Вечер снаружи был цвета пепла. Анархист постучал пальцем по стеклу:
– Приехали. Ведут, кажись.
Поп лежал на тахте и не видел в окне ничего, кроме бескрайней серости, рассеченной крестом деревянной рамы. Где-то там, за ленивыми холодными облаками, скрывалась удивительная вечнозеленая страна, не знающая ни горя, ни страха. И, несмотря на все молитвы, ни единого взора не позволено было ему бросить на красоты той страны. Несмотря на все молитвы, он оставался здесь, в большой, но пустой квартире на третьем этаже бывшего доходного дома, где пахло плесенью, подсохшей блевотиной, порохом, чесноком и той странной мазью, которой Солдат смазывал остатки лица под маской.
– Слышь, нет? – спрыгнув с подоконника, Анархист пнул его в колено. – Ведут. Давай, батюшка, пробудись для трудов праведных.
– Совсем ошалел? – беззлобно огрызнулся Поп. – На служителя Господа ногу поднял.
– Да плевать. Я Господа твоего не встречал ни разу.
– Ты и Прудона не встречал, – вздохнув, Поп назидательно поднял палец. – Не читал даже, небось. А непотребства его именем творишь, ничуть не стесняясь. Истинно говорю, когда Сын Человеческий по возвращении воссядет на престоле славы, поставит он тебя ошуюю, ибо козлище ты, каких еще поискать!
Анархист усмехнулся, демонстрируя крепкие, ровные зубы:
– Все верно, святой отец. А теперь подымайся, пока харя цела.
– Ох, додерзишься ты у нас, – проворчал Поп, но все-таки стащил тучное свое тело с тахты, кряхтя и опираясь о стену. – Мы с Господом такого поведения одобрить никак не можем. Жди воздаяния, безбожник, ибо оно неминуемо.
– В сапог ночью насрешь, что ли?
– В правый. В тот, коим ряса осквернена была. Деяния твои вопиют к отмщению!
– Месть, батюшка, это пошлость. Причем устаревшая пошлость. Мстят только мелкие чиновники и торговцы калачами вразнос.
– Я священник. Я сам теперь – устаревшая пошлость.
Не прекращая пререкаться, они вышли из комнаты. Солдат ждал в передней, возле входной двери. В тусклом освещении его лицо выглядело почти настоящим. Потертости на жести казались оспинами или шрамами, а пышные жесткие усы полностью скрывали узкую прорезь рта. Только края отверстий для глаз неплотно прилегали к коже, и потому Поп старался не смотреть в эти глаза, блеклые и пустые, словно подернутые льдом лужицы.
Говорил Солдат тяжело, тихо – увечье забрало голос, – и, чтобы выслушать его, соратники замолчали.
– Это поэт. Известный. Давно в пользовании и уже едва жив. Не перестарайтесь. Пугать не нужно – смысла нет. Побеседуем. Расскажем правду. Дадим самому выговориться, а потом надавим на совесть.
На лестничной площадке загромыхали подкованные сапоги. В дверь постучали. Солдат отодвинул задвижку, впустил пришедших. Двое чекистов в кожанках, не проронив ни слова, ввели в переднюю высокого человека с худым, скуластым лицом. Он был одет в шинель без знаков различия и явно с чужого плеча. В коротко остриженных волосах блестела седина, бледные запястья стягивала бечевка. Запавшие глаза его были прикрыты, нижняя челюсть отвисла. От человека резко пахло водкой.
– Он пьяный, что ли? – спросил Анархист.
Один из чекистов помотал головой:
– Еще чего. В моторе рожу обтерли, чтобы в себя пришел.
– А стоило стакан поднести, – сказал Поп. – Эх, не умеете вы с богемной публикой работать. Тоже мне, ловцы человеков!
Чекист ничего не ответил, лишь упер в него угрюмый взгляд. Много было в этом взгляде неприятного, звериного даже, но был где-то там и страх, и тоска по покою, и пропуск за облака, в Царство Божие, – пропуск с печатью Петроградской Губчека и подписью ее председателя. Поп не отвел глаз. В итоге, пробурчав нечто угрожающее, чекист толкнул Поэта в объятия Анархисту, а сам извлек из кармана мятые сопроводительные бумаги.
– Укушен еще в прошлом году, – сказал он, расправляя документы. – Под наблюдением с января.
