Когда он наконец добрался до вершителей мировых судеб, Костров стоял на колеснице, распростертый внутри смонтированной из труб рамы, как бы стремящийся обнять этот крошечный мирок, и громко хохотал. Толедо возился с бежево-серым прибором на треноге, провода от которого тянулись к раме с привязанным Сергеем Мироновичем. Инге плакала, зажимая рукою кровоточащее плечо. Завидев Валерия, Толедо молча бросил ему медицинский пакет. Черемша принялся перевязывать девушку, чья нежная кожа чуть повыше верхней головки левого бицепса была глубоко расцарапана – по-видимому, срикошетившей пулей или камушком.
Раздался оглушительный треск. Костров заорал. В голосе его слышалась невыносимая мука. Валерий непроизвольно оторвал взгляд от бинтуемой раны. Сергей Миронович полыхал ярким белым огнем, колеса боевой повозки, выбрасывая в воздух фонтаны щебня, крутились, Валерию на миг почудилось, что перед нею гарцует огромный крылатый конь вороной масти, крик пылающего Кострова сорвался на почти ультразвуковой визг, и колесница, увлекаемая призрачным скакуном, сорвалась с места, круто забирая в гору – в воздух… Чудовищный громовой раскат сотряс пространство.
– Ну вот и все, – сказал устало Толедо, тщетно пытаясь отыскать взглядом быстро исчезнувшую, растворившуюся в зеленом небе метафизическую упряжку, – наша взяла. П…ц америкашкам!.. Валерий, помоги разобрать оборудование, когда закончишь перевязку.
Черемша затянул концы бинта, подошел к Толедо и ударил его кулаком в висок.
Толедо мычал и извивался. Огромный кляп, изготовленный из вязаного подшлемника, не позволял ему внятно говорить, а жестоко стянутые лентами из располосованной ножом нательной рубахи конечности – полноценно двигаться. Валерий и Инге уже второй час упоенно занимались любовью на потрясающе мягкой овчине, в несколько слоев устилающей львинолапую кровать – символ и алтарь Любви Всемирной. Инге таким образом намеревалась изменить судьбу мироздания, а Валерий… Валерия привлекал сам процесс.
Наконец Толедо изловчился и избавился от кляпа. Отплевавшись и откашлявшись, он прохрипел:
– Кончайте дурака валять! Без триоконтура и инициации один хрен ничего не добьетесь. Развяжите меня. Обещаю не дергаться.
Они, словно послушавшись совета, слаженно кончили. Валерий, отдышавшись и смахнув пот с лица, подошел к Толедо. Однако узлы затянулись так сильно, что развязать их нечего было и думать. Черемша вернулся к ложу, прихватил нефритовый кинжал, который, по словам эрудированной Инге, являлся ритуальным орудием не то ацтеков, не то тольтеков, предназначенным для принесения человеческих жертв, и несколькими небрежными взмахами освободил пленника от пут. Толедо, послюнявив свежие царапины и недобро зыркнув на любовников, взялся за привычное дело – монтаж рамы из трубок. Черемша стерег его с взведенным револьвером наготове, покуривая козью ножку, набитую туркестанским табачком.
Солнце било в лицо. Не спасали и плотно сжатые веки. Рот был забит распирающе-колючим, шершаво-мокрым, омерзительным на вкус, словно несвежая портянка. Собственно, это и оказалась портянка – зимняя, тонкой шинельной ткани, да не одна. Подлец Толедо воспользовался поразившим Валерия сном с наибольшей для себя выгодой. Воротил, так сказать, должок. Конечности, варварски завернутые за спину и онемевшие, не слушались Черемшу. Кроме того, были они крепко связаны – между собой и, вдобавок, верхние с нижними. Валерий замычал, с немалым трудом орудуя преимущественно головой и плечами, перекатился на другой бок и открыл глаза. В них тут же попал песок, поэтому за дальнейшими событиями Валерий наблюдал урывками, сквозь обильные слезы и частое моргание.
– Эй, товарищ пилот, – весело проорал Толедо, заметив, что Черемша очнулся. – Хотел бы ты подержаться за штурвал, который управляет миром? Да? Ну, так обломайся! Потому что рулить я буду! А ты отдыхай!
