Читать книгу «Приключения сомнамбулы. Том 2» онлайн полностью📖 — Александра Товбина — MyBook.
image
 




 




 



 





 




– Так вот кто среди нас раздвоен! – прорычал Бызов и налил водки.

– Да, – радостно приподнял рюмку Шанский, – по матери я еврей, необходимый и достаточный по расовым стандартам исторической родины, а по отцу… Хотя, – захохотал, – документально я теперь чистокровнейший семит-семиотик, сердечное мерси перебдевшей партии и взявшей под козырёк военно-воздушной контрразведке! В незабываемом сорок девятом, – в который раз вдохновенно пересказывал свою бородатую историю, – папашку-белоруса, аса блокадного неба, из-за подозрительного изгиба носа евреем переписали, но я продолжал числиться белорусом, когда мне торжественно, под духовую музыку в первый раз паспорт вручали, зато потом, при обмене паспорта, благо границы для евреев, прошипев «скатертью дорога», открыли, я сам на себя предусмотрительно стукнул, на неувязку с отцовским происхождением указал и меня в израилево колено без сомнительных остатков вогнали, выездным сделали на все четыре стороны, в ОВИРе не смогут пикнуть… вспоминалось прощание с отцом Шанского, умершим от цирроза. Хоронили на Сестрорецком кладбище, рядом, по обе стороны от ямы, лежали первая жена, мать Шанского, и вторая жена, Инна Петровна. В штабе ВВС округа, оказалось, не забыли о боевых заслугах асса-отставника, прислали музыкантский взвод, потом салютовали, вскинув винтовки в небо.

– У моего папашки раскурносый нос был, хотя замели в том же сорок девятом, – Бызов опорожнил рюмку.

– Неужто, Анатолий Львович, из замороженной империи недорослей в жаркую обетованную землю сионских мудрецов стариковский путь держите? – улыбаясь, Головчинер педантично нарезал на маленькие кусочки ломоть пирога, капуста выкрашивалась.

– Не-е-е-т, – пошёл было на попятный Шанский, – с сионскими мудрецами мне не по пути, не судите за богохульство, но в гробе господнем сионистские заманки видал, я существо примитивное, в Париж хочу. Потому и заезжих мадмуазелек прощупывал на предмет фиктивного штампа.

– И ты паришь, когда на проводе Париж, – среагировал Головчинер на изменение маршрута.

– Узок круг революционеров, а и те улизнуть спешат, остаётся рабская масса, которую не сдвинуть, кто эту неподъёмную…

– Мышки не хватает, чтобы вытащить репку!

– Репку или бегемота тащить? Определяйтесь.

Милка прижала ладонями к вискам рыжие патлы, молчала, как если бы загодя, ещё не проводив Шанского, по нему смертно затосковала, и вдруг вскочила, припадочно закричала, срывая голос. – Толенька, ты… ты уедешь? Это правда? И, упав на стул, зашептала. – Что будет, что будет…

– Как что? Платонический роман превратится в эпистолярный.

Милку била дрожь; беззвучно шевеля губами, качалась из стороны в сторону, потом подпёрла падавшую голову, выставив на стол локоть, тупо посмотрела в пустой бокал.

– Красненького налить? – нежно наклонился Шанский, – выпей, говорят, стронций выводит.

– Такое красненькое, с химическими добавками, стронцию не грозит. Элябрик, помню, рассказывал, что через пробку шприцем консерванты в забродившее вино вводят.

– В его баре и редкие вина создают, в скисшее «Вазисубани» или «Цоликаури» впрыскивают с аптечной точностью дозу дешёвенького портвейна и, пожалуйста, наслаждайтесь благороднейшим «Твиши».

– А-а-а, вот откуда шикарное бунгало в Лидзаве!

– О, Элябрик под развесистой хурмой обожает, обрядившись в бирюзовое кимоно, позавтракать напоказ, да ещё всякий раз с новой старлеткой, он их поочерёдно умыкает после закрытия бара из Дома Творчества и на белом «Порше» с откидным верхом привозит на сладкую экзекуцию.

– Кто этот легендарный Элябрик? – перебил Гоша, – столько слышал…

– Лучше бы один раз увидел! Обаятельнейший прощелыга с шейкером, в очках с тоненькой золотой оправой, кумир богемной шушеры, которая липнет к стойке фешенебельного пицундского бара.

– Там и мрачный вислоусый кофевар был.

– Был, был, только не на Пицунде, в Гагринском парке, в фанерной будке при чебуречной. Высокий, худой: жердь в сванской шапочке на потном лысевшем черепе. Одуревший от чада электропечки, ночами заново прожаривал на сковородах дневные кофейные опивки, назавтра, с утра до ночи, опять, прикарманивая прибыль, варил из них кофе, когда варил, вперялся в висевшую на ржавом гвозде подкову наркотически-расширенными, мутно-коричневыми зрачками, у него словно вырастало множество рук, важно-важно передвигал джезвы в калёном песке, помешивал за миг до вскипания то в одной, то в другой самшитовой палочкой. Кофевару тому за кровавое убийство пожизненный дали срок: на наложницу богатого старца, короля подпольного трикотажа, позарился и из ревности сакраментальным топором аксакала-соперника зарубил.

– Красиво! Кровь обагрила субтропики!

– Жаль, никто не удосужился роман написать.

– Тем паче и героиня на загляденье была, фактурная! Помните Зосю, узкоглазую, длинноволосую, с цыганскими ухватками, чью судьбу топором решали? Помните? Её, едва на мысу вошёл в моду бар «1300», на танцы под охраной стали привозить на историческом, купленном в кремлёвском гараже «ЗИСе», как она плясала, огонь! А в музыкальных паузах скидывала лаковые острые лодочки, по-плебейски ногою ногу почёсывала, в чулках прохаживалась вдоль балюстрады… потом спускалась с террасы, где для неё накрывали столик с видом на закат и подвижные силуэты пальм, в уборную, её сопровождали по винтовой лестнице два охранника-кутаисца в войлочных пиджаках, почтительно у двери уборной топтались, будто бы на страже сокровища.

– Как вспыльчивого кофевара-ревнивца звали?

– Имя позабыл, окликали – Бичико, мальчик.

– Что о нём слышно было после суда?

– Повесился в камере… топором отмахал, примчался к Зосе с предложениями руки и сердца, умолял бежать с ним на крайний Север, заманивал большущей спортивной сумкой, туго набитой накопленными на махинациях с кофе купюрами, но был со смехом отвергнут…тут и милиция подоспела.

– Все годы, пока Зося ублажала под бдительной охраной престарелого трикотажника, у неё, говорят, был молодой любовник.

– Бронзовый бог! Косая сажень, чеканный профиль, амулет из акульего зуба, болтающийся на курчавой груди. Зарубив старца, Бичико этому везучему богу-Арчилу на блюдечке не одну сексапильнейшую Зосю поднёс, но и завещанный ей ненавистным богатеем белый дворец в глубине мандаринового сада.

– Ты-то как во все подробности въехал?

– Я Митьку Савича провожал из Гагры в Тбилиси. Начали с купат в «Аргизи», потом в жоэкуарской пацке до митькиного поезда выпивали с обделённым наследственными богатствами сынком убитого, случайно к нам подсел, – отчитывался Соснин, – не унывал, налегал на чачу, вот и развязался язык – смаковал выразительные детали: окровавленное топорище на персидском ковре, брызги крови на мраморной колонне и прочее, прочее, а в соседней избушке, за бамбуковой шторкой, в пряном сумраке, под полкой, на которой празднично посверкивали медные этнографические кувшины, певучие гости гуляли на годовщине свадьбы, Арчил и Зося во главе стола восседали. Хороший выдался вечер. Веяло осенней свежестью, в ущелье стекал со снежных гор ветерок – стекал, срывал с пятнистых платанов, шумевших над декоративной ресторанной деревенькой, пожелтевшие листья, с шорохом сметал в бетонное русло пересохшей реки… каким громким пышным тостом провожал гостей за шторкой Арчил, поднимая рог…

– О-о-о, огненный романный сюжет зазря пропадает!

– Шекспировские страсти-мордасти меркнут!

– Да, трагедия стала гвоздём сезона!

