Читать книгу «Приключения сомнамбулы. Том 2» онлайн полностью📖 — Александра Товбина — MyBook.
image

Часть седьмая
Крылья и лабиринт

спросонья

Голова трещала, но давно пора было садиться за стол и сочинять для Филозова дурацкую справку.

первый звонок

– Где пропадал вчера? Допоздна звонили, переволновались, и папа плохо себя почувствовал, давление подскочило. Неотложку даже вызвали ночью – уснул только после укола. Ты сам-то не заболел? Слава богу, я так боялась… ветрище, ужасные сквозняки. Да, чуть не забыла, фотографии, которые ты брал, надеюсь, в сохранности? Учти, это наша память, у нас больше ничего не осталось…

на связи Фулуев

– Илья Сергеевич, дорогой, в самостийное подполье ушли? – на связи не держите. А Филозов телефон оборвал, вас разыскивает остервенело! Страна на предъюбилейной вахте, а вы в постели?! Вставайте, товарищ, вас тоже ждут великие дела! И готовьтесь, готовьтесь морально к бане с холодным душем, шефа утренней головной болью не разжалобить, скажет, вечером надо было норму блюсти. Предупреждаю по-дружески, Филозов на объезд отменённых комиссией башенных пятен катит на всех парах, одно такое неказисто-невезучее пятнышко, если что-то не путаю, на генплане аккуратненьким квадратиком помечено, как на зло, под вашим окошком, – вкрадчиво угрожал Фулуев, – мужайтесь, готовьтесь удар держать; когда наскипидаренный шеф нагрянет, может статься, стопарём с угощеньем его умаслите? Иначе – страшен будет служебный гнев.

Мне бы кто стопарёк налил, – повесив трубку, усмехнулся Соснин.

ротозей за работой

Разложил бумаги, предался – думал, не на долго – созидательной созерцательности, о, сидеть так перед старинным бюро-конторкой мог он и час, и два, повинуясь желаньям глаз: туда ли, сюда посматривал, сочетания и наложения цветов, линий в нехитром убранстве комнаты, пейзаже за окном толкали к чему-то, что по причудам мысли из увиденного было готово вытечь, мысль своевольно перекидывалась к давнему какому-нибудь событию, как выяснялось, терпеливо таившемуся в блеске стекла или складках шторы, но теперь-то, именно теперь, донимающему ни с того, ни с сего.

Ох, пора браться за дело!

Однако не мог отвести глаз от облака, громоздившегося за чутким тюлем, и – дело побоку. Зато никакой пустяк не ускользал от жадного зрительского внимания – пожирались все летучие картинки и случайные их обрывки, из них, если б их с умом склеить, сложилась бы захватывающая история его внутренней жизни.

ход вещей

Потянул дверцу шкафчика.

На полке – рулончик жалких студенческих литографий, в трёх вариантах – полоска песка, синее море, белый пароход; и ветхая картонка с крымскими ракушками, ещё какой-то бог весть зачем хранимый столько лет хлам.

Теперь – выдвижные ящички.

Так-так, в левом ящичке – шкатулка, сплошь оклеенная оранжеватыми ракушками-веерками, камушками, песчинками; сувенирными шкатулками торговали в курзале, упросил деда купить.

У задней стенки ящичка – полевой бинокль в футляре из коричневой толстой кожи, с наплечным ремешком, застёжкою с двумя железными кнопками.

А-а, вот он, сбоку, пухлый конверт.

Угол террасы с гипсовой вазой, меж затылками гостей яйцевидная лысина деда и – звуковой галлюцинацией – эхо его ласковых понуканий. И – утро, гости с хозяевами виллы у моря; многолюдный, как в сновидческих щедротах, телесный паралич пляжа.

Обтянутые купальниками, упитанно-упругие мама-Рита, Нюся, Марина, Шурочка почти полвека уже лежат, не старясь, рядком – зарылись локотками в песок, манерно подпирая вывернутыми ладошками смешливые, с ямочками на щёчках, одинаково коротко, по ушки, – под Нату Вачнадзе – остриженные головки, а сбоку, смазавшись, простёрлась чья-то чёрная длань с надкушенным абрикосом. В сторонке, особняком, – отец, молодцевато отжавшийся на руках. Узколицый, с лошадиными зубами, поределой, но ещё взлохмаченной шевелюрой. Его загипнотизировал глазок объектива, за плечами – дряблые бабьи ляжки, навес, шеренга тощеньких тополей; мрачным, с жарким контражуром, светилом завис волейбольный мяч.

Доктор Соснин. Хирург божьей милостью, кудесник, спаситель! А с пятьдесят третьего не у дел: вместо ежедневных священнодействий в операционной – рутина туберкулёзного диспансера на Обводном канале, мышиная общественная возня, от которой спасался в кабинетике с заваленным историями болезней конторским столом, колченогим топчаном под застиранной до дыр простынёй. Однако в юности судьба готовилась с отцом обойтись покруче – из смертельно сжимавшихся тисков потихоньку, не геройствуя, выскользнул; заканчивал юридический факультет, выпуск забирали служить в ЧК, и он накануне диплома бросил университет, поступил в медицинский… божьей милостью?

Запечатлён безвестным шутником, сфотографировавшим фотографа, и творец бессмертной пляжной серии в момент производственного экстаза, за ловлей кадра. Бугристо-лысый череп в обойме лёгких волос, навечно расхохотавшийся клыкастый рот – Сеня Ровнер издевательски целит своей вездесущей «лейкой» в Соркина с Душским; те в водевильных юбках из полотенец, в потешно-шатких позах – Григорий Аронович с трагедийно запрокинутым носатым профилем балансирует на одной ноге, Леонид Исаевич, самоя грация, криво согнувшись и теряя равновесие, беспомощно тянется обнять постоянного, не разлей вода, оппонента. Не оставляя, похоже, дискуссии об этимологии патологий, учёные мужи меняют исподнее после купания; а на победителе времени, спасителе соблазнов, забав плотского пляжного ералаша, тощем, кожа и кости, Сене – необъятные, обвисло-длинные, ниже колен, трусы.

Уставился в тёмное красное дерево, битком набитое всяческой дребеденью; рассыхающийся футляр для требухи времени.

Посмотрел в отцовский бинокль. Мазня вместо знакомых предметов.

Зачем-то выдвинул крайний правый ящичек, достал готовальню. Легко надавил замок – плавно поднялась крышка. Пепельные проплешинки на чёрном, с фигурными вмятинами, бархате. Сточенные рейсфедеры. Опустелое ложе балеринки. А вторая балеринка осталась – без стяжного винта, с несгибающимся коленцем. Обмылочек китайской туши. На фарфоровой, с круглым углубленьицем в центре, плошке еле заметная, тоньше волоска, трещинка.

Открыл балконную дверь, вновь вооружился оптикой, покрутив колёсико, навёл на резкость дома, деревья. Благодать.

Но – вернулся к бюро.

Подаренный когда-то, на заре туманной, Нешердяевым, изданный в 1913 году Вёльфлин в надорванной мягкой тёмно-серой обложке; давненько, пожалуй, с ночи обрушения злополучной башни, не перелистывал. «Тоска души, жаждущей раствориться в бесконечном, не может довольствоваться законченными формами, чем-либо простым и доступным обозрению. Неограниченные пространства, непостижимое волшебство света – вот идеалы нового искусства»; эка – эпоха ренессанса меркла, барокко опаляло страстью к неограниченному, непостижимому! И эпохи сменялись, художественные страсти угасали, вновь разгорались. И опять, оказывалось, не приставало довольствоваться законченными формами, опять влекло в неизвестность… – нужны новые формы. Кому нужны? Зачем? О чём всё-таки вчера проспорили заполночь? Голова трещала. Кофе всё, что было дома, допил, надо бы покрепче заварить чай. Под шкафчиками – десяток коричневых томов манновских сочинений, машинально вытащил наугад один, открыл. Ну да! «Что такое время? Бесплотное и всемогущее – оно тайна, непременное условие мира явлений, движение, неразрывно связанное…». И чуть дальше – «теперь» отлично от «прежде», «здесь» от «там», ибо их разделяет движение, но ведь «прежде» постоянно повторяется в «теперь», «там» – в «здесь»… где-то посередине тома, вспомнил, замечательный, ошарашивающий своей прямотой вопрос – «можно ли рассказать время, какое оно есть, само время, время в себе»? Довеском к десятитомному бастиону идей и образов – стопка потрёпанных книжиц. Всё, что осталось от дяди.