Инге билась на раме триоконтура, расположенной на сей раз горизонтально, – так бьется птица, попавшая в силок. Толедо с отвратительным слюнявым вожделением лизал и гладил ее обнаженное тело. Затем отлучился на минуту, произвел краткие манипуляции со своим бежевым ящиком на треноге и вернулся. Пока он карабкался на кровать, контур начал искрить голубым и белым. Девушка молчала. Когтистые золотые лапы, держащие ложе, вдруг разъехались, шевельнулись, точно живые, и потянулись к людям. Толедо словно метлой смело. Лапы ухватили края овчин и сомкнулись над телом Инге огромным белоснежным бутоном.
– Запомни, Валерий, – донесся до Черемши звонкий голос, наполненный неземной радостью, – миром – да правит! – ЛЮБОВЬ!
Ложе засверкало ослепительно, запредельно – солнцем, сверхновой звездой, а может – Божественным светом первого дня творения и – пропало…
– Постарайтесь понять, – говорил Толедо, направив на освобожденного Черемшу ствол револьвера, – возвращаться нет никакого резона. По крайней мере, для меня. Как бы ни повернулась ситуация на Большой Земле, каким бы раем или адом ни стал наш мир, я этого не увижу все равно. Для открытия «фрамуги» требуется человеческая жертва. Поскольку управлять самолетом я не умею, принести в жертву вас не представляется возможным. Принести в жертву себя не представляется возможным вдвойне, что более чем очевидно. Я остаюсь. Благо, климат здесь воистину курортный, а жратва, – он проследил взглядом медлительный полет над озером парочки упитанных утиц, – водится в избытке. Возможно, я соберусь вести дневник. Робинзон Толедо… Хотите стать моим Пятницей, Валерий Павлович?
– Нет, не хочу. Для этого, помнится, нужно быть чуточку людоедом. Но я, кажется, нашел себе замену. Обернитесь, товарищ Робинзон.
Из леса выходили люди. Десятки миниатюрных коричневых человечков с заваленными вперед узкими плечами, выпирающими животами и болезненно раздутыми суставами. Их черные волосы были связаны в неряшливые пучки, безбородые лица с правильными, очень крупными чертами напоминали неподвижностью маски. Срамные места выходцев из леса прикрывали скудные изжелта-белые тряпочки. Это были, кажется, одни только мужчины, и в руках они сжимали чертовски хищно выглядящие сабельки с изогнутыми, расширяющимися к концу клинками. Возглавляла дикарское воинство голая старуха, восседающая на крупном снежно-белом тигре. Старуха была седа, почти лыса, изо рта ее торчала, густо дымя, трубка с длинным прямым чубуком, украшенным цветными перьями. Высохшие лохмотья старухиных грудей свисали едва не до хребта тигра, а нечеловеческой длины руки волочились по земле, оставляя за собой заметные бороздки.
Толедо, медленно пятясь к самолету, выдохнул: «Б…дь!», и Черемша вынужден был с ним согласиться. Именно так!
Престарелая блудница выкрикнула длинную нечленораздельную фразу. Увы, Инге, специалиста по вымершим языкам, не было рядом, и смысл фразы остался загадкой для путешественников. Аборигены же определенно его поняли и разом вскинули сабельки над головами, пронзительно завизжав.
Толедо не стал дожидаться дальнейшего развития событий, пал на одно колено, выставил вперед сцепленные руки, в которых блеснул револьвер, и выстрелил. Стрелял он превосходно. Старуха всплеснула многосуставчатыми руками и ткнулась лицом в шкуру тигра.
– Валерий Павлович, – отрывисто бросил Толедо, – поспешите в самолет. Нам пора драпать.
Черемша, оглядываясь, двинулся к «Альбатросу». Подстреленная ведьма вдруг выпрямилась, выхватила изо рта трубку и протянула ее вперед. Валерию показалось, что дымящаяся чашечка вот-вот пронзит ему грудь. Человечки молча бросились в атаку, тигр грозно зарычал – так, что по воде пошла рябь, – а Толедо принялся стрелять с невообразимой скоростью.