– В субтропиках ежесезонно кипят убойные страсти, недаром в «Гагрипш» знойные блондинки с российских просторов для острых ощущений съезжаются. Из номеров после ужина несутся душераздирающие вопли любви, зачиная многоголосый многоактный концерт… но экстазы обманчивы, как всякий пролог; бывает, обидчивые гордые горцы под занавес ночи причинно ли, беспричинно слепнут в любовной ярости, пускают в ход короткие кривые ножи, такими баранов режут.

– Вот где настоящие мужчины! – в один голосок воскликнули Таточка с Людочкой и рассмеялись.

– Я однажды нарядилась в старорежимную бабушкину блузку с брюссельским кружевом, чтобы Митькин день рождения справлять, хотела за тобой зайти, помнишь? – заговорила негромко Милка, неуверенно повернулась к Людочке, – впереди меня шёл по коридору официант, сгибался под тяжестью громадного подноса с заказанной едой, выпивкой, он толкнул коленом дверь номера и как ошпаренный… томатный соус с подноса аккуратненько мне на блузку… а отстирать тот соус…

– Сацибели! Горького перца больше, чем помидоров.

– Невинная загадка для дебилов! Что увидел официант в номере «Гагрипша», открыв дверь без стука?

– Подлить ещё красненького?

– Какой стронций? – у Милки внезапно задрожал голос, – я тоже в Париже не была, тоже хочу на мир посмотреть хоть в щёлочку. Так и умру, ничего не повидав? Ни Франции, ни Италии…

– Ни Англии, ни Германии, ни Испании… – продолжил ряд Бызов.

– И ни Гавайских островов, ни Канарских, – вздохнул Художник.

– Но я хочу, хочу…

– Валяй! – смеялся Бызов, – русские красавицы – наше тайное биологическое оружие.

– И – неистощимые энергетические резервуары для художественных вампиров! Пикассо, Матисс, Леже, благодаря экологически-чистой кровушке, выпитой из русских подружек, сколько прожили…

– Дали и сейчас живёт припеваючи.

Милка полными слёз глазами смотрела на Шанского.

– Смирись и жди Пенелопой. У тебя не тот состав крови, чтобы по заграницам законно шастать, мне по расовым стандартам исторической родины и ОВИРа можно, тебе нельзя, – важно отвечал он.

– Ты… Толенька, ты вернёшься?

– Если бы знать…

– Ну-ну, не разводи нюни, чем я-то Толеньки хуже? Издавна и по гроб преданный тебе учёный-ариец, навеки невыездной, с тобой остаётся, – положил лапу на её дёргавшееся плечо Бызов.

– Толенька, ты нас бросишь в этом… этом, – срывался голос, потекла тушь с ресниц, – этом бинарном свинарнике?

Повисла напряжённая тишина.

– С крупным рогатым поголовьем впридачу! – попытался растормошить Милку Бызов, но безуспешно.

– Как хорошо нам было вместе у моря, помните? Помните холерный год? – пустые, чистые пляжи… помните заплывы до гор?

– До гор? – удивился Гоша.

– Ну да, до гор, заплывали подальше в море, чтобы увидеть над рощей заснеженные вершины. А в позапрошлом сезоне, помните, в Мюссере за третьим ущельем пикник затеяли. Забыл, Толенька? Ты хворост для костра собирал, и Ильюшка… – Милка тронула Соснина помутневшим взором, потёрла мокрым платком глаза, – помнишь, обаятельный тбилисский князь сюрпризами баловал? – сперва мальчишка из Агарак молочного жареного поросёнка притащил, потом, когда солнце садилось, туман вспенивался над далёкой рощей… сил не оставалось обратно брести по скалам, вдруг глиссер приплыл за нами… и мы летели над розовым морем…

– И снег зарозовел на горах, – вспомнила Таточка.

– Сезон был особенный, – согласилась Людочка, – ни одного дождя.

– В прошлом году выдался тоже сухой октябрь.

– Да, месяц свободы.

– А помните Вахтанга, ну-у, наш консул из Бельгии, помните, высоченный красавец, интеллигентный? Недавно на Невском встретила…

– Романтическое начало! Обещан венец и выезд в круглогодично свободный мир?

– Нет, меня и узнал не сразу, спешил. А тогда он с тобой заявился, Толенька, мы в «Руне» обедали, помнишь? Подсел и советует: ткемали к дичи, форель лучше с гранатовым… А твой институтский профессор, ну как его, спортивный, на водных лыжах носился, в теннис молодых побеждал? – повернулась к Соснину, – да, Виталий Валентинович, с Вахтангом лучшие рестораны Парижа и Брюсселя обсуждать принялись… такие гурманы… я тоже в Париж хочу…

– Заладила! Пушкин не был в Париже и ничего!

– Толенька, из нашего-то сюр-абсурда – в скучненькое благополучие? Не затоскуешь?

– Препаршивая потребительская цивилизация, спору нет, – сокрушался, громко вздыхая, Шанский, – но куда ни кинь, всюду клин.

– Во всём евреи виноваты! – загоготал Бызов, – не нынешние, как вы подумали, а древние иудеи, основоположники. Кто их просил соблазнять огромный дикий мир своими местечковыми абстракциями? – единобожием, деньгами, буквенным алфавитом…

– Толенька, ты там прославишься, нас позабудешь. Мы тут будем тихо стареть, болеть, отстаивать панихиды. Толенька, – подняла заплаканное лицо, – тебе не страшно будет умирать на чужбине?

– Ты сказала, что я прославлюсь! Смерть в лучах юпитеров не страшна.

– Погоди, при чём здесь Вахтанг? – запуталась Таточка.

– При чём? Сама не знаю… Зато Дима, бывший капитан, ну тот, которого с океанского лайнера на прогулочный катер за пьянку списали, чтобы в Мюссеру на дачу Сталина возить экскурсантов, с цветами и шампанским вдруг ко мне завалился, – Милка приходила в себя, воспоминания о приморском рае высушивали глаза, – какой капитан? Забыли? На Лидзавском рыбзаводе доставал копчёную рыбу, барабульку, пай в наши пиры вносил. А Баграт-хачапурщик жарил, жарил только для нас, плевал на очередь. На Димкином переполненном катере, помню, призывные склянки бьют, пора отваливать, а капитан с нами пьёт, хохочет…

– Прохвост-Баграт сковородки смазывает машинным маслом!

– И сыр ворует!

– Всё равно вкусно! Мы пируем, немцы-гедеэровцы маются тихонечко в очереди, думают – зажрались русские свиньи…

– Ну вот, в свинарник вернулись!

– Эмилия Святославовна, развейте недоумение, – звякнул ножом по тарелке Головчинер, – как удаётся вам из свинарника прямёхонько в райские кущи сигать, потом – обратно в свинарник? Чем так абхазские субтропики дороги? Отдыхал в Гагринском санатории на горке, над железнодорожным Павильоном, да, в бывшей резиденции Лаврентия Павловича, да, буйная растительность, тёплое море, но в двух шагах от набережной – отчаянная антисанитария.

– Пальмы, вай-вай, – качнул головой Художник.

– Не пальмами же едиными… допустим, допустим, вымечтали себе Аркадию, да ещё, низкий поклон, с точными географическими координатами, – выстраивал умозаключение Головчинер, – но экзотичную флору, море Анатолий Львович, если выпустят, в Париж с собою не увезёт. Что помешает в очередном отпуске вновь сполна насладиться? И почему тамошними трапезами бредите, хотя признаёте, что кофе с вином и те поддельные? На моей памяти очень средненькое санаторское питание, в обжорках, которые начитанные курортники величают духанами, немилосердная грязь.

– И сдачи не дождаться, ни в ларьке, ни в ресторане.

– У меня после такого, с позволения сказать, духана язва взыграла, – скорчил болевую гримасу Гоша, – харчи переперчили, скисшие помидоры духанщик в навечно испачканном фартуке зачем-то поливал уксусом.

– Чтобы запах гнили забить.

– Мы там вместе были, вместе, понимаете? – вскричала Милка, снова сжимая виски ладонями, – и больше никогда вместе не будем. Никогда! Она разревелась.

