Невский проспект в тридцатых годах, конечно, представлял собою несколько иной вид, чем ныне: дома на нем были ниже, в окнах магазинов не виднелось еще таких огромных стекол; около тротуаров, наподобие парижских бульваров, высились липки; Нового Палкинского трактира вовсе не существовало, и вообще около Песков и Лиговки был полупустырь; о железноконной дороге и помину не было, да не было еще и омнибусов; словом, огулом, скопом, демократического передвижения не происходило по всему Петербургу, а на Невском и тем паче; ехали больше в каретах; вместо пролеток тогда были дрожки, на которые мужчины садились верхом. Как бы то ни было, впрочем, Невский проспект в то уже время считался, особенно между двумя и пятью часами дня, сборным местом щегольства, богатства, красоты, интеллигенции и молодцеватости. Дамы обыкновенно шли по оному или под руку с мужчинами, или в сопровождении ливрейных лакеев, причем, как выразился один тогдашний, вероятно, озлобленный несколько поэт, шли: «гордясь обновой выписной, гордяся роскошью постыдной и красотою незавидной». Мужчины весьма разнообразных возрастов почти все были в круглых пуховых шляпах, под коими они хранили свои завитые у парикмахеров алякоки, и самые франтоватые из них были облечены в длинные и по большей части из белого сукна сюртуки с выпущенными из задних карманов кончиками красных фуляровых носовых платков; тросточки у всех были тоненькие, из жимолости, более пригодные для того, чтобы отдуть своего ближнего, чем иметь в сих посохах опору для себя.
Точно в таком же наряде в одно между двух – и пятичасовое утро шел по Невскому и Крапчик. Любя подражать в одежде новейшим модам, Петр Григорьич, приехав в Петербург, после долгого небывания в нем, счел первою для себя обязанностью заказать наимоднейший костюм у лучшего портного, который и одел его буква в букву по рецепту «Сына отечества»[59], издававшегося тогда Булгариным и Гречем, и в костюме этом Крапчик – не хочу того скрывать – вышел ужасен: его корявое и черномазое лицо от белого верхнего сюртука стало казаться еще чернее и корявее; надетые на огромные и волосатые руки Крапчика палевого цвета перчатки не покрывали всей кисти, а держимая им хлыстик-тросточка казалась просто чем-то глупым. Собственно говоря, Крапчик только и мог быть приличен в павловских рукавицах и с эспантоном в руке. Всего этого он сам, конечно, нисколько не подозревал и шел по Невскому с лицом, сияющим от удовольствия. Дело в том, что Крапчик, давно уже передавший князю Александру Николаевичу письмо Егора Егорыча, не был им до сего времени принят по болезни князя, и вдруг нынешним утром получил весьма любезное приглашение, в котором значилось, что его сиятельство покорнейше просит Петра Григорьича приехать к нему отобедать запросто в числе двух – трех приятелей князя. Петр Григорьич исполнился восторга от такой чести: он, человек все-таки не бог знает какого высокого полета, будет обедать у сильнейшего в то время вельможи, и обедать в небольшом числе его друзей. «Что значит ум-то мой и расчет!» – восклицал он мысленно и вместе с тем соображал, как бы ему на княжеском обеде посильнее очернить сенатора, а еще более того губернатора, и при этом закинуть словцо о своей кандидатуре на место начальника губернии. С Невского Крапчик свернул в Большую Морскую, прошел всю ее и около почтамта, приближаясь к одному большому подъезду, заметно начал утрачивать свое самодовольное выражение, вместо которого в глазах его и даже по всей фигуре стала проглядывать некоторая робость, так что он, отворив осторожно тяжелую дверь подъезда, проговорил ласковым голосом швейцару:
– Его сиятельство изволит быть дома?
– Дома, – отвечал швейцар, одетый в почтамтскую форму и как бы смахивающий своим лицом на Антипа Ильича, камердинера Марфина. – А ваша фамилия? – спросил он, совлекая с Крапчика его модный белый сюртук.
– Действительный статский советник и губернский предводитель дворянства Крапчик!.. – произнес уже несколько внушительно Петр Григорьич.
– Князь вас ждет!.. Пожалуйста к нему наверх.
Слова швейцара князь вас ждет ободрили Крапчика, и он по лестнице пошел совершенно смело. Из залы со стенами, сделанными под розовый мрамор, и с лепным потолком Петр Григорьич направо увидал еще большую комнату, вероятно, гостиную, зеленого цвета и со множеством семейных портретов, а налево – комнату серую, на которую стоявший в зале ливрейный лакей в штиблетах и указал Крапчику, проговорив:
– Князь здесь!