Двигатели запустились с пол-оборота. Один за другим грохнули разрывы гранат, а Толедо уже нависал над пилотским креслом и орал: «Взлетайте же, Черемша! Взлетайте!»
– Не удалась робинзонада, – без капли иронии посочувствовал ему Черемша, когда самолет уже оторвался от воды.
– Кисмет, значит, моя такой, – вздохнул Толедо, прищурив по-татарски глазки. – Чему, значит, быть…
Невидящим взглядом Черемша смотрел на приборы. Криков или стонов кромсающего себя Толедо не было слышно – он, по-видимому, накачался морфием под завязку и боли не чувствовал. Черемша поглаживал одной рукою потерянный Инге шерстяной носок, невзначай обнаруженный им под штурманским креслом, и ему казалось, что он гладит нежную рыженькую шерстку на ее лобке. Он вспоминал почему-то только это – ее аккуратный лобок, да ещё, пожалуй, пухлые губы с зажатой в них дымящейся самокруткой. И яркую вспышку, в которой девушка исчезла, устремляясь к «штурвалу, управляющему миром».
Дверь, ведущая в кабину, медленно открылась. Толедо, гнусаво и нечленораздельно завывая, шатаясь, блестя выпученными глазами, голый, окровавленный, с пистолетом в левой руке и омерзительно липким гусиным крылышком в правой, прохромал вперед и уставился в лобовое стекло, опершись на приборную доску.
– Поосторожнее, – прикрикнул на него Валерий, без особой, впрочем, надежды, что тот его услышит.
Толедо рывком обернулся.
– Пойдем, Черемша. Жги пакет и пойдем. Всего два выстрела – в грудь… и в грудь… Я знаю, ты сможешь. Ты сильный мужик! Уважаю тебя, – он бросил Валерию на колени пистолет. – Я бы и сам стрельнулся… да только в распятом виде несподручно, понимаешь. А это тебе на память, – он помахал гусиным крылышком, и выронил его из пальцев. Крылышко мокро шлепнулось на пол. – Дарю!
Пока Валерий привязывал Толедо к треугольному каркасу, тот со счастливой улыбкой пел: «Ухожу! Ухожу! Уходим! Выхожу! Выхожу! Выходим!» Вдруг замолк, улыбка, словно макаронина втянулась в глубь его черного рта, и Толедо сказал:
– Знаешь, Черемша, кем была малышка Ингеборга там, у нас? Ни в жизнь не поверишь. Мужиком! Прикинь, монахом-расстригой! Башковитым таким расстригой, языки разные тот расстрига знал… все о любви толмачил – совсем как она. Он келью покинул, пошел воевать… пардон, добро и Божий свет проповедовать. Тут-то мы его и ангажировали, полиглота нашего. Не отказался в страшное время культа личности погрузиться, нет. Мучеником думал стать. А стал, – вишь как, – бабой! Так что ты у нас сейчас вроде как мужеложец, Черемша. – Толедо хихикнул. – А настоящей-то бабой я был! Вилы, а?! – он даже взвизгнул от удовольствия. – Хочешь, Черемша, меня напоследок трахнуть? Я не про…
Валерий выстрелил.
Параллельным «Альбатросу» курсом с ревом проносились стремительные крылатые машины, похожие на наконечники копий, разворачивались вдалеке и возвращались к небесному тихоходу. Их действия совершенно недвусмысленно указывали на желательность посадки гидросамолета в указанном ими районе. Черемша не возражал.
Посадочная полоса была искусственно подготовлена к приему – засыпана ровным, матово-голубым снегом. А вокруг снеговой дорожки зеленела свежая, чистая июньская трава.
Черемша посадил самолет и, не дожидаясь остановки моторов, направился к выходу. Его уже не удивило исчезновение из рамы трупа, а со стен – кровавых иероглифов. Он приказал себе быть хладнокровным, быть готовым к чему угодно, зная, что мир стараниями экспедиции изменился кардинально, и что с момента вылета на Большой Земле промчались десятилетия…
И все-таки при виде встречающих у него отвисла челюсть.
Здоровенный круглолицый киргиз – яркие толстые губы, румяные тугие щеки, висячие усы и глазки-трещинки – был облачен в черную поповскую рясу, туго перетянутую военной портупеей; на его плечах возлежали белогвардейские золотые погоны с двумя просветами и тремя косыми крестиками. Поп-офицер. В звании, как минимум, полковника. Черная фуражка с высоченной тульей несла золото-эмалевую кокарду: шестикрылый серафим с чрезвычайно строгим лицом, окаймленный стилизованными стрелами молний. Выпяченную борцовскую грудь киргиза осенял крупный православный крест, а пояс оттягивал огромный пистолет из серо-желтой нержавейки в полуоткрытой кобуре.
По бокам полковника возвышались румяные воины-иноки рангом пониже, ростом повыше и со славянскими лицами, а за спиной выстроился почетный караул из рядовой братии саженой вышины: блестящие лаком и сталью карабины с примкнутыми штыками – у ноги. Да ещё поодаль стоял большой черный автомобиль, в котором маячило несколько смутных силуэтов.
Случись Черемше наблюдать такое зрелище в прошлом, он принял бы его за богато костюмированную комедию-буфф. Или за маскарад подозрительной направленности.
Впрочем, сейчас ни маскарадом, ни буффонадой не пахло.
Главный поп расплылся в улыбке и хорошо поставленным голосом нараспев, отчетливо «окая», молвил:
– Не Черемша ли ты Валерий Павлович, возлюбленный сын мой?
Черемша хмуро кивнул.
– Возрадуемся, братие! – взревел безупречным оперным басом поп. – Сокол, летавший к Свету, – воротился!
Грянул туш. Братие возрадовались, чеканно выполнили упражнение с оружием, взяв его «на караул» и снова замерли, устремившись лицами ввысь. Гвардейские иноки шагнули в ногу к Черемше и крепко ухватили его под белы ручки. Главный поп троекратно облобызал ошарашенному Валерию давно не бритые щеки и отступил в сторону.
– Идём, сокол, – сказал один из гвардейцев в ранге, кажется, прапорщика. – Покамест отец-настоятель с экзархатом о твоей судьбе совещаться станет, в пещерах посидишь, покаешься, а дале… А дале – видно будет.
– Келью ему посуше выберите, да накормить-напоить не забудьте, – сказал деловито полковник им вслед. – Ибо герой.
– Истинно так, святой отец, – отрывисто рявкнули гвардейцы, согласованно поворотившись к полковнику.
Черемша, скованный их чугунной хваткой и не успевший своевременно отреагировать на мгновенную перегруппировку свято чтящих устав иноков, проскоблил носками унтов по земле. Главный поп величаво кивнул, мол, идите-идите, Бог с вами, и размашисто их перекрестил.
– Слушайте, братия, – спросил гвардейцев Черемша, когда они вошли в длинную кирпичную казарму и сжимавшие его руки чуть ослабли, – просветите: в какие такие пещеры вы меня волочете?
– Знамо в какие: на губу, – ответил прапорщик. – Ты чай, сокол, грешил в прежней жизни, скоромное ел, когда пост, али кровь людскую лил, так? А раз так, каяться надобно.
– Воистину, – сказал второй инок высоким и пронзительным бабьим голосом.
– Я не умею, – попробовал возразить Черемша.
– Не беда, сокол, научишься. Какие твои годы?..
Дверь медленно-медленно закрывалась – словно иноки ждали от него чего-то и не спешили уходить. Черемша скользнул рассеянным взглядом по узкой, строго заправленной койке, из-под которой выглядывал бок боксерской груши, по буфету, по белому гудящему шкафчику непонятного назначения, фаянсовой раковине с латунным краном, однотумбовому столу, полумягкому стулу, спохватился и крикнул в уменьшающийся просвет:
– Эй, божие люди, чья хоть власть-то в мире нынче?
– Дак, любови! – донеслось из-за двери. – Любови, сокол!..
[– Воистину! – Начальник третьей Индийской, Его Преосвященства патриарха всея Евразии, Северной Африки и Австралии и его Возлюбленной Супруги, экспедиции – отец Никон. В миру – Джаггернаутов И.И.]
О проекте
О подписке