– Почему сразу к нам не обратились? – спросил Анархист.
Чекист проигнорировал вопрос. Подглядывая в бумажку, он продолжал бубнить казенные слова, словно бездумно зазубренный стих на уроке:
– …Несколько попыток самоубийства. После очередной попытки в апреле месяце сего года по личному распоряжению товарища Семенова задержан и направлен в изолятор. Медицинское освидетельствование выявило признаки перерождения организма. Допросы результатов не принесли. Принимая во внимание ухудшающееся здоровье задержанного и его высокую ценность как свидетеля по делу так называемой Красной Дамы, было принято решение передать его в распоряжение спецгруппы товарища Багряка.
Чекист протянул бумаги Солдату:
– Передаем, стало быть. Принимайте.
– Благодарю.
Чекист хмыкнул, пожевал губами, собираясь сказать еще что-то, потом дернул головой и вышел на лестницу, увлекая за собой напарника. Поп захлопнул за ними дверь, осенил ее крестным знамением. Слова в самом деле были не нужны. И без всяких слов каждый из них понимал, что спецгруппа доживает последние недели. Упырья в Петрограде почти не осталось, в ЧК все меньше беспокоились о кровососах и все активнее присматривались к контрреволюционным элементам. Тревожные слухи просачивались в квартиру вместе с ветром и сырой плесенью.
Оставалось одно дело. Последнее. Самое важное.
– Куда его? – спросил Анархист, встряхнув новоприбывшего, будто мешок с тряпьем. – В выставочный зал?
– Нет, – сказал Солдат. – Он там сойдет с ума. На кухню.
Поп принялся разжигать примус, чтобы сварить кофей. Поэта усадили на табурет, освободили ему руки и дали выпить воды. Анархист угостил папиросой. Затянувшись, Поэт закашлялся, но зато потом смог открыть глаза. Они оказались тоскливо-серыми, как небо за окном.
– Кто вы? – спросил он. – Палачи?
– Если бы, – сказал Поп. – Я, например, устаревшая пошлость. А тот вон, наглый, вредное идеологическое заблужде…
Солдат жестом оборвал эту тираду, опустился на второй табурет напротив Поэта. Тот долго рассматривал его, не выпуская из губ дымящейся папиросы. Все молчали, но молчание это не казалось тягостным: в нем созревало нечто важное, нечто теплое, так редко встречающееся в тяжелые времена.
– Что у вас с лицом? – спросил наконец Поэт.
– Оно сделано из жести, – глухо ответил Солдат. – Сделано в мастерской Анны Лэдд, во Франции, четыре года назад. Оно уже порядком поистрепалось, но другого у меня нет. Свое настоящее лицо я потерял в бою.
– В России наверняка есть мастера, которые могут вам помочь.
– Возможно. Не искал, не интересовался. Для тех, за кем я охочусь, человеческие лица не имеют значения. Им важны сосуды. – Солдат поднял руку в перчатке, коснулся горла обтянутыми черной кожей пальцами. – Вены и артерии. Так уж вышло, что осколки вражеского снаряда не тронули моей шеи. Не расплескали еду. Там, на войне, столько первоклассной крови было пролито без всякого смысла. Горячая, соленая, она просто растекалась по земле и впитывалась в нее. Представляете?
Поэт побледнел еще сильнее. Он молчал и смотрел на Солдата не мигая, позабыв об окурке, дымящемся меж пальцев.
– Вижу, понимаете, о чем толкую, – сказал Солдат. – Отлично. У нас не остается времени на игры. У вас – тем более.
Он замолчал, собираясь с силами. Поп и Анархист тревожно переглянулись: знали, что каждое слово причиняет их командиру жуткие мучения – изуродованная челюсть больше не годилась для человеческой речи. Судя по всему, он возлагал на эту беседу большие надежды.
– В семнадцатом я вернулся домой, – продолжил Солдат, переведя дух. – Но дома ждало кое-что хуже войны. Пустое, тихое село. Ни людей, ни собак, ни птиц. Я бродил меж домов, безуспешно пытаясь отыскать хоть одну живую душу. А затем настала ночь, и мертвые нашли меня сами.
