Почему горе-председатель не проявил настойчивости, не сообщил в милицию, сказать не берёмся. Предположим, что он как раз ушёл в запой, а когда вышел, а выходил он достаточно долго, то справедливо рассудил, что начальство может спросить за такую непоспешность в розыске беглецов, положился на волю Всевышнего и изворотливость Григория Трофимовича и оказался прав. Григорий Трофимович с комендатурой всё уладил, Гофманы вместе с телегой остались в его колхозе, посадили картошку и стали рыть себе землянку, а председатель из «Прогресса» – продолжил руководить своим хозяйством.
Часа три сражались Федька и Мария с соломой. Запарились. Федька хотел даже скинуть фуфайку, из которой клочками высовывалась в отверстия желтоватая вата, но Мария отговорила. По сараю сквозь открытые с обоих концов ворота пролетал такой резкий холод, что воспаление лёгких было бы ему обеспечено. Вдруг, в ревущем агрегате что-то заскрежетало, и наступила внезапная тишина, будто все провалились в другой мир. И сказочно необычно в этом мире зазвучали человечьи голоса без машинного аккомпанемента. Комбайнёр бросился осматривать свою молотилку, а Платон Алексеевич дал команду затаривать намолоченную пшеницу в мешки.
А тут и Генка с Петькой Денисовым едут и новые снопы везут. Генка наверху воза сидит, улыбается довольно – взрослое дело делает.
– Э, ребятки! – говорит дед Платон. – Не пойдёт. Сырые снопы, просушить бы надо. Везите на сушилку. А ты, Маруся (Платон Алексеевич звал Марию Марусей) иди-ка растопи сушилку, сделай всё как надо.
А сушилка далеко – на самой окраине села. Отряхнула Мария солому и полову с одежды, выдрала из платка цепкий репейник и пошла, а на выходе сельсоветская секретарша с портфелем:
– Ты Мария Гейне? Знаю, что ты, для порядка спрашиваю. На вот, распишись. Повестка тебе.
Кольнуло Марию в самое сердце. Развернула бумажку: «5 ноября 1942 года в 9 часов явиться в Кочковский райвоенкомат по адресу… в исправной зимней одежде с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и 10-дневным запасом продовольствия».
Давно говорили, давно ждала. Но всё равно неожиданно. Словно по голове колотушкой. Прислонилась к воротам. Подошёл Платон Алексеевич:
– Что ты, дочка?
– Призывают… В трудармию.
– Гм. Да… Ну что ж поделаешь… Страна на военном положении. А это значит – все мы солдаты. Куда поставят, там и стой. Эх… – Платон Алексеевич махнул рукой и отвернулся. – Ты, дочка, не обижайся на меня…
– Что вы! Мне на вас не за что обижаться.
Искренне сказала Мария. На Платона Алексеевича не за что обижаться. Человечный он. Сколько раз приходила прошлой зимой его бабушка Мавра Егоровна. То несколько картошин принесёт, то пару оладышков. А ведь четверо внуков оставил старикам на попечение сын Иван, уходя на войну. Ни один кусок не был у них лишним.
Вспомнила Мария добро дедушки Платона. Не знает, как получилось, обняла Платона Алексеевича и поцеловала благодарно в щёку.
– Ты того, – растрогался он, – домой сходи, пообедай, в себя прийти. Подождёт сушилка…
Домой-то ей так и так было положено – обеденный перерыв в войну никто не отменял. Так хотелось, чтобы отец с матерью были дома. А они и в самом деле дома. А ещё в землянке соседка Катарине-вейс Бахман. Глаза красные заплаканные.
У бабушкиной постели мать кормит бабушку супчиком – мучной затирухой:
– Мария, ты повестку получила? – смотрит тревожно с надеждой на чудо: вдруг эта беда её минула.
– Только что.
– И наша Милька тоже. Вот сейчас только, – говорит Катрине-вейс. – Совсем одни мы останемся с Соломон Кондратьевич, – и старушка заплакала. Высморкалась в платочек, вынутый из-за обшлага рукава.
– Садись, Мария, поешь gebrende Mehlsopp2, – говорит мать.
И вот они уже вдвоём с Катрине-вейс плачут. Беда-то общая, одна на всех.
С Катрине-вейс и Соломоном Кондратьевичем они не только здесь соседи. Они и на Волге жили на одной улице – через дом. Милька не дочь их, а внучка. У них есть и внук Йешка. Он сейчас в трудармии. Призвали его в январе этого года в числе самых первых.
Родители Йешки и Эмилии умерли: отец во время голода в тридцать третьем, а мать ещё раньше при родах.
Череда трагедий в их семье началась в двадцать шестом году.