Соснин смотрел на неё, перебирая картинки, выложенные памятью; Гагринская набережная, шалая богиня в коротеньком, синем, в белую полосочку, платьице, загорелая, огненновласая…

– В обозримом будущем вы, Милочка, надеюсь, другие берега предпочтёте, греческие или испанские, турецкие, – разминал новую сигарету московский теоретик, – там и пальмы не жиже, и средиземноморская кухня сродни грузинской, и с Анатолием можно благополучно встретиться.

– Я появлюсь в шортах, панаме, с правой газетой «Фигаро» в левой руке, я противно располнею, но по живым глазам ты сразу меня узнаешь, – подхватил Шанский.

– От чего располнеешь-то?

– Устрицы заглатывать буду каждый день.

– От устриц разве толстеют?

– Буду много заглатывать, чтобы за вас налопаться.

– Чем станешь запивать?

– «Шабли» хотя бы…

– Какая Греция, устрицы? Не издевайтесь, – у Милки опять брызнули слёзы.

Головчинер осторожно положил на тарелку нож, с искренним интересом засверлил глазками разрыдавшуюся; учёный постигал сложнейший феномен. – Что, что именно вызывает у вас, Эмилия Святославовна, столь сильные чувства?

– Если чувства слабые – это не чувства. Помните? – сквозь слёзы, – Дима возвращался из Мюссеры, катер вынырнул из сумерек, музыка – ближе, громче… огни на палубе… И нежно руки Соснина коснулась тёплой гладкой ладонью, и током дёрнуло, когда расплескались жёлтыми кляксами огни, забелел в чернильных сумерках катер; музыка, пение накатывали волнами, и нос катера шуршаще врезался в гальку, и капитан-Дима вопреки морскому кодексу чести, да и должностной инструкции тоже, первым спрыгивал, не дожидаясь трапа, на берег и бежал, бежал к светящемуся под бетонным навесом кафе, к выгородочке из плюща, где гудели развесёлые дикари, и Милка задыхалась от смеха, что-то азартно Диме кричала, и наливала коньяк, распаренный же Баграт, выглянув в оконце раздачи, соображал – пора, не пора… и с торжественностью живописца, прилюдно наносившего на холст последний мазок, поливал горячую румяную хачапурину растопленным маслом, Митька Савич подхватывал тарелку, подносил тёзке-судоводителю…

– Зачем Митька в Тбилиси ездил?

– Чтобы найденную тамошними библиофилами «Георгику» проштудировать. Статейку о смерти в Питиунте, имперской провинции, Иоанна Златоуста кропал.

– Митька подноготную византийских свар знал, там такое вероломство царило, заслушаешься. Златоуста травили, изгоняли, он, больной, замёрзший, добирался в ссылку через заснеженное армянское нагорье, преследуемый разбойниками!

– Гонителей, Митька рассказывал, всех-всех Бог покарал: одного извела водянка, другой упал с взбрыкнувшей лошади и разбился.

– У третьего гнилая рана образовалась, поганца заживо съели черви.

– А как умирал Златоуст?

– Его мучительно-долго везли из Армении в телеге по тряской горной дороге. Спустились в жаркие миазмы колхидских болот, он был уже очень плох, когда въезжали в крепостные ворота Питиунта, ему поднесли глиняную миску с кислым молоком буйволицы, он, ослеплённый морем…

– Бедненький, жаль его! Какая, наверное, красотища тогда была там! Впервые, до корпусов, у одинокой заколоченной шашлычной вылезла из попутного драндулета, боялась, окочурюсь от счастья – море штормило, меж стволов ярко-ярко синей краской хлестало, и высокие сосны гудели, раскачивались, под ногами – хвоя, мягкая, рыжая-рыжая, торчки белых камней, как древние черепа, и ни души… – возвращалась под власть напористого восторга, залеплявшего глаза, уши, – смотрела и не видела, слушала и не слышала, боялась, разорвёт изнутри.

– Мацони захотелось! С жёлтенькой жирной корочкой.

– Ага! Я обычно завтракала на рынке – банка мацони, помидор, горячий лаваш.

– Лаваш, жалко, непропечённый. Или горелый.

 










 


 





 


 





 




 





 















 


 












 






























 









1
...
...
32