Сглотнув, он снова замолк. Шумел примус, закипала в кастрюле вода. Окурок в руке Поэта догорел и погас, наверняка обжегши ему пальцы. Анархист закурил новую папиросу. Дым неспешно, украдкой тянулся к форточке, словно не в силах оставаться в заполненной болью кухне. Поэт был бледен как полотно, однако плотно сжатые губы кривила едва заметная усмешка.
– С тех пор я иду по следу этой твари, – сказал Солдат. – След пахнет кровью, но ни единого пятнышка на нем не увидеть. Она вылизывает все подчистую. Из Владимирской губернии я пришел за ней в Москву. Оказалось, подобных созданий немало в стране. Веками сидели они в старинных своих поместьях, в гниющих усадьбах, питаясь понемногу мужиками и бабами из окрестных деревень. Но вот мир всколыхнулся, усадьбы загорелись, и нечисть повыползала из нор, ошалев от страха и голода, потянулась в Москву, надеясь затеряться среди людских толп. Мой опыт очень пригодился уголовному розыску, за год мы выловили и упокоили несколько десятков тварей. Но ее – ту самую – не достали. Пару раз она была почти у нас в руках, но выскальзывала в последний момент, растворялась в темноте…
Солдат прервался, стиснул кулаки так, что перчатки заскрипели. Склонил голову. Стало ясно, что ему требуется передышка. Упавшее знамя не колеблясь подхватил Анархист:
– Я тогда как раз тоже в Москве оказался. Мы экспроприировали особняки богачей, а большевики потом нас из этих особняков выгоняли. Веселое было времечко. Ну и вот, заняли один купеческий дом на Малой Алексеевской. Думали, он пустой, но ночью оказалось, что хозяева никуда не уходили. Помню, просыпаюсь от странного такого звука – будто скрипит что на ветру: ставень или дверь незапертая. Открываю глаза: стоит на потолке старик плешивый, тощий и длинный, что твой колодезный журавель. Настолько длинный, что как раз достает зубами до горла дружбана моего, который на хозяйском диване лежал. Шея у дружбана вся разорвана в клочья, но он еще жив. Таращится на меня и силится закричать, да только крика уже не выходит никакого – один скрип.
Я сперва даже не испугался. Никак поверить не мог в то, что вижу. Лишь когда старик повернулся ко мне и зубы окровавленные ощерил – вот от вида этих-то зубов меня и пробрало. Заорал я, схватился за нож. Ему, конечно, от ножа никакого вреда бы не сделалось, но крик разбудил остальных товарищей, и старик, что называется, ретировался – обратился туманом и утек под дверь. Они это умеют, ты знаешь.
Поэт, вздрогнув, впервые повернулся к Анархисту. Тот жестом предложил ему еще одну папиросу, а когда Поэт отказался, продолжил рассказывать:
– Ох и суету мы подняли. Я, понятное дело, ни словом не обмолвился о том, что старик на потолке стоял. Сам еще думал или надеялся, что привиделось. Просто объяснил: так, мол, и так, был какой-то плешивый дед в комнате, а потом смылся. До сих пор себя простить не могу. Обыскали с товарищами весь дом сверху донизу, нашли потайной спуск в подвал. А там уже ждали хозяин с хозяйкой.
Короче говоря, уцелело нас только двое: я и земляк мой, бывший балтийский матрос. Он, правда, умом двинулся. Говорить перестал, одни лишь молитвы шептал иногда. А меня сперва расстрелять хотели, думали, это мы с земляком своих порешали в пьяном угаре. Но я возьми да и расскажи на допросах всю правду. Надеялся, тоже в умалишенные запишут, а меня вместо этого вот, в спецгруппу определили. Такие дела.
Анархист перевел взгляд на Попа. Тот как раз высыпал в чашку остатки вчерашнего кофея из мельницы и залил их кипятком. Кухню наполнил тягучий уютный аромат. Поэт глубоко вдохнул, зажмурился на мгновение. Он походил на человека, потерявшего память и теперь пытающегося вспомнить свою прежнюю жизнь, цепляющегося за любые, даже самые ничтожные напоминания о ней. Еще он походил на мертвеца.