У Катрине-вейс и Соломона Кондратьевича был единственный сын Фридрих. И работящ был и умён, и всё у него было для хорошей жизни. Но поразил его Бог страстью нелепой и позорной: он был вор. Крал всё, что попадалось на глаза и никак не мог от этого удержаться. Он воровал настолько ловко и так искусно прятал украденное, что бока и прочие части его молодого тела оставались целы, а шевелюра подвергалась прореживанию гораздо реже, чем он того заслуживал. Страсть эта вскоре передалась и его жене, скрепляя их союз сильнее всякой любви.
В то время – ещё до колхозов – нанимались крестьяне к государству во фрахт. Перевозили разные грузы: товары в магазины, зерно на мельницу и т.п. Фридрих это дело очень любил и всегда возвращался в родной дом с добычей – словно в предвоенный год, косясь по сторонам, их кот Мурре с соседским цыплёнком в зубах. В короткое время добыл он мужикам из Паульского славу отъявленных воров и стали все смотреть на них с подозрением: как бы после них чего-нибудь не пропало. Однажды возвращались павловские домой из долгой поездки в Саратов. На постоялом дворе (тогда они назывались уже «домами крестьянина») ночевали с орловскѝми3 мужиками. Наутро собрались в путь, запрягли лошадей, погрузили товар, как вдруг один орловскóй мужик богатырского роста говорит:
– Держите их, братцы! Не пускайте! Шапка пропала! Дорогая шапка – меховая.
Окружили орловскѝе павловских: отдавайте шапку по-хорошему – бить будем. Павловские клянутся, что не видели никакой шапки, но орловскѝх было больше: до исподнего заставили раздеться, обыскали – нет шапки; поклажу с саней сбросили, всю перетряхнули.
– Похоже, правда не брали, может ты как-нибудь того, обронил? – засомневались орловскѝе, мы ведь вчера крепко погуляли.
– Да вы что, мужики! – горячится богатырь, – точно помню, в шапке я вчера вернулся! Они! Больше некому!
Обыскали ещё раз. Снова ничего не нашли, вывели на улицу к подводам: «Давай ещё раз перетрясём! Сами скинете своё барахло или помочь?»
К счастью милиционер прогуливался у «Дома крестьянина», павловские кинулись к нему:
– Товарищ милиционер! Это что же такое?! Не пускают нас ехать!
– Так! В чём дело, товарищи?
– Шапку они у нас украли, – сказали орловскѝе, но тише и неуверенно.
– Они нас уже три раза обыскали, нет у нас шапки, а нам ехать надо! – пожаловались павловские!
– Так! Это что такое! – милиционер строго оглядел орловскѝх. – Вы что себе позволяете!? Какое право вы имеете обыскивать граждан!? Вы свободны, товарищи, – обратился он к павловским, – можете ехать! А до вас я ещё доберусь!
Мужики мчались домой, не замечая ни ярко всходящего зимнего солнышка, ни синего неба, ни крепкого мороза. А впереди всех на долгогривой малорослой лошадке по кличке Брауни скакал, поминутно оглядываясь, Фридрих. Только к обеду, когда показалось вдали родное село, успокоились.
– Признайся, Фридрих, ты спёр шапку? – спросили мужики, когда сдали товар в сельпо.
– Что вы! Конечно нет! – и вид у Фридриха был такой невинный, что мужики только плечами пожали.
А уже дома, в пригоне, Фридрих откинул длинную густую лошажью гриву и вытащил из-под неё привязанную к шее меховую шапку.
И Катрине-вейс, и Соломон Кондратьевич не одобряли сыновье воровство, но и не препятствовали. Даже помогали ему прятать украденное, приговаривая: «Ох, попадёшься! Кончай, пока не поздно! И нам горе принесёшь! Чтобы это было в последний раз»! А что они могли ещё сказать? Не доносить же на родного сына!
Но вдруг заметил Фридрих, что отец стал с возрастом хвастлив и болтлив. Как-то услышал, как он приглашал соседа: «Приходи ко мне. Чаю с сахаром попьём». – «Что ты, сахар нынче дорог». – «Будто я за него плачу!» – ответил с надменной хвастливостью Соломон Кондратьевич.
– Не обязательно отцу знать, что я привожу, – сказал после этого Фридрих жене, и решили они не посвящать больше родителей в свои дела.
И вот по первопутку везли фрахтовщики на трёх санях товар в сельпо. Фридрих ехал последним, и путь их лежал по улице мимо его дома. Едва сани поравнялись с ним, как он с быстротой молнии выставил из саней на снег ящик, в которой прятались десять банок с повидлом. В тот же миг открылась калитка, из которой высунулись длинные руки, и ящик мгновенно исчез за ней. Никто ничего не успел заметить. Приёмщику также удалось заплести мозги, ящиков он насчитал ровно столько, сколько значилось в бумагах.
Но уже через час явились к Бахманам три милиционера и сказали, что должны провести обыск, потому что исчез ящик с повидлом.
