Читать книгу «Дядя Катя, или Сон в зимнюю ночь» онлайн полностью📖 — Александра Пиралова — MyBook.
image
 



– Сейчас уже не помню, кто эту выставку организовал, в ту пору в меценатах недостатка не было, и всем хотелось войти в историю если не прямо, то хотя бы так. Скорее всего, это был один из тех доброхотов, которые в ту пору в большом количестве вертелись вокруг художников, чтобы не упустить появления новой звезды.

Она помолчала видимо, собираясь с духом, а когда наконец заговорила, в ее голосе чувствовалась нечто искусственное, он казался слегка треснутым, так бывает, когда на адаптер ставят пластинку с трещинками, от чего звук подвергается некоторому искажению…

– Выставка проходила в помещении, арендуемом обществом любителей… коровьих желудков. Представь, были и такие… Эта компания собиралась на свои чревоугодия раз в месяц, а в периоды между сборищами помещение сдавалось и на вырученные деньги закупались субпродукты.

Она задумалась на мгновение, вспоминая.

– Было отобрано несколько десятков пейзажей, и Артур размещал их сам, не допустив к работе даже меня. В те дни он был настолько возбужден, что достаточно было одного неосторожного слова, чтобы он взорвался, как петарда. Такие его настроения я хорошо знала и охотно ушла на второй план. Выставка работала три дня, и интерес вызвала в целом небольшой. Однако русскоязычная газета, где он публиковал свои «переводы», поместила весьма доброжелательную рецензию, которую я так часто читала, что знала почти наизусть.

Сказав это, она прикрыла глаза и начала почти декламировать:

– Молодой художник Артур Погосов в своих работах удивительно тонко сочетает меланхолию, столь характерную для русского классического пейзажа, с эстетикой новой французской художественной школы. Это придает полотнам особый колорит, доселе почти не знакомый знатокам современной живописи, которые сулят даровитому плэнеристу большое будущее.

Она помолчала, потом начала говорить обыкновенно, словно выйдя из транса.

– Не знаю, благодаря этой заметке, или какому-то особому чутью, или просто из желания что-то купить, но картину «Стога в предместье Неаполя» приобрел какой-то местный промышленник, заплатив настолько щедро, что у Артура поначалу просто отвисла челюсть – таких денег ни я, ни он не видели отроду. В тот же день он снял на ночь для нас двоих небольшой ресторанчик на краю города, заплатив за это больше половины гонорара, и мы танцевали всю ночь. Были только он и я. Маленький оркестр играл для нас вальсы Штрауса. Твой дед не уставал шептать мне на ухо, что любит меня, а я чувствовала, как по моим щекам текут слезы, уже зная, что попрошу написать меня, когда мы вернемся в нашу мансарду.

Уже дома он, растерянно хлопая глазами, пытался убедить, что он пейзажист и у него не получится. «Получится, – сказала я. – Сегодня у тебя получится все».

И с этими словами разделась и села на подоконник.

– А что было дальше?

– Дальше? Ты видишь…

Она замолчала надолго, будто собиралась сказать мне нечто очень существенное, и то, что было наконец сказано ею, оказалось и правда очень важным; я по-прежнему ломаю себе голову над ее словами и не нахожу убедительного однозначного ответа.

– Ты не только его двойник лицом.

– Не понимаю…

– Ты это он вообще.

– По-прежнему не понимаю.

– В тебя вселилась его душа.

Бабушка сказала это совершенно обычно, будто сообщала, что сварила суп или пришла соседка, при этом взгляд ее был совершенно спокоен и даже умиротворен; создавалось впечатление, что она выполнила какую-то свою, только ей известную миссию и теперь чувствует себя свободной от обязательств.

– Отказываюсь понимать.

Мне все казалось, что я ослышался.

– Разве ты не слышал о переселении душ? – спросил она.

Бабушка вообще очень много читала; будучи гимназисткой, не пропускала ни одной премьеры МХАТа, собрала библиотеку, посвященную театру; благодаря ей я с детства знал имена Станиславского, Немировича-Данченко… Любимым ее драматургом был Ибсен, а его пьесу «Кукольный дом» она знала едва ли не наизусть. Но я даже подумать не мог, что она интересовалась мистикой. Это было время воинствующего материализма, я был комсомольцем и воспитывался в традициях твердолобого атеизма. Она тоже не была верующей, в церковь не ходила и никогда не говорила со мной на темы, имевшие малейшее отношение к религии, если они не были предметом книги или художественного полотна.

И все-таки о метемпсихозе я читал.

Это было на вечеринке моего приятеля Мирона Векслера, студента-филолога, родители которого – тоже лингвисты – были владельцами очень крупного и разномастного книжного собрания, размещавшегося в четырех комнатах квартиры старого, дореволюционного образца, с роскошной, покрытой причудливыми изразцами голландской печкой, просторными, украшенными отлитой из гипса лепниной комнатами, две из которых переходили в эркеры, и огромными чуланами, когда-то служившими помещениями для прислуги. Комнаты сверху донизу была забиты книгами в добротных, тисненных золотом переплетах крупнейших российских изданий начала прошлого века. В одну из этих комнат, спасаясь от шума, я и спрятался, сразу же начав шарить глазами по названиям фолиантов, и тотчас же мой взгляд нащупал тонкую книжонку под заглавием «Метемпсихоз». Имя автора ни о чем мне не говорило, и я его не запомнил. А название возбудило мое любопытство, поскольку мне неведомо было, что это такое. Векслеры книг своих никому не давали и запретили делать это сыну. Поэтому я высвободил худенький томик из железных оков его соседок и начал читать.

Я узнал, что метемпсихоз это учение о переселении души умершего во вновь родившийся организм, причем не обязательно человека… Учение это очень старое. Оно присутствует в древних религиях, в учении Платона, который даже сформулировал четыре интуитивно-мистических доказательства бессмертия души. В книге подчеркивалось, что христианство отвергает веру в метемпсихоз, настаивая на одноразовости жизненного пути на земле.

Тогда мне все это представилось полнейшей ахинеей, я раздраженно захлопнул книжицу, несмотря обилие маргиналий на полях, и вскоре забыл о ней, но слова бабушки выудили рыбку из моей памяти, и теперь я усиленно соображал, что ответить. Но она лишила меня этой возможности новым откровением.

– Скоро я стану свободна, Катя…

– Опять не понимаю…

– Он придет и уведет меня за собой.

– Кто?

– Твой дедушка.

Тут я уже совсем не выдержал:

– Ты в своем уме?

Я понял, что был незаслуженно груб, и уже исполнился раскаянием, но она будто не слышала.

– Не перебивай. На днях он поведет меня за собой. Пойдем, я хочу что-то показать тебе…

Бабушка взяла меня за руку и повела в свою комнату, где мне крайне редко доводилось бывать, ибо она, по ее словам, очень дорожила своими частными владениями и ревностно следила за тем, чтобы их не нарушали. Это была маленькая светелка, увешенная старыми фотографиями и поздравительными открытками, среди которых преобладали мои и ее внучатой племянницы Софьи, жившей в Елабуге. А над всем этим высился портрет мамы, сделанный очень известным в свое время фотографом с его монограммой и вправленный в роскошный багет. Когда я бывал здесь, всегда смотрел на этот портрет, пытаясь найти в нем наше семейное сходство, и неизменно терпел неудачу, поскольку ее лицо было очень индивидуально, и если оно и сохранило какие-то фамильные черты, то разве что выражение вызова в глазах, доставшееся скорее от матери. Я все время пытался узнать, какой она была. Но бабушка крайне неохотно говорила о ней, повторяя, что это святая боль, и винила в ее безвременном уходе моего отца, которого ненавидела – и за смерть дочери, и за женщин, которые появились позже, и за легкость в мыслях, и за тысячи других прегрешений. Однажды, правда, она в порыве откровения рассказала, как противилась замужеству дочери, поскольку «все мерзости твоего будущего папочки» были видны еще на этапе ухаживания, но он был чертовски красив, к тому же еще и музыкант, к несчастью, а таким большинство женщин готовы простить все, даже маленькую зарплату.

– Я, между прочим, тоже музыкант, – заметил я.

– Ты совсем другое дело, – возразила она с такой убежденностью, что я не осмелился развивать тему.

Сейчас самое время было вернуться к ней, однако бабушка решительно подошла к секретеру и отперла нижний шкафчик, который был для меня чем-то вроде ящика Пандоры. Если она и открывала его, то доставала оттуда всякие неожиданности вроде колоды карт Таро, сборника стихов Д’Аннунцио на итальянском языке (которым владела весьма прилично) и единственную фотографию неаполитанского периода, где она запечатлена с дедом. Снимок был показан мне только раз и очень давно, и как я ни просил, больше его не видел. Сейчас, когда я гнусь под тяжестью лет, мне ясно, что он был только для нее, а тогда я склонен был скорее разделить распространенную точку зрения о ее трудно-предсказуемом характере. В памяти сохранились только детали фотки. Дед был в светлом костюме и в рубашке со стоячим воротничком, а бабушка в длинном белом платье по тогдашней моде и в шляпке с эгреткой. Она держала мужа под руку и улыбалась в объектив. Эта улыбка и запомнилась мне больше всего. Счастливее бабушки в тот день не было никого.

Я уже было собрался просить ее показать снимок еще раз, дабы удостовериться, что являюсь двойником деда, но она даже не позволила мне открыть рот.

– Смотри…

Заглянув в шкафчик, я увидел небольшую кучку посуды, которая прямо таки искрилась под светом яркой настольной лампы. Поначалу я решил, что это лишенное всякой логики собрание металлической кухонной утвари, и уже хотел сказать об этом, как в моей голове вдруг начало светать. Логика в нагромождении таки имелась, только уж больно старомодным оно казалось.

– Может, объяснишь? – попросил я, боясь сморозить глупость.

– Это золотой кофейный сервиз конца восемнадцатого века, Катя.

Я вгляделся. Шесть причудливых маленьких чашечек с замысловатым восточным орнаментом сопровождал пузатый кофейник, украшенный арабской вязью и искусной крышечкой на пружинке, которую следовало привести в действие легким щелчком большого пальца, отталкивая его от указательного, и сахарница вместе с молочницей – обе с причудливой эмалью, напоминавшей финифть и изображавшей газель, преследуемую охотником на скакуне.

– Откуда это у тебя?

– Твой прадед Богдан подарил, когда мы уезжали из Владикавказа. В лихие времена сервиз покоился в земле, а совсем недавно, а точнее вчера, я его откопала.

– Почему?

– Я же тебе сказала, что умру на днях… Не перебивай. С моим уходом некому будет выбивать средства на твое образование. А тебе еще больше года учиться. Продашь часть сервиза и получишь деньги, чтобы окончить консерваторию.

– Бабуля! – Я был так ошарашен этим предложением, что назвал ее так, как никогда не позволял себе.

– Молчи, такова моя воля.

– Тогда почему ты сама его не продала?

– Потому что лишь вчера знак получила. Не успеть…

– Ты что, серьезно это?

– Да…

Я так и не исполнил ее волю. Сервиз остался дома. А жил я стипендией и репетиторством. Бабушка оказалась права. Отец был уже с виолончелисткой, а скрипачке и альтистке платил алименты. Ему было уже совсем не до меня, что, кстати, было гораздо лучше, чем если он обо мне помнил, поскольку отцовские порывы чаще всего заканчивались какой-нибудь ерундой.

Когда была жива Жанна, сервиз выставляли по торжественным случаям, чаще всего на очередную годовщину нашей свадьбы. Оставшись один, я запер его на несколько замков и носил ключи исключительно при себе, а очередное появление сына воспринимал как сигнал тревоги, ибо пару месяцев назад он будто бы ненароком поинтересовался семейными чашечками. А в канун моего юбилея Сусанна и вообще заметила, что по такому делу можно было кофе из золота попить.

– Нам достаточно вас, золотко, – грубо сострил я.

«Золотко» надулось.

И была права…

Что до опасений за судьбу сервиза, они полностью подтвердились.