Нет, не всё! А само это бюро? И очаровательная нелепость в неряшливой пустоватой комнате, дарёная, достойная дворца-музея, шпалера – краплачно-рыжие кроны вековых клёнов над белокаменным, с башенкой, домом, сбегающая с пригорка девочка в розовом. У Нелли хищно полыхнули глаза, замерла в стойке опытнейшей оценщицы.

Опять постоял у балконной двери: теплынь. Нелли приходила таким же внезапно-тёплым, только ещё без листвы, летучего пуха, солнечным днём; ветер раздувал волосы, как перья у собиравшейся взлететь птицы.

Она, наверное, уже в Италии.

Филозов рядом

Гардина колыхалась, сквозило.

В заоконную сине-зелёную благодать, величаво потряхиваясь на асфальтовых колдобинах, вкатила сияющая небом чёрная «Волга», распахнулась дверца с припухлой красной изнанкой. Филозова обступили прорабы, помощники с блок-нотиками; запрыгали, забегая вперёд, приседая, фотокорреспонденты. Он размашисто жестикулировал, властно вышагивая по раскисшей глинистой размазне, которая помечала отменённую башню – повелевал благоустроить, разбить цветники, фонтаны.

Только б не заходил!

Но Влади садился в машину; хлопнула дверца.

Пронесло!

иное в слепой печати

Дед на террасе, в кресле, смотрит с виноватым испугом. Другие – молоды, беззаботны; потом и они старели, на лицах год за годом проступало пережитое; тревоги, болезни и смерти близких сгущали, углубляли морщины, наполняли глаза испугом. Сложил фото, задвинул ящичек с бесценным конвертом. Реечная шторка бюро сползла по дуге, точнёхонько вошла в паз.

Написать бы поскорее идиотскую справку! Красота… всего-то-навсего надо написать для отчёта расследовательской комиссии справку о красоте, необходимой и достаточной, в понимании Влади, добавке к архитектуре. Издевательское поручение, слов нет. Но давно пора отвязаться… после чая треск в голове сменила тупая боль. Полез за авторучкой, растерянно вытащил из кармана смятую машинопись – вчерашнее волшебное подношение от Люси Левиной, ну да, последняя копия; разгладил листки папиросной, со слепой печатью в столбик, бумаги.

Пленное красное дерево… квартиры в Риме – сколько «р» насчитал в строке Шанский?

 
…………………………………………………………
В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где, то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
…………………………Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного…………………………………
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном…
 

из глубины еле различаемых строк всплывало иное. Глаза потянулись вверх, снова:

 
И, как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит…
 

Шелест лавра отвлекал, сбивал смысловую ритмику, о-о-о – преображались вереницы литер, стоящих в очередях за смыслом; книга, раскрытая сразу на всех страницах… Вот оно! Это – город, его тотальная событийность. Город – суть бессюжетный текст, точнее, текст, творимый толпами бродячих сюжетов-судеб, обживающих камни, симбиоз пространства и слова; бесконечная перечислительная элегия предметов, лиц, состояний, удел которых – забвение.

Услышал, наконец, трель дверного звонка. Только Владилена не хватало сейчас, неужели вернулся?

Нет, плотного сложения почтальонша.

Ценная бандероль с внушительной сургучной брошью.

Что это?

