Читать книгу «Журнал Парус №84, 2020 г.» онлайн полностью📖 — Александра Савельева — MyBook.
image

Валерий ХРАМОВ

. Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче Апресове (продолжение)

С писателем, пианистом, доктором философских наук, профессором Валерием Борисовичем Храмовым беседу продолжает редактор философско-культурологической рубрики «София культуры» Геннадий Бакуменко.

– Здравствуйте, уважаемый Валерий Борисович! Вчера прочли с супругой Ваш рассказ «Записки концертмейстера». Она флейтистка, преподаватель игры на музыкальных инструментах и артистка оркестра по диплому – сейчас в отставке по причине невостребованности. Рассказ ей очень понравился. Вам удивительным образом в каждом произведении удаётся передать краски времени: оно читается в тексте словно музыкальная интонация. В чём секрет?

– Спасибо, Геннадий Владимирович, за анонс моей пробы юмористического жанра и высокую её оценку.

Субъективное время, время в котором живёт каждый человек, по моему мнению, то самое, которое в совокупности составляет культурное время, если хотите, время эпохи. Оно – основа художественного времени. По моему убеждению, вокруг художественного времени образуется эстетика любого текста, будь то научная работа или фантастическая сказка. Художественное время скрепляет текст в форму. А если единство времени в тексте нарушено, то, независимо от жанра и остального содержания, мысль автора уже будет читаться превратно, – и форма тогда образуется при помощи других средств: например, путём вмещения текста в твёрдый переплёт и крикливо размалёванную суперобложку, – тогда обложка говорит о времени больше, чем автор.

Подобных текстов, лишенных единства времени, формы и содержания, сейчас море. В этой пучине тонет, утопает словесность. Слово теряет по этой причине красоту и могущество, теряет ценность и привлекательность, уподобляется выхлопным газам, – основному составу воздуха мегаполисов. Этими выхлопами цивилизации, к сожалению, приходится дышать и детям, и старикам. Потому, «взявшись за перо», я ищу чистого воздуха – слово, которое люблю, которое переливается красками времени.

– Потому Вы и решились написать «Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче»? Решили вдохнуть в его память «чистого воздуха»?

– Безусловно…

Хотелось вспомнить время его жизни таким, каким он сам его чувствовал. Без этой черты портрет «скорее был бы мертв, чем жив», а зачем плодить и без того огромную гвардию мертвецов?

Очень точно характеризует Владимира Григорьевича его отношение к понятию «Консерватория»…

2. Консерватория




Владимир Григорьевич был «человеком из Московской консерватории». Хотя учился в Баку – и долго. Как раньше говорили – «прошел полный курс обучения». Потом, уже после кратковременного пребывания в Москве, вернулся обратно – на родину, где проработал до конца войны на должности старшего преподавателя, что по тем временам было серьезным достижением. Затем еще работал, как уже отмечалось, «на серьезных должностях» в Казани, Владивостоке, Ростове на Дону, опять в Казани. В Москве проучился всего-то год. Но был как музыкант, как пианист – из Москвы, из Консерватории. Так себя чувствовал, так «идентифицировал». Когда что-либо рассказывал о себе, а было это всегда повествование с чуть педагогическим, чуть назидательным уклоном, в связи с делом, с работой, с конкретными исполнительскими задачами, то вспоминал Москву – Консерваторию. Учился у знаменитой пианистки Марии Юдиной, но правильно будет сказать – учился у Консерватории. Рассказывал не только о Юдиной. Говорил о многих профессорах – о Нейгаузе (о нем, конечно, вспоминал чаще, чем о других), о Гольденвейзере, Игумнове, Софроницком, Рихтере, Когане, Гилельсе, Гинзбурге… Как иногда казалось, он продолжал находиться там – в Московской консерватории.

Год, проведенный в Консерватории, был и важнейшим жизненным рубежом. Обычно рассказы его начинались с очерчивающей время фразы – «еще до консерватории» или «уже после консерватории». И всегда было ясно, что до и после – Московской. Все остальные было как бы и не в счет. Учеба с большой буквы была в Москве. Здесь она и закончилась – «на фортиссимо!». А потом началась самостоятельная жизнь: пианиста, педагога, администратора, точнее организатора дела музыкального образования.

Как-то раз, обсуждая итоги экзамена, в ответ на жалобы студентов на строгость комиссии (а на фортепианном факультете учились ребята, избалованные с детства высокими баллами по специальности) Владимир Григорьевич отметил:

– Зато я уверен, что пятерка у нас теперь соответствует пятерке в Московской консерватории: наш отличник за подобное выступление в Москве получил бы такой же высокий балл.

Чувствовалось, что он хочет поднять провинциальный уровень до высшего образца, какой он знал, – до Московской консерватории. Отличники «при нем» вдруг стали получать четверки. Студенты и молодые педагоги, обсуждая экзамен, демонстрировали разнообразие вариантов удивленных физиономий (а среди них было множество всякого рода ректорских-проректорских дочек и других «родственников и знакомых Кролика»).

«Ну как это?» – вопрошала одна из них, распахивая от возмущения и без того огромные греческие глаза.

А вот так теперь будет – как в Консерватории, всем своим видом показывал Апресов, не вдаваясь в подробные объяснения.

В тот год он был деканом факультета. Ректорат решил выставить нашу успеваемость на всеобщее обозрение – организовал большой стенд на всю стену на самом видном месте. Владимир Григорьевич поддержал начинание – хотел, чтобы успехи и неудачи (он был уверен, что последние, как правило, результат лени, а значит – можно исправиться!) стали предметом всеобщего обозрения и обсуждения. Так он пытался поднять престиж учебы. И было любопытно наблюдать, как сам декан, по нашим тогдашним представлениям – «шестидесятилетний старик», аккуратненько, приподнимаясь на цыпочках, вписывает циферки-баллы в клеточки на плакате напротив фамилий студентов. Пятерочки, конечно, красным цветом, а все остальное – уже не важно, уже не то, уже не уровень Консерватории. Двойки декан дипломатично не выставлял, работал с «отличившимися» индивидуально – без свидетелей. И все это выглядело симпатично и даже трогательно.

По привычке я попытался пошутить, дескать, нужно как в светофоре – пятерку ставить зеленым цветом!

– Ходишь тут, народ развлекаешь, лучше бы занимался, – декан, закончив «работу» и сердясь на меня, пошел по направлению к классу – играть.

Энтузиазма идея ректората не вызвала. Дело не прижилось. Не поддержали. Владимир Григорьевич не комментировал.

Сегодня, по прошествии многих лет, понимаю – правильно делал. Зачем заниматься отвлекающими от искусства разговорами? В консерватории нужно заниматься музыкой, думать о музыке, жить музыкой. Все остальное – не так важно. Но он свою политику продолжал – старался, чтобы уровень профессионального мастерства студентов в Ростове был таким, как в Москве, как в Консерватории.

А как там было? Как было в счастливые времена его молодости?

На очередном «праздничном чаепитии» он рассказывал (у него даже внеурочные разговоры со студентами были почти всегда посвящены профессиональным темам):

– Я приехал в Москву учиться после удачного выступления на всесоюзном конкурсе. В Москву на конкурс нас троих – студентов фортепианного факультета – привез мой профессор Шароев, у которого были в столичных музыкальных кругах знакомые. Шароев был учеником Есиповой, учился в Петербурге. Многие его однокашники: Юдина, Софроницкий, – ко времени проведения конкурса перебрались в Москву. Кое-кто остался в Ленинграде, а питерцы тоже имели серьезное влияние в конкурсном жюри. Среди нас троих один парень у Шароева числился в фаворитах. Он должен был выйти в финал. Мои перспективы профессор оценивал весьма скромно: «Тебе бы не опозориться, москвичам хорошо показаться, а на большее не рассчитывай!». Я принял слова профессора всерьез и к финальному туру не готовился. А надо было бы. После выступления, когда я весело проводил время в компании товарищей, вдруг в нашу комнату без стука вбежал Шароев (а он уже давно не бегал!). «Володя! Ты сможешь завтра сыграть концерт Листа?» – спросил с порога. Я ответил – нет, потому что не повторял его несколько месяцев. Профессор разочарованно ушел. Оказалось, что его фаворит не прошел в финал. Жюри предпочло меня. Ну а мне пришлось отказаться, сославшись на болезнь! Так я и остался с «почетным дипломом» участника финала – и не более того.

Его учитель Георгий Георгиевич Шароев (1890–1969) был действительно интересной и весьма влиятельной фигурой в музыкальных кругах того времени. О нем говорили как о «внебрачном внуке» Антона Григорьевича Рубинштейна. Владимир Григорьевич никогда не упоминал этот факт (для него подобные вещи – запретная тема!), но вся музыкальная элита довоенных лет к Шароеву, конечно, относилась с большим почтением (еще бы!). Как пианист, Шароев «происходил» от Анны Николаевны Есиповой, у которой учился в Петербурге.

Владимир Григорьевич относился к пианистической родословной с повышенным вниманием. На уроках по истории фортепианного искусства просил учеников нарисовать что-то вроде генеалогического древа художественной преемственности. Нужно было выяснить, у кого учился ваш учитель, а потом определить – кто учитель учителя и т. д. (у каждого из нас выходил, скорее, бамбук, чем дерево, правда, потом, после суммирования, все же получилось нечто кустистое). Мы пришли к совместному выводу, что основателем пианистического рода в нашей стране был Моцарт. На нем останавливались, ибо гениальный Вольганг Амадей Теофил Готлиб Вениамин учился у своего отца, а тот был… скрипачом!