На Соломона Кондратьевича нашло странное возбуждение:
– Пожалуйста, пожалуйста, товарищи милиционеры. Ищите, мы всё понимаем – это ваша работа. Как говорится, служба есть служба. Вот на кухне посмотрите. За печку загляните. В спальне будете смотреть? Посмотрите, посмотрите… Ах, нет ничего!? Какая жалость! Пройдёмте тогда в чулан. Осторожно только, не испачкайтесь! Здесь очень пыльно, а шинельки-то на вас новые. Вы уж извините нас: не знали, что дорогие гости придут, не прибрались. Позвольте, я вам здесь вот с шапки паутинку сниму. Вот в погребок теперь пожалуйте. Там много чего можно спрятать. Осторожно только, скользко тут! Не убейтесь! Натоптали вы маленько, снежку нанесли, насвинячили! Ничего, ничего, не беспокойтесь, мы подотрём за вами. Люк-то подними, Фридрих! Осторожно! Спускайтесь по лесенке, не оступитесь! Ищите как следует… Да вам может посветить? Ну-ка, Фридрих, засвети товарищам милиционерам летучую мышь. Как? Видно сейчас?
Около получаса шуровали под полом два милиционера, в то время как старший расспрашивал Фридриха: где ехали, когда ехали; не было ли чего подозрительно. Наконец, две милицейские головы показались над люком:
– Нету ничего! Жарко! Тесно, и в шинелях не повернуться.
– Ну нету, так нету. Пойдём, – сказал старший.
– Как, уже уходите? Так скоро! – не унимался Соломон Кондратьевич! – Такие приятные люди! Скоро ли опять увидимся. Может на дворе поищете. У нас ведь и зимний погреб есть. И там поищите.
Физиономии Фридриха и его жены вытянулись и позеленели. И это не осталось незамеченным.
– А, понимаю, понимаю. Времени нету! Ну тогда ладно, некогда так некогда. Приходите ещё, гости дорогие! В следующий раз осчастливьте. Будем очень, очень рады!
– Да нет, – сказал старший, – зачем же в следующий раз! Мы сейчас посмотрим. Где там у вас зимний погреб? Пройдёмте, гражданин, – обратился он к Фридриху.
Фридрих сгорбился, еле попал в рукава полушубка, и разъезжаясь валенками с галошами по мокрому полу, как новорожденный телёнок, вышел впереди милиционеров из дома. За ним, обжигая тестя ненавидящим взглядом, выбежала и Фридрихова жена.
– А? Что? – пролепетал Соломон Кондратьевич, и тон его мгновенно поменялся с весело-издевательского на самый жалобный, какой себе только можно вообразить.
Едва закрылась дверь, как Катарине-вейс кинулась к мужу, и стала бессильно бить маленькими кулачками в его грудь:
– Что ты надела-а-ал, старый дурак!
Вернулся Фридрих с милиционерами, поцеловал детей, жену, мать, на отца даже не взглянул и ушёл из дома на шесть лет.
Много чего случилось за эти годы – и только плохого. Весной умерла в родах жена Фридриха вместе с ребёнком, еле выкарабкались из кори Йешка с Эмилией. Совсем захирело хозяйство на плечах Соломона Кондратьевича. Сдохла длинногривая лошадь-воровка Брауни, сломала ногу корова – пришлось прирезать. В тридцать втором вступили в колхоз. А в колхозе тоже есть нечего. К концу года и Фридрих вернулся. Не работник, не добытчик – лишний рот за пустой семейный стол. Уходил молодой дерзкий мужик, вернулась его бледная тень.
Отца он так и не простил, но больше винил себя. Глядел на опухших от голода детей и родителей, и не ел – не мог отобрать у них кусок. Дожили до весны. Под пасху ушёл Фридрих в степь за сусликами. День был солнечный, тёплый. Но удачи ему не было. Прилёг отдохнуть. Солнышко в последний раз пригрело его, он и заснул, разомлев. А проснуться – сил не хватило…
Всю ночь ждали его в доме Бахманов: выла мать, чуя неотвратимую беду, тряслись плечи у непрощённого отца. Утром поехал он с соседом (отцом Марии) на поиски, и в телеге привёз домой мёртвого сына.
Как ему ни хотелось, не мог Соломон Кондратьевич после этого умереть. Двоих внуков надо было им с женой поднимать. Боялись, что жизни не хватит. Но нет, успели. Выросли и Йешка, и Эмилия. Ну, слава Богу, есть кому похоронить! И вот – на тебе – война! Потом незнакомая, страшной казавшаяся, Сибирь. Ни кола, ни двора. Даже коровы им не дали, как Марииной семье, потому что дома не сдали. Потом забрали в трудармию внука, а сегодня и за внучкой пришли… Плакала Катрине-вейс, плакала Мария, плакала её мать, тяжко вздыхал отец. И никому не хотелось есть. Но плачь не плачь, а на работу надо – хлеб сушить.
О проекте
О подписке
Другие проекты