разумеется, рукописи

Обратный адрес смутил: Тбилиси, улица Плеханова… А-а-а! – дёрнул за измочаленный шпагат, сургуч раскрошился.

В толстенный том научного отчёта «Об испытаниях антисейсмических конструкций полносборных домов, характере обрушений, статистическом анализе динамики роста бракованных, требующих усиления панелей» было вложено короткое письмецо. В дополнение к обещанным материалам лабораторных испытаний, – сообщал Адренасян, – посылаю Вам… Вот так номер! – Разбирая архив отца, я наткнулся на фото Ильи Марковича Вайсверка, его давнишнего петербургского друга, сокурсника по Институту Гражданских Инженеров. Очевидное сходство с Вами, впечатления от нашей с Вами недавней встречи, убеждали, что Вы и есть тот племянник и тёзка Вайсверка, о котором он сам, называя Ваше имя, фамилию, незадолго до кончины писал отцу с просьбой переслать… Последний раз отец и Вайсверк виделись в Москве после более чем двадцатилетней вынужденной разлуки, когда Илья Маркович вернулся из ссылки.

Буквы поплыли. Ещё одно совпадение?

Адренасян продолжал: у отца, перебравшегося в декабре тридцать четвёртого на Кавказ, – возможно, отъезд уберёг его, в отличие от брата, Арсена, от сталинских чисток, конвейер которых запускался именно тогда в Ленинграде, – сохранился итальянский дневник Вайсверка, дополненный позднее разрозненными заметками – он вёл их затем отрывочно, от случая к случаю. Посылаю также копии нескольких его писем отцу, связанных с итальянской тематикой дневника. Надеюсь, Вам будет интересно… и пр. и пр. Прошу прощения за плохое качество копий… И пр. и пр.

врасплох

– Какая хворь свалила богатыря? – орал Влади, – или от возмездия прячешься?! Так и подмывало нагрянуть, чтобы творца разобранным, в неглиже, увидеть и устыдить, однако не в пример тонким натурам, в художественных грёзах почившим, времени у меня в обрез – из машины звоню: на объезде под твоим балконом прорабам-раздолбаям дрозда давал, клумбу с фонтаном велел тебе подарить взамен кособокой башни. Ладно, не виляй, перебрал, так рассолу попей и – вперёд! Окно зашторь наглухо, чтобы не отвлекаться, и – за «Справку» садись, пиши, пиши, безвылазно, не отрывая зад, нет-нет, завтра должна быть готова, чтобы в День Здоровья комиссия могла подвести черту – для тебя завтра крайний срок. Что сложного? Выдели необходимые и достаточные признаки красоты при неукоснительном соблюдении пользы, прочности. Что? Отчёт получил по почте? Браво! Только при чём там антисейсмические испытания? Кто-кто, какого ляда профессор Адренасян? Ну, да-а?! Брависсимо! А кто-то, самый умный, помню, отлынивал, лететь в Тбилиси отказывался, – прищёлкивал языком от удовольствия Влади, – раскусил? Будешь теперь мудрость и деловую интуицию начальства ценить! И узелок на память завязывай – снаряжайся, сухопутный умник, по морям, по волнам. В десять ноль-ноль 2‑го июля, в субботу, да, в рабочую для нас субботу, на Петровском острове, яхт-клуб «Буревестник».

суть по-Фулуеву

– Всё занято и занято, не пробиться! С кем вы, Илья Сергеевич, до беспамятства заболтались, а? Или итальянскую забастовку надумали объявить? Прошу не фрондировать в юбилейный год! И прошу извинить, но до сути я не дошёл. Вы ко Дню Здоровья поправитесь? Ведь последнее, решающее, между прочим, и для вашей судьбы, заседание комиссии близится, удивительно ли, что Владилен Тимофеевич, выходя на бурный финиш, разнервничался? Так вы по бюллетенчику законно укроетесь в амбулаторно-домашнем режиме до 2‑го июля или отпроситесь у руководства? Меня торопят табель сдавать…

 
Солнце садится в сады и виллы… –
 

краем глаза читал Соснин.