Поп поставил перед ним чашку и отступил на шаг, сложив ладони на груди:
– Пару лет назад я укрыл у себя в доме беглеца. Протянул руку ближнему, как заповедано. Заявился он ночью, дети уже спали. Судя по платью – обычный мещанин, потрепанный, небогатый, но речь и манеры его выдавали. Во время беседы так и хотелось склонить голову: «Да, ваше благородие!» Сказал, что скрывается от большевиков. Почему, не уточнял, да я и не спрашивал – у таких людей точно были причины не любить новую власть. Вел он себя странно, но про те странности я уже только потом думать начал: сидел спиной к красному углу, на иконы на стенах смотреть избегал, перед сном молитву читать отказался. Сказал, устал сильно. Уложил я его в свободной комнатке, а сам еще подумал, как бы не поплатиться потом за такую помощь…
Голос Попа вдруг сорвался, он несколько раз часто моргнул, затем зевнул искусственно, нарочито. Кивнул, глядя в окно, будто по ту сторону стекла тоже кто-то слушал:
– Ночью этот… это существо сожрало моих детей. Высосало их добела. Супруге, которая почуяла неладное и проснулась, оно просто оторвало голову. Меня разбудил его хохот, оно сидело на обеденном столе, за которым совсем недавно пило чай, и смеялось в голос. Но на иконы по-прежнему не смотрело. Это я заметил. Так и спасся. Пока оно издевательски благодарило меня за гостеприимство и угощение, прокрался в красный угол и встал прямо под образами.
– Помогло? – спросил Поэт с неподдельным интересом. Казалось, история Попа слегка оживила его, наполнила если не надеждой, то обычным человеческим сочувствием. Или это подействовал кофей.
– Как видишь, – сказал Поп. – Оно так и не смогло подойти. Вилось вокруг, ругалось, смеялось, а потом пригрозило вернуться следующей ночью и сигануло в окно. Но уже к вечеру я отыскал его укрывище.
– И?
– И вогнал осиновый кол в сердце. Какие еще были варианты?
– Нужен именно осиновый?
– Откуда мне знать, – пожал плечами Поп. – Вон у знатоков спроси.
– Не важно, – отозвался Анархист. – Хоть осиновый, хоть березовый. Главное, чтобы наточен был хорошо. Забивать колья нужно с одного удара, потому что второй они сделать уже не дадут.
– Дело не в дереве, – сказал Солдат. – Дело в том, чтобы пронзить сердце и не дать ране затянуться сразу. Пуля пробьет их сердце навылет, а оно тут же восстановится. Можно использовать штыки или шашки, но вампиры умирают долго и обязательно попытаются достать убийцу. Суеверие или нет, но опыт показывает, что самое надежное средство против спящего упыря – именно осиновый кол и киянка.
– Забиваешь одним ударом, – Анархист энергично изобразил это руками, – отскакиваешь и смотришь, как они издыхают.
Тишина, воцарившаяся в комнате, продержалась недолго. Поэт одним глотком допил кофей, кивком поблагодарил Попа и заговорил, вновь пристально вглядываясь в лицо Солдата. Голос его был слаб, полон тоски и горечи.
– Мы вместе приехали из Москвы. В прошлом году я выступал там на вечере, читал стихи. Она подошла после, представилась. Не помню имени. – Поэт зажмурился, помассировал пальцами виски. – Нет, не могу вспомнить. Удивительно, ведь она произвела на меня такое впечатление… я вдруг понял, что всегда, всю жизнь искал именно ее.
– А внешность? – спросил Солдат. – Сумеете описать?
– Наверное, – Поэт замялся. – Стройная, высокая, волосы черные… или каштановые… я… нет, не помню. Непонятно.
– Еще как понятно, – сказал Поп. – Их хрен опишешь. Сплошной морок, обман. Может, они даже и не существуют в том смысле, в каком существуем мы.
– Ведь и цвета глаз не помню, – сокрушенно пробормотал Поэт. – Надо дождаться ночи. В темноте память вернется.
– Будем надеяться, – сказал Солдат. – А пока продолжайте.
– Да-да, извините. Мы провели вместе ночь и на следующий день поехали в Петроград. Она говорила, что очень любит мои стихи, и постоянно просила читать их ей. Не знаю, где она жила здесь. Почему-то мне ни разу не пришло в голову спросить об этом. Поначалу мы встречались очень часто, иногда по нескольку раз в день, но я все равно страшно тосковал без нее. Это походило на одержимость, на самую первую, самую отчаянную, самую яркую влюбленность…
– Ну да, языком чесать ты мастер! – фыркнул Анархист. – Хватит бродить вокруг да около. Когда она начала тебя пить?
О проекте
О подписке