибели роты, – добавил Виктор, – от которой мы четверо только и остались. А соответственно, и наш общий день рожденья.
Виктор налил стопку в центре стола, прикрыл хлебом, затем стал разливать остальным. Михаил Васильевич прикрыл свою стопку ладонью.
– Я свою бочку выпил… а впрочем, по такому поводу налей глоток. Один раз живем. И другу моему, не возражаете?
Виктор молча налил две стопки. Михаил Васильевич положил на одну кусочек хлеба.
Помолчали.
– Вечная память, – не выдержал Михаил Васильевич и выпил.
Четверо друзей выпили молча.
Спирт ожег нутро, расслабил нервы. Шашлык был превосходный. Послышались шутки. Михаилу Васильевичу стало хорошо, как давно уже не было. Он был среди своих.
– Отец, расскажи, как орден Славы добыл, – попросил Казбек.
Михаил Васильевич вдруг стал серьезным, помолчал в раздумье.
– Нет, ребята, про «Славу» в другой раз. Давайте я вам про свой первый бой расскажу. В тему будет.
На фронт я попал в начале сорок второго. И сразу в гвардейский полк. Учили нас, молодых, прямо на марше, во время привалов и дневок. Ну, пока учили, казалось, все понятно…
На передний край прибыли в конце февраля. Деревня там была Коркачево, и речка, как сейчас помню, Порусья называлась. Задача – реку форсировать, захватить плацдарм.
Речку перескочили, с ходу немца из первых траншей выбили. И все. У них эшелонированная оборона, доты, дзоты, блиндажи, вся местность пристреляна. Мы на голом месте, и снег выше колена. Простреливают наши позиции насквозь – головы не поднять. Потери большие. Короче, завязли мы.
Был там овраг пологий. По нему и снабжение, и пополнение ночами получали, в него и раненых стаскивали. Потом немцы с двух сторон поджали, потеснили, овражек этот простреливать стали. Совсем плохо стало, связь и снабжение с «большой землей» только ночами, под обстрелом. Этот овраг «дорогой смерти» у нас прозвали. А приказ: плацдарм держать! Мы и держали, на два фронта, почти в окружении.
Наш ротный решил ночную вылазку организовать, чтоб немцев от оврага отбросить. Удачно вышло: подползли по снегу – и в рукопашную, молча. Ошеломили. Выбили. И уже бой почти закончился, я очередь автоматную «словил» – три пули: в грудь, в правую руку и правую ногу.
Очнулся утром в овраге. Осмотрелся как мог – вокруг меня целый госпиталь, только без медперсонала. Раненые все тяжелые, кто стонет, кто без сознания. У меня тоже сил нет шевелиться. Ну, стало мне ясно, что до темноты нас отсюда не вытащат. Мороз крепчает. Чувствую, замерзаю. Да еще сосед в бреду без перерыва: «Укрой, замерзну! Укрой, замерзну!» В общем, деморализовал он меня. Понимаю, что не дожить мне до вечера, ноги уже перестал чувствовать. Слышу, сосед затих. глянул на него – мертвый, и слеза на скуле замерзла. Жалко себя стало…
Через какое-то время движение в овраге заметил: ползет солдат, за собой на веревке мешок подтягивает. Я давай ему кричать, а губы не слушаются, и вместо голоса хрип только. Кое-как здоровую руку поднял и держу. Подполз он ко мне. Оказалось, земляк мой из минометного взвода, Колька Рогачев, призывались вместе.
Он мне первым делом глоток спирта дал и сухарь большой. Потом с соседа мертвого шинель снял, укутал меня и снегом привалил. «Лежи, – говорит, – я роту покормлю, на обратном пути тебя вытащу».
Мне вроде и вправду теплей стало, заснул, наверно. Очнулся уже в госпитале, через сутки. Спрашиваю: «Меня Рогачев вынес?» «Нет, – говорят, – санитары ночью вывезли». Потом узнал, не мог Колька меня забрать, убило его в тот день.
Михаил Васильевич замолчал.
– Это ему? – показал на стопку Виктор.
– Ему. А от нашей роты тогда осталось одиннадцать человек. И на меня домой похоронка пришла. Это я уже после войны узнал. А тогда четыре месяца по госпиталям, потом в другую часть попал. Еще дважды ранен был. Войну в Кенигсберге окончил. А если б не Колька…
Домой Михаил Васильевич возвращался поездом, через Старую Руссу. До Коркачево добрался двумя автобусами с пересадкой в районном поселке. Деревня не сильно изменилась, разве что появился ряд двухквартирных домов советского периода, да пара коттеджей последних лет. Зашел в магазин, купил бутылку водки.
– Скажите, здесь во время войны бои были…
– Да, да, говорят, много наших погибло. Памятник на бугре за речкой. Раньше на девятое мая там митинг устраивали, всем селом ходили.
– А где?
– По мосту перейдете, он недалеко, у дороги. Снегом, наверно, завалило.
С моста хорошо было видно и реку, занесенную снегом, и овраг. Михаил Васильевич попытался отыскать взглядом место, где лежал раненый. «Наверно, вон там…»
О проекте
О подписке