Читать книгу «Юла и якорь. Опыт альтеративной метафизики» онлайн полностью📖 — Александра Секацкого — MyBook.
cover
 





И все же тезис «Мыслить – это значит бросать якорь» остается в силе. Ведь якорь – это ритмический рисунок, ловушка рефлексии – и как же без этого обрести предметность, содержательность, собственно интенциональность? Обратимся к оптикоцентрической метафоре и представим себе чистое созерцание как усмотрение, выходящее за пределы схемы S – R («стимул – реакция») и далее распространяющееся как луч. В идеале луч пронизывает все преграды, проницает сущее, не сдвигая его с места и даже не отклоняясь при этом от курса. Можно ли сказать, что это идеал чистого созерцания? Скорее, это его идеальное условие. Но созерцание интенционально и должно что-то созерцать, а значит, луч должен где-то отразиться от преграды. Полный идеал чистого созерцания состоит в том, чтобы неодолимая преграда оказалась как можно дальше, где-то там, где и нечто, и туманна даль, и мистическая метафизика. Реальность созерцания, однако, устроена иначе. Луч рефлексии отклоняется мощными гравитациями Weltlauf, о которых уже шла речь, либо, уже обессиленный, достигает размытых горизонтов метафизики, в которых уже ничего толком не усмотреть, принося в качестве добычи лишь абстрактное удивление и почтение к расплывчатым пятнам. Здесь-то и выявляется неоценимая роль якоря: бросить якорь – это и значит усмотреть себе предмет в беспредметном созерцании, усмотреть на манер того, как Бог усмотрел себе агнца для всесожжения. Для интересов и экзистенциальных настроек якорь, в сущности, не нужен, ибо они отклоняют рефлексию по определению, привлекая к тому же все хитрости и предусмотрительность, которые могут пригодиться. Обычно мысль и не отклоняется далеко от этих пунктов ее приписки, если не приложить специальных усилий. Но если удалось вырваться на волю волн, положившись на равнодействующую всех больших гравитаций, что вполне позволяет сделать чистая любовь к пониманию, то тогда без бросания якоря любовь останется абсолютно неразделенной. Тем самым выбирается и фиксируется свободная интенциональность мысли: тщательное, вдумчивое и при этом отложенное рассмотрение того, что по какой-то причине тебя заинтересовало. Это «что-то» может встретиться в любой точке проникающей рефлексии: оно может касаться идентификации материального предмета, например горной породы, может относиться к какому-нибудь нюансу психологической реакции, к отдаленному историческому событию, к устройству машины языка или машины желания, ко всякому «Как это?» и «Почему это?» и вообще к любой конфигурации удивления, не имеющей априорной предметной формы. Эта самая форма (чистая интенциональность) как раз и появляется вместе с бросанием якоря и в результате такого бросания. Это могло быть всего лишь обнаруженное странное место, как в «Алисе» Кэрролла, но брошенный якорь позволит тебе сюда вернуться, задать правильный вопрос и получить ответ на вопрос «Что?». Не факт, что ответ окажется верным, но ты обретешь предмет, который ищет любовь к пониманию; если же отключить эту опцию (бросание якоря или его аналог), мышление потеряет свой суверенитет и значительную часть измерений. Такая, например, вещь, как интеллектуальное хобби, всецело определяется усмотрением предмета на ровном месте, однако и проблемное поле науки намывается вокруг первого удачно брошенного якоря.

Мы уже видели, что существуют большие гравитации, к которым относится и метафизика после того, как она конституирована и признана, а также и инстанции формального принуждения к предметности, прежде всего сам грамматический строй языка. Простенький пример такой инстанции – подсказка вариантов при составлении СМС-сообщения. Например, ты напишешь «же…», имея в виду «жеребячий восторг», а тебе тут же предложат вариант «желаю здоровья и счастья»… И прощай жеребячий восторг! Так, в сущности, работают все институты формального принуждения к интенциональности.

Иное дело заброска якоря, она не формализуема в связи с незаданностью параметров «что», «где», «когда» и «зачем». Якорь бросается посреди моря-океана мысли по причине интереса к близлежащим берегам, подводным течениям, глубоководным обитателям моря-океана. Или даже к следам, которые оставил на море прошедший корабль. Иными словами, не существует готового ассортимента, из которого мысль должна выбрать свое что – напротив, там, где якорь будет брошен по любой из возможных причин, там и возникнет интенциональность мыслимого, пусть даже все прежде проходившие здесь корабли и не заметили никакого что. Но тем не менее якорь брошен, и воистину в этот момент мышление усматривает себе предмет, как Бог агнца или как парящий орел свою добычу. Бытие в ассортименте есть человеческий удел, но мышление «в ассортименте» – просто пустое имя.

Изучение практики применения интеллектуального якоря позволяет пройти между Сциллой слишком человеческого и Харибдой рассеянных блужданий, где лишь «нечто и туманна даль». Кораблик, располагающий якорем, есть суверен собственного трансстихийного плавания. И вновь отметим: одинокого кораблика недостаточно в качестве работающей модели суверенности мышления – все же должна быть именно флотилия, рассредоточенная по всей стихии умопостигаемого. И корабль-флагман, быть может, даже не нуждающийся в собственном якоре, нуждается тем не менее в прожекторе, мощный свет которого достает до любого кораблика, стоит ли он на якоре у неведомого берега или в открытом море. И в тот момент, когда контакт установлен, луч прожектора оказывается продолжением якорной цепи, а добытая, опознанная интенциональность вставляется в обойму. Так суверенный мыслитель мыслит всеми корабликами и якорями своей флотилии – и никакого тростника.

Пока ты, что называется, не собрался с мыслями, можешь напевать «Мои мысли – мои скакуны», они и вправду готовы скакать во всех направлениях, но, когда в мыслях присутствует собранность и они собираются в мышление, о них совсем другая песенка, что-то вроде следующего:

 
Мои мысли – мои корабли.
Мои мысли – мои якоря.
Когда мыслю за краем земли –
Океаны мои и моря.
 

Очень может быть, что и режим быстрого схватывания отнюдь не обходится без якоря, точнее, без якорей флотилии: в нужное время луч прожектора выхватывает нужную точку из темного моря-океана – и высвечивается уникальный рельеф помысленного. За этим актом или этой акцией может последовать воплощение, произведение, например текст. Текст воспроизводит внешний формат интенционального, с небольшими возможными искажениями грамматическую структуру и базисный словарь, схемы силлогистики и другие схематизмы трансцендентального субъекта, но навигация флотилии и сокровенная топология якорей обычно остается за скобками, хотя именно она, конечно, является черновиком открытия и кухней большой мысли. Но ведь сказал же Набоков, что следует безжалостно уничтожать черновики и сохранять лишь законченный шедевр, а Ханна Арендт лаконично резюмировала свой творческий опыт: чтобы написать книгу нужно прекратить мыслить и начать вспоминать то, что ты мыслил. Отталкиваясь от нашей метафоры, можно сказать и так: есть время бросать якоря, а есть время поднимать их.

6

Конечно, все это нужно как-то проиллюстрировать, каким-нибудь примером. У меня их множество, но раскрытие творческой кухни на этом уровне имеет, как правило, не слишком благообразный вид. Скрывать свои якоря – это и в самом деле некое внутреннее требование целомудрия, и, напротив, демонстрировать их публично – свидетельство кокетства и самовлюбленности, свойственных некоторым мыслителям в не меньшей степени, чем ветреным красавицам. Иллюзион мысли должен зачаровывать как всякий иллюзион, и даже больше – и заготовку показывать необязательно. Продумать – это одно, а написать, например, статью – совсем другое, значительная часть этого написания состоит как раз в том, чтобы демонтировать «строительные леса мысли».

Однако если именно якорь и процесс его бросания являются темой статьи, привести пример насчет того, как это работает, необходимо.

Итак, я читаю о греческом театре и узнаю, что первоначально актеры были в масках – то же самое относится и к древнейшему японскому театру, а наведя справки, я обнаруживаю, что любой древнейший театр, или, если угодно, прототеатр, начинается с маски. Сразу возникает недоумение: а как же притворство, подражание, мимика, вхождение в образ, важнейшие элементы театрализации, которые маска пресекает или ограничивает? Что-то здесь не так, и я бросаю якорь.

Однако и современный театр заключен в сценическое пространство, в рамку. Какова роль этой рамки? Почему феномен, выходя за рамку, получает иное имя? Погружение в образ и восхождение к психологической правде за пределами сцены утрачивает статус искусства, становясь просто притворством, «паясничаньем». Якорь.

Сказки про животных предшествуют сказкам про людей. Почему лисичка-сестричка должна быть достовернее и понятнее, чем сестра Маша? А зайчишка-трусишка и зайчишка-хвастунишка оказываются более аутентичными и понятными носителями соответствующих качеств, чем взрослые и вообще человекообразные хвастуны и трусы? Эмоциональная азбука состоит из зверушек почти в том же смысле, в каком обычная азбука состоит из букв. Якорь.

Самая глубокая и продуманная концепция антропогенеза Бориса Поршнева говорит о беспрецедентном уровне имитативности палеоантропов и неоантропов. Волны неконтролируемого подражания прокатывались через сообщества и популяции гоминид, и такова была плата за способность гоминид имитировать внутривидовые сигналы соседних видов, включая сигнал «я свой», что позволило палеоантропам обрести уникальную экологическую (и этологическую) нишу. Но издержки, связанные как раз с повальной имитативностью, оказались слишком велики. И здесь был брошен якорь.

Все якоря в свое время понадобились, были высвечены лучом прожектора и сложились в зигзагообразную линию понимания. Произошло это во время размышлений о сущности тотемизма. Что все же означает принадлежность к тотему Тигра, Койота, Какаду или Ворона? Откуда этот сквозной, всеобщий характер тотемизма как ранней антропологической константы? Свой выстраданный труд по антропологии Фрейд назвал «Тотем и табу». Его содержание оставляет немало вопросов, но само название очень показательно, поскольку тематизирует две действительно главные для исследуемого мира вещи. Так, сводный труд по физике мог бы называться «Поля и частицы», по биологии – «Приспособление и самотождественность (индивидуальность)», но если говорить о происхождении сознания, то это, конечно, «Тотем и табу». Ну, может быть, в обратном порядке: «Табу и тотем». Ситуация при этом такова, что смысл табу для меня понятен – речь идет о том, чтобы обеспечить автономность munda humana, выйти из-под юрисдикции природы, учредив диктатуру символического. Табуирование есть основной контрестественный жест, и совокупность таких жестов очерчивает своды нового мира, такого, куда не пробиваются законы естественного отбора и который, следовательно, недоступен никаким существам, кроме людей. Различия табу по степени их приоритетности, в общем-то, вторичны; важно, чтобы была сформирована критическая масса табу, что позволяет набрать соответствующий объем присутствия, суверенного по отношению ко всем приспособительным, адаптивным стратегиям. Однако универсальное присутствие тотема в качестве равномощной антропогенной константы оставалось для меня загадочным. Но в один прекрасный момент якоря совпали, вернее, образовали любопытный узор: за такими узорами и гоняются мореплаватели мысли. Маска, сцена, отождествление соплеменников с тотемным животным как способ обретения солидарного автономного мира, а также простейшая азбука эмоций (обучение азам человеческого по зверушкам) – все эти явления, за каждое из которых зацепился свой якорь, оказались соединенными друг с другом.

Поразительно, но сейчас я не помню, с чего именно началась сборка пазла. Кажется, с маски. Если перестать рассматривать маску исключительно как орудие уподобления, а наоборот, присмотреться к ней как к орудию фиксации, прежде всего прекращающему дальнейшие спонтанные неконтролируемые уподобления, итог становится понятным. Допустим, ты палеоантроп и находишься в этом мучительном неконтролируемом преобразовании: ты то койот, то тигр, то жертва боли своего ближнего, ибо куда ты денешься от гримас его боли, от воспроизводства страдающей мины, через которую входит и само страдание, – и ты не в силах ни на чем остановиться. Что и говорить, мучительное состояние, а еще точнее – мучительная несостоятельность. Как хотелось бы определенности, которая прекратила бы эту неудержимую волну, какого-нибудь волнореза…

Сейчас остались лишь реликты подобной имитативной взаимоиндукции. Так распространяется, например, смех, и нередко можно услышать: «Ой, не смеши меня!» Или: «Хватит меня смешить!» То есть смех – это как бы реликтовый заповедник паразитарной имитативности. Вещь безобидная, в чем-то даже и нелепая… Однако представим себе мольбу другого рода: хватить меня страшить, ужасать, цепенеть, хватит меня корчить! Некоторые реликтовые формы соответствующей индукции были описаны С. М. Широкогоровым, например «мэнэрик» как проявление спонтанной массовой истерии у чукчей, спонтанно возникающей и внезапно исчезающей[2]. Внесение членораздельности как раз и достигается универсальным мимическим знаком препинания – маской, она выступает и в роли точки, и в роли пробела.

Теперь, когда подняты все якоря, когда сложились в узор якорные цепи, картинка событий, приведших к появлению базисной антропологической константы, становится ясной, из чего, конечно, автоматически еще не следует ее истинность. Порядок такой: маска – притворство – кванты эмоций и аффектов; из них выстраивается и древнейший театр, и стартовая площадка очеловечивания. Маска как начальный пункт театра, непременное орудие ритуала, как фиксация животного, человека или бога в одном определенном дискретном состоянии, которое больше уже не расплывается, – и в таком раскладе маска будет непременным элементом процесса очеловечивания.

Что ж, лучом прожектора, освещающим брошенные якоря, высвечивается именно такая роль маски. Каково же ее соотношение с другими орудиями, скажем, с орудиями труда, которым придавалось и до сих пор придается такое важное значение в процессе антропогенеза? Все эти рубила, скребки, каменные топоры и костяные ножи – до сих пор позитивисты и бихевиористы полагают, что, появившись в лапах обезьяны, они могут быть опознаны уже в руках человека, они суть орудия этой трансформации. С тех пор зоология и этология обнаружили огромное количество орудий животных. Им дали разные имена, например «экстрателесные приспособления» и прочее, чтобы ни в коем случае не путать с человеческими орудиями труда, хотя ясно, что плотины бобров, сложные сооружения муравьев и пчел, довольно искусные птичьи гнезда вполне могли бы встать в один ряд с орудиями палеоантропов, набор которых, кстати, легко может быть минимизирован. Если собрать все эти орудия вместе с экстрателесными приспособлениями в ряд и окинуть их взглядом сверху, взглядом слегка инопланетным, то едва ли можно будет определить их видовую спецификацию. Иное дело маска: она не орудие труда, она прямое орудие очеловечивания. Волны уподобления, против которых и до сих пор мир зачастую бессилен, взаимная индукция неадекватных рефлексов (Поршнев) означает, что единство вида распущено, его определенность расплывается и в этой возникающей крутоногонерасчленнорукости маска есть воистину спасательный круг, но в некотором смысле и спасительный якорь, закрепляющий идентификацию.

Еще предстоит стать человеком, но для этого нужно сначала стать тигром. Не между делом, не в ходе стихийной индукции эфемерных идентификаций, а всерьез, через тотемное вхождение, вход в которое – маска тигра или тигр-маска. Она, маска, удерживает и стабилизирует поле присутствия и дает возможность быть тигром, но не естественным, а сверхъестественным образом, что особенно важно. Еще раз: путь к естественному человеческому лежит через сверхъестественное, например через бытие в тигре и бытие тигром, начинающееся с надетой маски. Уже с ее поддержкой осуществляется подражание движениям, прыжкам, рычанию, и сюда спонтанно примыкают и танцы (прототанцы), песни, изображения. «Сам тигр» способен только на естественное поведение, но, завладев его телесностью через тотемное вхождение, можно войти в мир, подчиненный диктатуре символического.

Так работал главный инструмент очеловечивания и так он сработал, обеспечив, с одной стороны, защиту от девятого вала неконтролируемой имитации, с другой – достаточно стабильный мир тотема, подчиненный не законам и ограничениям естества, а диктатуре символического. Первым якорем, удерживающим этот мир на плаву, стала маска, а затем на смену ей пришли сцена и образ, дающие возможность деятельного и не столь травматичного освоения символического пространства. Такое последовательное освоение сформировало, в свою очередь, новое естество, начинающееся с детской и даже младенческой авангардной идентификации по букварям, сказкам и домашним животным. Это уже восхождение по безопасным ступенькам, опробованным историей и предысторией человечества. Понимать людей по зверям-зверушкам, выучить назубок эту простейшую азбуку аффектов и эмоций не менее важно, чем освоить азбуку как таковую; соответственно, стадия детской сказки, или сегодня, скорее, «стадия мультика», представляют собой один из первых и важнейших участков конвейера социализации, отмена или пропуск которой чреваты угрозой расчеловечивания. Когда-то этот урок был усвоен дорогой ценой: не научишься быть тигром, волком, братцем кроликом – не стать тебе и человеком. И наоборот, когда эти первые возможные идентификации успешно выполнены, ты можешь легко отождествить себя и с литературным героем, и со сценическим персонажем, и даже с трансцендентальным субъектом. И проникать в мир другого, опираясь на уже знакомые кубики и ступеньки, совсем не то, что бросаться в омут, в бездну неизвестности и страха. И в этой последовательности маска предшествовала другим азбучным истинам, гарантируя определенную стабильность и безопасность, давая время подумать, обеспечивая сопровождение мышления чувственными, аффективными реакциями, что, впрочем, до сих пор не дается нам легко и по-прежнему требует некоторых усилий самообуздания, но и раскрытие динамической достоверности, лежащей за статичной маской, тоже требует активизации некой древней способности, которую мы чаще всего называем даром перевоплощения.

В общем, якорные цепи соединились, и проблема высветилась для меня во всем объеме. В частности, и притягательность лицедейства, оформившаяся в XX веке в самый желанный выбор профессии, и сохраняющееся ощущение некоторой аморальности переноса лицедейства за пределы сцены и экрана, все еще отражающее эту грозную архаическую опасность неконтролируемой имитации и связанного с ней манипулирования, – все сразу прояснилось.

Для меня как для «адмирала собственной флотилии» картинка озарилась в тот момент, когда были подняты брошенные якоря, к которым прилагались и сети с уловом. Концепция в общих чертах сложилась, хотя потом пригодилась еще пара якорей. Но для внешней презентации эта схема совсем не так убедительна, как для адмирала собственной флотилии, тут требуются дополнительные обоснования и набор процедур, не используемых в интимных механизмах мышления (Поппер, Мертон, М. К. Петров), поэтому вновь подтверждается правота тезиса Ханны Арендт. Когда-то следует перестать бросать якоря и начать подтягивать и вытаскивать их, обратиться к результату, который никуда уже теперь не денется, – и произвести надлежащие преобразования. Они тоже, разумеется, требуют напряженного умственного труда, но все же не они составляют сердцевину того, что принято понимать под словом «мыслить».

7