дневник Ильи Марковича Вайсверка

Сдул с тёмно-синего клеёнчатого переплёта сургучную пыль.

Тетрадь как тетрадь.

Поля страниц очёркивали бледно-голубые линии; такими разлиновывались школьные, тоненькие – за неделю уроков исписывались – тетрадки для русского языка и литературы в обложках из плотной матовой зеленоватой бумаги.

Это же была тетрадь-долгожительница.

А так – вполне обычная, толстая, пожалуй, потолще тех, что называются «общими». Тесные, со скупыми абзацами, массивы строк, кое-где аккуратненько, так что и буковки было не различить, вымаранных, разбивались датами, пробелами, словно оставленными для заголовочков. Иные заголовочки Соснин, читая, тут же по своему вкусу прикидывал, мысленно вписывал. Тетрадь заполнял знакомый по письмам к Софье Николаевне идеально ровный, будто машинный, почерк.

Рим, 4 февраля 1914 года

Вчера в полдень выехал из Зальцбурга.

Ясное небо, прозрачность, белизна Альп; открыточные скалы с хрустальными водопадиками. К вечеру – моросящий дождь, канитель на Итальянской границе: угрожающие, со вскидыванием ружей, манёвры берсальеров или как там ещё называемых, разодетых, хоть в оперу, молодцов. Затем – беготня вразвалочку толстых станционных чинов в шикарных красно-чёрных фуражках, а с долгожданным третьим звонком из окон и дверей вагонов полетели баулы, повыпрыгивали уже на ходу под крики, лай собак, смуглые люди с детьми, словно раздумал ехать цыганский табор. Оказалось, меня угораздило сесть в поезд, который отправлялся кружным путём.

Поезд с толчками, частыми остановками тащился по приморской ветке от Ливорно на юг, всю ночь я не сомкнул глаз; забрезжило, рассвело, грязно-рыжая, с высолами, земля бежала вдоль железнодорожного полотна, вильнула лента разбитой каменистой дороги с ранней арбой. И вдруг сказочно всплыл меж холмами купол. Он наплывал, вырастая над подёрнутой дымкой буроватою рябью крыш, паровоз пыхтел, замедлял ход, состав замер у замусоренной безлюдной платформы с надписью по гнутой железной табличке, укреплённой поверх ограды: Roma, San-Pjetro. Не в силах дождаться прибытия на главный вокзал, я с поклажей, тяжеленной, колотившей по спине фотокамерой, выскочил из вагона, скользя по тропинке, вившейся в ржавчине прошлогодних колючек, спустился к сонным обветшалым домам и с первыми лучами солнца вошёл в собор.

……………………………………………………………………………………………………………………………..

Впечатления от грандиозного подкупольного пространства срамили самые дерзкие мои ожидания. А снаружи – обманывала камерностью большущая площадь, которую обнимала колоннада Бернини.

унял нетерпение

Не стал перелистывать страницу, зачем-то медленно пересчитал коричневые манновские тома, да, ровно десять.

Потянулся к тонюсенькой, лежавшей сверху книжице; фронтиспис с дарственной блеклой вязью: «милейшему Илье Марковичу Вайсверку, первому из друзей-петербуржцев, встреченных…», ещё с три короба мечтательно-восторженной ахинеи.

Приложением – мечтательно-восторженные стихи.

 
……………………гранитный городъ,
Взнесённый Словом надъ Невой,
Где небосвод давно распоротъ
Адмиралтейскою……………………
Как явь, вплелись въ твои туманы
Виденья двухсотлетних сновъ,
О, самый призрачный и странный
………………………………………………
 

Вытащил из-под стопки книжек, привычно открыл наугад Анциферова.

И будто по заказу открыл: «у Мойки остров, обнесённый высокой красной стеной. Канал разрывает её, а над каналом высится величественная арка, достойная украсить Вечный город…»

Рим, 23 марта 1914 года

Жирная бирюза многоярусных глазниц Колизея.







 



1
...
...
32