Занятно, что пианистическое племя у нас произошло от скрипача, но при этом – не от еврея!

Когда я озвучил сие наблюдение, профессор не смог скрыть улыбку, но не одобрил. Правда, его студенты последующих курсов чуть изменили родословную – останавливались на Бетховене!

– Потом я закончил консерваторию в Баку, – продолжил Владимир Григорьевич свой рассказ, – и решил учиться в Москве, – конечно, «только у Нейгауза». С ним была предварительная договоренность, но возникли непредвиденные трудности. Я опоздал с приездом, и его класс был уже сформирован, а «лишних» учеников брать было категорически запрещено (нагрузка утверждена!). Я посоветовался с Шароевым. Тот предложил обратиться к Юдиной – они учились вместе у Есиповой. Но я рискнул и еще раз пошел с просьбой к Нейгаузу.

Сцену разговора с последним он рассказывал с увлечением, что называется, – «в ролях»:

– Генрих Густавович, – начал я заготовленную речь, дождавшись его в коридоре, – хочу вернуться к нашему разговору и попросить вас еще раз: возьмите меня к себе в ученики. Я сделаю все, чтобы вы об этом никогда не пожалели.

Нейгауз посмотрел на меня снизу вверх (думаю, смотрел Г. Г. все-таки чуть насмешливо, хоть и действительно – снизу вверх, из-за маленького своего росточка. – В.Х.) и с сочувствием ответил:

– Поверьте, дорогой мой, я еще раз поговорил с директором по вашему вопросу, но он отказал. К сожалению, ничего сделать нельзя. Можете посещать мои занятия. Двери класса для Вас всегда открыты.

– Спасибо Генрих Густавович, но как мне быть, в чей класс поступать?

– А знаете, напишите-ка заявление в класс моего ученика Яши Зака. Он возьмет.

– Я приехал в Москву не для того, чтобы учиться у Зака!

Было видно, что он не без удовольствия вспоминает свой ответ, и охотно продолжил рассказ. Но мне стало жутко смешно – заметил вдруг, что имя «Зак» состоит из трех букв. Озвучить наблюдение не решился, лишь засмеялся – громче, чем нужно было. Профессор строго посмотрел на меня с немым вопросом, но я быстро нашелся и спросил: «Как Нейгауз к вам относился потом?» (Впрочем, фраза «Нейгауз послал меня… к Заку» до сих пор веселит).

– После этого Нейгауз со мной не здоровался, вообще демонстративно не замечал. Но я ходил на каждое его занятие. Лишь в конце года он чуть смягчился.

Итак, после очередной неудачи с Нейгаузом Владимир Григорьевич внял совету Шароева и обратился к Юдиной. Там тоже что-то не выходило с нагрузкой. Но Мария Вениаминовна проблему решила – пошла к начальству и с обычной для нее «непоколебимой убежденностью в собственной правоте» заявила:

– Я беру Владимира Апресова в класс, а если у вас опять «трудности», то готова заниматься с ним на общественных началах – без оплаты.

С Юдиной в то время старались не связываться (ведь «с товарищем Сталиным переписывается!»), и все быстро уладилось – студент Апресов приступил к занятиям, сразу на последнем курсе.

Как-то во время обсуждения болезненной проблемы смены педагога одной из учениц консерватории я спросил: «А как Юдина отнеслась к вашим посещениям уроков Нейгауза?». Владимир Григорьевич ответил не сразу, чуть покашлял, встал, подошел к роялю, потом вернулся на свое обычное место у окна, достал сигарету:

– А ты знаешь, совершенно спокойно, как-то и не заметила.

Его ответ удивил. Юдина очень ревниво и «соревновательно» относилась к творчеству других пианистов, в том числе коллег-профессоров. Это известно. А тут вдруг – «не обратила внимания», может быть, только сделала вид? Ну, тогда я не завидую студентам Нейгауза. На экзамене, во время обсуждения, им от нее, наверное, крепко доставалось. Но повторюсь – это для меня вопрос нерешенный, это – предположение. Я уверен, что сам Владимир Григорьевич, находясь на месте Юдиной, посещение своим учеником уроков другого преподавателя одобрил бы – из принципиальных соображений.

Он полагал, что студент может (конечно, в пределах разумного) менять педагога. В отличие от самого педагога, который не вправе отказывать в занятиях студенту только потому, что тот якобы не понравился. Педагог должен попытаться помочь. Вот если не получается – тогда другое дело, тогда нужно расстаться, конечно. Возможно, данная принципиальная позиция (по существу – правильная) сформировалась у него еще во время учебы в Консерватории, ибо он, когда выдался случай обсудить данный вопрос, не без строгости, как о деле давно для себя решенном, говорил: