В соседней комнате жил мой ровесник Вовик. Тоже один с мамой.
Он носил очки. Толстые линзы увеличивали и обесцвечивали его глаза, как у рыб в круглом аквариуме. А еще мне казалось, что если глянуть на солнце сквозь линзы Вовика, то можно прожечь глаза.
Оставшись дома, один под присмотром другого, мы начинали день с любимых пластинок! Словно священное действие, поднимали лакированную крышку проигрывателя. Щипцами для бровей вынимали из круглой головки старую иглу, и меняли ее на такую же заезженную.
Блестящий вертучий клык прокусывал бумажную этикетку с названием. Черная пластинка мягко оседала и крутилась, пока еще молча, сверкая двумя лучами, словно надраенная мелко-полосчатой ваксой. Со змеиным изгибом головка ужалила пластинку в чистый ободок, послышался легкий хрип и…
У каждого из нас были свои любимые песни. Мой сосед обожал слушать про беспечную Мари:
Мари не может стряпать и стирать,
Зато умеет петь и танцевать!
Вовик поднимал лицо вверх, крутил носом, широко и как-то пусто открывал рот, оставляя неподвижным свой взгляд, будто забывая его на потолке:
– А где сейчас твой отец?
– Уехал.
Теперь я так отвечал, если уехал – значит, еще и вернется.
Ах, Мари всегда мила!
Всех она с ума свела!
– А почему твой не живет с вами? – спрашиваю я в свою очередь.
Вовик вздыхал, не опуская взгляда, под глазами натужно вздувалась тонкая сиреневая кожа:
– Мой папа несоветский!
Я не знал, что такое «несоветский», но по тону приятеля понимал, что это нездорово:
– Почему несоветский?
– Ну, так говорят. За что он вторую семью завел.
– И ты ходишь к нему?
Отец Вовика мне не нравился – в таких же очках, с грязными волосами и виноватым взглядом. И взять с него было нечего, в смысле подражания.
Тот, кто станет мужем ей,
Будет счастливей всех людей!
Жеманный голос певицы тоже не нравился, вместе с ее мужчинами, которые хорошо стряпали и стирали белье!
С вязким скрипом я отнимал изогнутую головку и под тихое нытье очкарика ставил свою любимую.
С густым шипением игла почтительно садилась на черные волны пластинки.
Там, среди шумного моря,
Вьется Андреевский стяг,
Суровая неприютная даль моря, которого я никогда не видел. Крики чаек, которых я никогда не слышал.
Бьется с неравною силой
Гордый красавец «Варяг»!
Стремительно летели обороты диска, тонкие нити отпадали от тающей сердцевины. Но соединяли грустную песню с моим настроением.
Миру всему передайте
Чайки печальную весть.
Хотелось быть сильным и верным! Это необходимо ребенку – быть верным кому-то или чему-то. И еще было чувство общего движения огромной страны, что воевала когда-то, побеждала и терпела поражения.
В битве врагу не сдались мы —
Пали за русскую честь!
Хотелось верить, что крейсер не потонет, а русские матросы победят врагов, а в их общем ликовании я буду участвовать на равных! Мне казалось, что печальный мотив я слышал раньше. Вернее, был в том состоянии – круговой беды, – но выстоял вместе со всеми…
Пластинка уютно шипела, игла не в силах была перейти на последний круг. Вовик задирал голову и прислушивался: он умел различать в звуках подъезда шаги младшего брата!
Значит, несоветский папаша уже ждет нас у подъезда.
По дороге в баню мы заходили в парикмахерскую. Здесь всегда пахло одеколоном, мокрыми волосами и ржавым паром от утюга.
Резко горели лампы с еле различимым запахом жженой шерсти. Зеркала кружили голову. На полу валялись разноцветные лохмы волос, безвольные и траурные, как выгоревшие бумажные цветы.
Вовик шел за спиной отца и чуть было не попал под толстый локоть уборщицы. Она тянула щетку по полу, прокладывая нам чистую дорожку.
После томительного ожидания мы усаживались в кресла перед равнодушными зеркалами. Всякий раз я пытался запомнить свое прежнее лицо, а Вовик, наоборот, снимал очки и растворялся в серебряной плоскости.
Парикмахерша заводила простынь под подбородок и закручивала узел на спине. При этом наши руки получили тайную свободу, все время стрижки мы паясничали, тыкая пальцами в простынь: один палец – мышь бежит, два – кот за ней гонится. Вначале Вовик играл со мной через брата, а потом и сам научился улавливать движенье шкодливых пальцев.
Раздавался шум машинки. Будто жесткий язык кошки облизывал голову. Я немного отстранялся, стесняясь того, что в плечо вдавливался живот молодой женщины, вернее сказать – пуговицы халата, похожие на свиные пятачки.
А Вовик таял в кресле, как леденец. Каждое прикосновение ножниц, их холодок и плавное клацанье он пересказывал радостно на весь зал. Папаша стоял в дверях и чуть ли не ладонями ловил падающие волоски сына.
В окно глядело летнее небо с кудрявым облаком, стриженным под чубчик.
Из парикмахерской мы шли в городскую баню.
Влажная духота, грязная пена в воронках на скользком полу, наковальный грохот железных тазов о шершавые бетонные скамьи.
Вовик с братом подражали своему папаше: намыливали ладони и осторожно совали их к подмышкам. Потом визжали поочередно, когда отец тёр спины мочалкой. Это была игра – чувствовать отца, угадывая: на какое плечо плюхнется горячая мочалка…
В раздевалке обычно я одевался первым, стыдясь сидеть голым. Проявлял расторопность и Вовик, хотя был без очков, и щурился на братца, как на солнышко. Тот капризно болтал ногами в спущенных штанишках. Но когда на распаренной спине отца закрутилась влажная майка, младший сынок быстро вскочил и ловко расправил ее, подражая голосу матери: «Все-то у него шиворот-навыворот!» Счастливый папаша мусолил платком запотевшие очки, а Вовик, желая попасть в их семейную общность, присел перед отцом на корточки, чтобы надеть ему носок. «Ты что? – покрутил пальцем у виска младший брат, – чистые в газете завернуты!» Вовик поднял рассеянный взгляд к потолку, будто вспоминая неунывающую Мари:
Мари ошибки делает в письме,
У нее забавы на уме!..
Праздники я не любил.
В эти дни дольше обычного лежал в постели, не открывая глаз, и по звукам половиц определял, что делает мама. Если она только встала – возле ее кровати слышался визг гвоздодера. Одевается за дверцей шкафа – сытый шероховатый звук, подобно сыплющейся крупы в бумажный пакет; если половица скрипит у двери – день будет скучным, если скребет кошачьими коготками – что-то случится!
Общий коридор нашей квартиры был завален всяким барахлом. Старые пальто на вешалке пахли молью; ржавая ванна, с хлопком втягивала плоский живот, если ткнуть в нее пальцем; велосипед произвольно крутил педалью с прилипшей грязью и осенним листом; санки обмотаны хлипкой веревкой, пахнувшей снежной пылью даже летом. Я любил коридор за беспорядок, за нагромождение вещей в отставке, которые по-прежнему хранили верность своим хозяевам.
Моим любимым местом в коридоре был старый деревенский сундук. Там хранились не просто игрушки, но мое детство. Я садился на сундук и прислушивался к шагам на лестнице.
Вот хлопнула с оттяжкой дверь в подъезде.
Кому-то в нос ударял стойкий кошачий запах. Незнакомец обвинял в этом весь подъезд, хотя кошек держали только в трех квартирах. Судя по тому, как человек быстро прошел мимо почтовых ящиков – это был чей-то гость!
Теперь он, наверно, читает косноязычные приветствия на стенах: их пишут подростки, непривычные здороваться открыто. Поднимаясь по лестнице, гость оценит учет плюсующихся имен на стене, и если формулы не замараны, то и сам засвидетельствует прочность чувств, заявленных углем на известке.
Шаги замирают на нашем этаже.
Звонок в дверь обнародовал радость в соседней квартире.
Возгласы, удивление! Пошло время растрачивания праздничной дороговизны гостя. Оживление постепенно уминалось в глубь комнат, но еще долго слышалось, как то в одном, то в другом месте катали в ладошках уголек восторга, весело обжигаясь и раздувая шумливый гомон.
А бывал в нашем подъезде, особенно в праздники, и трубный набат – ножницами стучали по стояку отопления! Это буянил Паша. Шум стихал, когда приезжала милиция. Меж кованых сапог на лестнице слышалось косноязычное шлепанье домашних тапок. Подъезд посылал Пашке, трезвеющему от поруганной чести, добродушного пинка на дорожку. Но в те две недели, что не мелькала во дворе отчаянно рыжая голова, становилось как-то тревожнее.
Однажды мама сказала: «К нам придет гость!» Но почему-то не радовалась, даже хмурилась в маленькое круглое зеркальце, выдергивая пинцетом брови и сдувая грусть через губу.
Готовилась она странно: будто гость появится внезапно, но не застанет врасплох. Чашки и блюдца стояли помытыми в серванте, заняв круговую оборону. Только бархатная скатерть была заранее постелена – с желтой шелковой бахромой, как у знамени, – высоко взметнулась над столом, сгоняя застойный дух старой полировки.
Вечером он пришел: высокий, плечистый, с кривым разлетом бровей. Дядя Федя! Уселся посреди комнаты на хлипкий стул, отчего вещи вокруг мне показались маленькими и хрупкими.
Протянул две помятых конфетки:
– Как дела, шофер?..
Угощение я положил на стол. Не хотел тратить время.
От гостя пахло машиной, на щеках длинные крепкие морщины, они быстро двигались – как «дворники» на лобовом стекле во время дождя.
– Давай играть в мотоцикл! – предложил я.
– Не давай, а давайте, – поправила мама.
– Пусть играет, – разрешил дядя-шофер.
Обхватив толстую ногу, я попытался приподнять ее, упершись плечом в колено гостя.
– Сережа! – В голосе мамы слышалось удивление.
Но если не оборачиваться сейчас, то и не узнаешь, что она сердится: мол, кидается к первому встречному!
Гость закинул ногу на ногу, покачивая носком. Ему-то легко понять пацана.
– Ой, завести-то забыл! – крутанул я кулаком воображаемый «газ».
Потом ударил ногой о педаль-носок:
– Дрыг-дыг-дыг! Дрыг-дыг-дыг!
Колено гостя было твердое, но удобное:
– Давай на кочках покатаемся!
Мама уже не останавливала меня, но смотрела с какой-то подчеркнутой грустью. Дядя Федя тряс ногой, а я выдувал губами надсадный звук мотора.
Но главное, сегодня не хотелось вникать в разговоры взрослых.
– Не думай, что через ребенка тебе удастся…
– Варя, я и не думаю ничего!
Маме не нравится такой ответ.
Гость встал, разрушив игру.
Но я не отставал и просил дядю согнуть руку. Потом давил гнущимися пальцами кирпичные мускулы: «А ножницами можно ткнуть?» Дядя Федя смеялся, готовый рисковать, и удивлялся: почему не улыбается мама.
– Давай еще покатаемся на кочках!
– Нет, брат, не могу!
Шофер подмигнул и хлопнул себя по коленке.
– Почему?
– Бензин кончился!
Тут я схитрил, будто не понял:
– А как надо, чтобы не кончился?
– Заправиться нужно! – Гость покрутил огромной ладонью воображаемую крышку бензобака.
– Завтра приходи заправленным!
Дядя Федя посмотрел на маму тем же взглядом, с каким я просил ее оставить дома бродячих кошек.
Потом он ушел, и ржавая ванна барабанила ему отступление.
Мама села за пианино, направив на себя медные кронштейны-подсвечники. В них еще были остатки свечей, что горели при отце. Под тяжелой крышкой, где таились струны, хранилось былое счастье. А гость не понравился маме, потому что не сумел попасть в то прекрасное время.
Из нашего окна виден заснеженный сквер.
Февральское солнце – словно желтый павлин – распустил переливчатый хвост крученых облаков, с зеленоватыми пятнами. Вечерняя птица сонно бродила меж стволов кленов, то зачарованно клоня к земле маленькую головку, то плавно встрепенувшись, сворачивала длинный хвост (облака сносило к горизонту), оставляя на голубом снегу ярко-золотые следы.
Казалось, павлин склевывал грустные слова маминой песни об осенних листьях: «Пусть они тебя больше не радуют, – странно западали клавиши. – Все равно я к тебе не приду!..»
В коридоре горела тусклая лампочка. Я сидел на сундуке, слушая мамин романс. Хотелось, чтобы кто-то пришел сейчас в смутные мысли, разъяснил или просто сказал: «Да, парень, и так бывает!..»
За всю неделю я ни разу не спросил маму о дяде Феде. Но часто поглядывал в окно, чтобы случайно увидеть крепкую фигуру в кирпичной арке нашего двора. Безотцовские дети терпеливы в своем ожидании.
А дядя Федя пришел, как и обещал, заправившись.
– Я, – говорил он маме уже смелее, – битый жизнью, как бильярдный шар!
Брови сложились в «загогулину» для запуска мотора вручную. Мама слушала отстраненно. Я видел в тоскливых глазах гостя, что у него не заводится что-то, как в моем мотоцикле. Да еще сахар остался на дне чашки: «Не приходи больше таким! Сын мой, слава богу, огражден от подобных примеров…»
Гость оживился.
Мотоцикл завелся! Я страшно газовал, и, судя по тому, как метались «дворники» – в дороге шел дождь, почти ливень. Пришлось соскользнуть с колена, не дожидаясь, когда мы разобьемся…
– Совсем не приходить?
– Можешь совсем!
– Ну, значит, отбой…
Так рано? Почему? «Может, еще не уйдет?» – мелькнуло в голове. Нужно закрыть дверь, тогда гость не выйдет. Ключ от замка был только у мамы. Тогда нужно завязать дверь на веревку. Не найдя веревки, я выдернул шнурок из ботинка, тут же проглотившего с досады свой кожаный язык.
За столом говорили резко, не обращая внимания на возню у двери. Вот привязан шнурок к дверной ручке, но не хватило длины до спинки кровати.
– А ничего и не делаю… такого, он сам тянется! – жалел кого-то дядя Федя.
Только бы не ушел, только бы успеть! Гость толкнет дверь и скажет: «Здесь закрыто!» И мама скажет, мол, раз так, то оставайся у нас!
Вот дядя Федя резко встал, откинув стул за шкирку. Заскрипели разом все половицы в комнате.
В позу забияки встало пианино, скрестив подсвечники на лакированной груди.
Я нагнул голову. Но шаги оборвались.
Нужно скорей довязать что-то! На глаза попалась шапка-буденовка с длинными ушами. Один конец ее тут же побратался со шнурком, второй дотянулся-таки до железной спинки кровати.
– Нет, нет и нет! – раздалось за спиной. – Катись-ка, шарик, в другую лузу!
Гость встрепенулся, как зимний павлин, и решительно шагнул к двери. Толкнул ладонью, не заметив преграды. Буденовка упала к ногам…
В коридоре отозвалась вновь ржавая ванна, да бесцельно качнулась педаль велосипеда.
О проекте
О подписке
Другие проекты