Крапчик с снова возвратившеюся к нему робостью вошел в эту серую комнату, где лицом ко входу сидел в покойных вольтеровских креслах небольшого роста старик, с остатком слегка вьющихся волос на голове, с огромным зонтиком над глазами и в сером широком фраке. Это именно и был князь; одною рукою он облокачивался на стол из черного дерева, на котором единственными украшениями были часы с мраморным наверху бюстом императора Александра Первого и несколько в стороне таковой же бюст императора Николая. Бюсты эти как бы знаменовали, что князь был почти другом обоих императоров.
Крапчик на первых порах имел смелость произнести только:
– Губернский предводитель дворянства Крапчик!
– Да, знаю, садитесь!.. – сказал князь, приподнимая немного свой надглазный зонт и желая, по-видимому, взглянуть на нового знакомого.
Крапчик конфузливо опустился на ближайшее кресло.
– Я по письму Егора Егорыча не мог вас принять до сих пор: все был болен глазами, которые до того у меня нынешний год раздурачились, что мне не позволяют ни читать, ни писать, ни даже много говорить, – от всего этого у меня проходит перед моими зрачками как бы целая сетка маленьких черных пятен! – говорил князь, как заметно, сильно занятый и беспокоимый своей болезнью.
– Вероятно, все это происходит от ваших государственных трудов, – думал польстить Крапчик.
Но князь с этим не согласился.
– Государственные труды мои никак не могли дурно повлиять на меня! – возразил он. – Я никогда в этом случае не насиловал моего хотения… Напротив, всегда им предавался с искреннею радостью и удовольствием, и если что могло повредить моему зрению, так это… когда мне, после одного моего душевного перелома в молодости, пришлось для умственного и морального довоспитания себя много читать.
– А, это именно и причина! – подхватил Крапчик. – Чтение всего вреднее для наших глаз!
Князь, однако, и с этим не вполне согласился.
– Тут тоже я встречаю некоторые недоумения для себя, – продолжал он. – Окулисты говорят, что телесного повреждения в моих глазах нет – и что это суть нервные припадки; но я прежде бы желал знать, что такое, собственно, нервы?.. По-моему, они – органы, долженствующие передавать нашему физическому и душевному сознанию впечатления, которые мы получаем из мира внешнего и из мира личного, но сами они ни болеть, ни иметь каких-либо болезненных припадков не могут; доказать это я могу тем, что хотя в молодые годы нервы у меня были гораздо чувствительнее, – я тогда живее радовался, сильнее огорчался, – но между тем они мне не передавали телесных страданий. Значит, причина таится в моих летах, в начинающем завядать моем архее!
– Для кого же архей не великое дело! – воскликнул с чувством Крапчик.
– Да, – подтвердил князь, – жаль только, что на горе человечества не отыскан еще пока жизненный эликсир!
– Нет-с, не отыскан! – повторил опять с чувством Крапчик.
– А скажите, где теперь Егор Егорыч? – переменил вдруг разговор князь, начинавший, кажется, догадываться, что Крапчик был слишком дубоват, чтобы вести с ним отвлеченную беседу.
– Он в Москве и пишет, что скоро приедет сюда! – счел за лучшее выдумать Крапчик, так как Егор Егорыч не только этого, но даже ничего не писал ему.
– Буду ждать его с нетерпением, с большим нетерпением! – проговорил князь. – Для меня всякий приезд Егора Егорыча сюда душевный праздник!.. Я юнею, умнею, вхожу, так сказать, в мою прежнюю атмосферу, и мне легче становится дышать!
Крапчик, хотя прежде и слыхал от Егора Егорыча, что князь был очень благосклонен к тому, но чтобы они до такой степени были между собою близки и дружны, Петр Григорьич даже не подозревал, и потому немедленно же поспешил рассыпаться с своей стороны тоже в похвалах Марфину, льстя вместе с тем и князю:
– Если уж вы, ваше сиятельство, так понимаете Егора Егорыча, то каким он должен являться для нас, провинциалов? И мы, без преувеличения, считаем его благодетелем всей нашей губернии.
– Почему же именно благодетелем? – поинтересовался князь.
– Да потому, что он, например, вызвал ревизию на нашу губернию.
– А это вы считаете благодеянием? – спросил с живостью князь.
– Решительным благодеянием, если бы только ревизующий нашу губернию граф Эдлерс… – хотел было Крапчик прямо приступить к изветам на сенатора и губернатора; но в это время вошел новый гость, мужчина лет сорока пяти, в завитом парике, в черном атласном с красными крапинками галстуке, в синем, с бронзовыми пуговицами, фраке, в белых из нитяного сукна брюках со штрипками и в щеголеватых лаковых сапожках. По своей гордой и приподнятой физиономии он напоминал несколько англичанина.
– Очень рад, Сергей Степаныч, что вы урвали время отобедать у меня! – сказал князь, догадавшийся по походке, кто к нему вошел в кабинет, а затем, назвав Крапчика, он сказал и фамилию вновь вошедшего гостя, который оказался бывшим гроссмейстером одной из самых значительных лож, существовавших в оно время в Петербурге.
Петр Григорьич, как водится, исполнился благоговением к этому лицу.
– Но что же наш аккуратнейший Федор Иваныч не является? – проговорил князь, взглянув на часы.
– Я его обогнал на лестнице вашей; он тащит какую-то картину! – сказал Сергей Степаныч, едва кивнувший Крапчику головой на низкий поклон того.
Вслед за тем вошел и названный Федор Иваныч в вицмундире, с лицом румяным, свежим и, по своим летам, а равно и по скромным манерам, обнаруживавший в себе никак не выше департаментского вице-директора. В руках он действительно держал масляной работы картину в золотой раме.
– Я чуть-чуть не запоздал и вот по какой причине! – начал он с приятной улыбкой и кладя на стол перед князем картину.
– Евангелист Иоанн, как вы говорили! – сказал тот, всматриваясь своими больными глазами в картину.
– Иоанн евангелист… и что дорого: собственной работы Доминикино[60]! – доложил с заметным торжеством Федор Иваныч.
– Но где же вы сумели достать это? – вмешался в разговор Сергей Степаныч. – Подлинный Доминикино, я думаю, очень редок!
– Нет, не редок, – скромно возразил ему Федор Иваныч, – и доказательство тому: я картину эту нашел в маленькой лавчонке на Щукином дворе посреди разного хлама и, не дав, конечно, понять торговцу, какая это вещь, купил ее за безделицу, и она была, разумеется, в ужасном виде, так что я отдал ее реставратору, от которого сейчас только и получил… Картину эту, – продолжал он, обращаясь к князю, – я просил бы, ваше сиятельство, принять от меня в дар, как изъявление моею глубокого уважения к вам.
– Но, милейший Федор Иваныч, – произнес несколько даже сконфуженный князь, – вы сами любитель, и зачем же вы лишаете себя этой картины?
– Я, ваше сиятельство, начинаю собирать только русских художников! – объяснил Федор Иваныч.
– Русских художников! – воскликнул Сергей Степаныч. – Но где же они?.. По-моему, русских художников еще нет.
– Нет-с, есть! – произнес опять с приятной улыбкой Федор Иваныч.
– Но что же вы, однако, имеете из их произведений? – допытывался Сергей Степаныч.
– Мало, конечно, – отвечал Федор Иваныч, севший по движению руки князя. – Есть у меня очень хорошая картина: «Петербург в лунную ночь» – Воробьева[61]!.. потом «Богоматерь с предвечным младенцем и Иоанном Крестителем» – Боровиковского[62]…
– Но разве это православная божья матерь? – перебил его Сергей Степаныч. – У нас она никогда не рисуется с Иоанном Крестителем; это мадонна!
– Мало, что мадонна, но даже копия, написанная с мадонны Корреджио[63], и я разумею не русскую собственно школу, а только говорю, что желал бы иметь у себя исключительно художников русских по происхождению своему и по воспитанию.
– А, то другое дело! – сказал с важностью Сергей Степаныч. – Даровитые художники у нас есть, я не спорю, но оригинальных нет, да не знаю, и будут ли они!
– Даровитых много, – подтвердил и князь, – что, как мне известно, чрезвычайно радует государя!.. Но, однако, постойте, Федор Иваныч, – продолжал он, потерев свой лоб под зонтиком, – чем же я вас возблагодарю за ваш подарок?
Федор Иваныч зарумянился при этом еще более.
– Одним бы сокровищем вы больше всего меня осчастливили, – сказал он, поникая головой, – если бы позволили списать портрет с себя для моей маленькой галереи.
– Готов… когда хотите… во всякое время!.. – говорил князь. – Только какому же художнику поручить это?
– Брюллову[64], полагаю! – отвечал Федор Иваныч.
– Непременно ему! – подхватил Сергей Степаныч. – Кто же может, как не Брюллов, передать вполне тонкие черты князя и выражение его внутренней жизни?
– Попросите его! – отнесся князь к Федору Иванычу.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке